Туула - Юргис Кунчинас 7 стр.


Это свое письмо я мог отнести и сам, поэтому на следующее утро решил отправиться в город, где уже набирала силу весна. На мне были ватник, синий берет и тяжелые юфтяные башмаки. Я совершенно не стеснялся своего вида, поскольку мне доводилось появляться на улице в облачении и победнее, чтобы не сказать в обносках. А сейчас на мне все в тон, синее, а юфть так и блестит. Ну, Домицеле, где же ты?

Письмо я на всякий случай сунул под рубашку - поди знай, что взбредет в небольшую головенку прапора, сидящего в контрольной будке. Правда, «синюшных» на выходе почти не проверяют, просто-напросто не хватает времени, ведь по утрам только на загородные стройки и товарные базы какие команды увозят! Зато по возвращении отыгрываются по полной: не ленятся и ширинку пощупать, а иного и разуть могут. И все равно по вечерам на зоне водка, вино и одеколон льются рекой, а где-нибудь в углу подвала нет-нет да и увидишь кого-нибудь с осовелыми от таблеток глазами - ни дать ни взять увязшая в клее или каше муха, тут их называют «замурованными»...

Я пощупал письмо под рубашкой. Всегда ожидаешь подвоха от этого цербера, когда уходишь в одиночку, к тому же вчера накрыли двух серьезных хозяйственников с казенными простынями за пазухой, неважно, что с грязными. Лагерному начальству это очень не по нутру, обоих заперли в «трюме» под капитулом. Я все время говорю «лагерь», а начальники этого слова слышать не могут, сами они говорят «профилакторий» или, на манер пациентов, «элтэпэ». ЛТП, опять-таки по-русски, как и все казенные бумаги в этом заведении. Лечебно-трудовой профилакторий. «Лагерь трудовой повинности», так расшифровал эту аббревиатуру один русский грамотей. Что ж, раз для тебя это лагерь, то и для нас лагерь - ему запретили и свидания с Марусей, и посылки. Причину, естественно, придумали другую, на это они были горазды - дескать, мужик неравнодушен к молодым толстушкам... Так и передали Марусе...

Письмо, разумеется, я пронес благополучно. Опустил его возле тех же Святых ворот, через которые и направился в самую гущу города, просто так, на этот раз безо всякой цели. Я уже более полугода страдал трезвостью, даже лицо разгладилось. Очутившись в городе, не попытался даже промочить глотку, хотя сколько среди нас было таких, кто на воле успевал и напиться, и опохмелиться. Или держал про запас пятерку для цербера - сунет ему под нос, тот и не унюхает ничего, ни водки, ни вина. Но я и не пытался, слишком уж дорожил своим теплым местечком в библиотеке, да и денег у меня никогда не было столько, чтобы хватило откупиться за спокойное возвращение в постель. Я шагал вниз по улице мимо облупленной филармонии, мимо реставрируемой нашими трудолюбивыми парнями гостиницы «Астория», и тут мне взбрело в голову заглянуть во Дворец выставок, занять то же самое место в кафе, где я впервые увидел тебя и... и ничего. Просто посидеть. Выпить кофе. Нигде пока не написано, что гражданам в синей одежде кофе не продают. Правда, я рисковал встретить здесь неприятных знакомых, но в маленьком кафе Дворца было почти пусто, там сидел в гордом одиночестве лишь подвыпивший Романас Букас - злой, взъерошенный, без привычного окружения. Я положил свой ватник на подоконник, принес кофе и черствую баранку. Удобно устроившись на вожделенном месте, стал терпеливо ждать, обернется Букас или нет. Ведь он меня видит, он ведь знает!

— Я все знаю! — пробасил он, и не думая оборачиваться. - Всё! Всё.

И только тогда Букас встал, подошел к кофейному аппарату и вернулся не туда, где сидел, а ко мне - плюхнулся на «твое», Туула, место. Вот ведь как, подумал я. Незаметно меняются действующие лица, выцветают декорации, спектакль быстро идет к концу: трещит по всем швам, захлебывается подлинной и бутафорской кровью, свертываются и кровь, и вино, но уже после кульминации, да только была ли таковая вообще? Ах, Букас! Букас здесь ни при чем! Да и кто он теперь для меня, этот Букас, и без него забот хватает. О, да он не с пустыми руками вернулся, выставил передо мной полную рюмку коньяка, чашку кофе, сходив к стойке еще разок, вернулся с каким-то рулетиком и совсем как когда-то в общежитии приказал:

- Пей!

Кто меня сбил с пути истинного, кто подставил ножку? А никто. Я запрокинул голову и выпил все до дна - активное любопытство на лице Букаса сменилось широкой добродушной улыбкой:

- Браво! Так я и думал. Пьяница хранит верность только самому себе!

А мог бы еще добавить: «В борьбе с самим собой союзников не бывает!» Было бы в десятку. Я тоже улыбнулся, размяк, как подогретая котлета, расстегнул синюю рубаху. Букас же окончательно растрогался, принялся за что-то просить прощения, оправдываться, ругать - правда, беззлобно! - нашу с ним общую женушку, мол, она сама... Эх, Букас, Букас, подумал я, если бы ты только знал, что меня сейчас волнует! Хмелея с каждой минутой все сильнее, я представлял, как ты, Туула, получаешь мое письмо, с выражением безмерного удивления уносишь к себе в мансарду, как запираешься там и жадно читаешь мои сумбурные строчки, тихонько хихикаешь при виде чудесного шаржа, нарисованного художником Педро, иначе говоря, смеешься надо мной, героем шаржа, а потом... суешь все обратно, в конверт, но уже спустя полчаса или раньше снова поднимаешься по деревянной лестнице и потом, еще раз перечитав все заново, тяжело вздыхаешь и пишешь, пишешь, пишешь... Каков твой ответ, Туула? Он исполнен праведного гнева? Суровый?.. Нет, скорее всего, снисходительно-вежливый, сдержанный... что ж, разбираться в нюансах предоставь возможность мне...

- Эй! Что с тобой? - Букас потрепал меня по синему плечу. — Пей кофе! Погоди, принесу еще!

Он не на шутку встревожился, как-никак не вчера родился, знал, что мне грозит, если учуют!.. Вот и отпаивал меня кофе, повторяя один и тот же текст, а сам накачивался то коньяком, то отвратительным литовским джином. Всем нам там место! - сказал он. Всем нам, уличным пахарям, людишкам искусства смердящим... а ты один страдаешь! Букас смотрел на меня расстроенно, а муку мою явно преувеличил и даже попытался одухотворить ее... Я оставил его совершенно одного, а в дверях встретил женщину с волосами как вороново крыло, в кожаных брюках. Я видел, как она присела рядом с маэстро и обняла его за плечи. До пяти часов, когда мне нужно было сидеть у окошка в своей библиотеке и приступать к обмену книг, оставалась еще уйма времени, во всяком случае так мне тогда казалось. Букас дал мне десять рублей, их требовалось тоже хорошенько припрятать, а на кофе у меня и своих денег хватало. Вот и хлестал я его где ни попадя, а ноги тем временем сами несли меня к заветному крытому мостику, возле которого меня и подобрал полгода назад милицейский джип. Меня доставили прямиком в вытрезвитель и в тот раз уже не выпустили... Вот он, мой старый приятель! Я поприветствовал нескольких знакомых ворон и того «мордоволосого» преподавателя графики с его «Schnauzbart». Он удивился при виде моей униформы, но у меня на такой случай было припасено объяснение: мол, устроился в Геологическое управление, сами видите... Он только расхохотался в ответ и зашагал в свой сверкающий стеклами институт, но по дороге, обернувшись, погрозил мне длинным талантливым пальцем. Эта встреча почему-то настроила меня на бодрый лад, и я тут же прикинул: пять рублей могу смело прокутить, а еще пятеркой откуплюсь! Поистине соломоново решение - и я выдул целую бутылку вина прямо на месте, на мостике, а сам при этом все время посматривал на твои подслеповатые окна и размышлял о своем письме-путешественнике...

Однако и пятирублевка не помогла — меня сгребли за шиворот, затолкали в «трюм», обрили потом еще не протрезвевшего машинкой наголо и втолкнули в душную камеру: наконец-то и этот долбаный интеллигент надрался! Ату его!

В пять утра меня подняли и отобрали ватный матрас. Нары пристегнули к стене. На следующий день, когда перестала кружиться голова и ужасно захотелось курить, меня навестил Андейка. Он так и сиял по ту сторону решетки, удовлетворенно потирал ладони, настолько был рад видеть меня здесь, в подземелье! Выведя меня в коридор, спросил, где запасные ключи, поинтересовался еще чем-то. Три дня я протомился в духоте под землей, и только тогда меня выпустили. Прощай, библиотека! Там уже сидел ставленник Андейки, толстозадый недомерок. А меня снова посадили у конвейера, где предстояло торчать безвылазно с утра до вечера. Отныне я мог только в обеденный перерыв спускаться в подвал нашего огромного корпуса, куда в это время приносили ворох проверенных писем. Их швыряли на скамью, возле которой сразу же сбивались в кучу те, кто поддерживал переписку с остальным миром, в первую очередь Иноцентас Венисловас, он активно переписывался с женской тюрьмой, получал кучу писем и посвящал ответам на них едва ли не все свободное время. Так вот, письма выпивохам раздавали в распечатанных конвертах после того, как их предварительно прочитывали кому положено - в лагерной администрации эту должность занимала смазливая девица, имевшая какое-то отношение к литуанистике, азы которой она изучала когда-то в университете. Пожалуй, она была единственным человеком в администрации, знавшим литовский язык. Вся ее работа заключалась в нескончаемом чтении писем, которые дышали любовью, ненавистью, досадой, жалостью, разочарованием, местью и прочими эмоциями. Безо всякого сомнения, у нее имелся некий списочек — за кем из корреспондентов нужен глаз да глаз, а кто не нуждается в неусыпном надзоре. Хотя цензорша сидела в отдельной комнатушке под крышей капитула и чтение писем не представляло ни малейшей угрозы для ее жизни, Дангируте (или Дангерута, хотя все ее звали только Данге) наряду с остальными получала совсем неплохую надбавку к жалованью «за опасные условия». Не ощущали себя в опасности и работавшие в цехе юные девушки и дебелые тетки, они занимали должности мастеров и контролеров, а пришли сюда только из-за «наживки» — той самой надбавки, и все они больше всего на свете боялись потерять нетрудную и вроде бы неплохо оплачиваемую работу. Все до единой эти работницы и, разумеется, Дангерута, подписали обязательство, что «не только не станут вступать в интимные контакты с лицами, находящимися на лечении в профилактории», но и не будут приносить для них в жилую и рабочую зону водку, вино, пиво, одеколон, чай, зубную пасту, сапожную ваксу... лимоны, какао, шоколад... лекарства, оружие, взрывчатые вещества - ничего! Никто из этих женщин и не собирался это делать. Да они и не стали бы приносить, даже если бы на это было разрешение. Больно надо! Они довольно строго соблюдали данный зарок, и если соглашались поддержать разговор, то он в основном крутился вокруг работы, выработок, сырья... А уж как выражались! Старуха Дашевска могла бы тут существенно обогатить свой банальный лексикон. Были жадны до денег, и хотя в нашем цехе только доводили до ума заготовки - пластмассовые корпуса для электросчетчиков, его работницы находили, что можно прихватить с собой после смены: это были то марля, то ацетон, то какая-то жидкость, которой промывали крохотные оконца в корпусе будущих счетчиков, в них вы заглядываете, чтобы с недоверием убедиться, как быстро крутятся за ними совсем уж малюсенькие цифирьки...

Но ведь даже детям известно, что правила для того и придумываются, чтобы... Обещания для того и даются, чтобы... И чем они пламеннее и сердечнее, тем быстрее о них забывают. Когда на складе готовой продукции двое прапорщиков, шнырявших по обыкновению в рабочей зоне, застукали in flagrante delicto, иначе говоря, на месте преступления, совсем еще молоденькую курочку, которую самозабвенно ублажал бывший мастер спорта по боксу, никто не стал поднимать громкий шум: курочку в тот же день выгнали вон, а боксера на десять дней засадили в небезызвестный «трюм». Могло бы обойтись и без изолятора, да похотливый боксер успел нокаутировать одного из церберов, а другого назвал «русским», хотя тот и был самым настоящим русским из-под Вологды по фамилии, кажется, Смирнов. Так стоило ли лезть в бутылку?

Зато когда спустя несколько дней на том же складе была зафиксирована (термин оперативников!) во время интимного сношения работавшая там женушка прапорщика Штефанковича, шум поднялся прямо по горячим следам, поскольку Ванду Штефанкович тут же выдала ее лучшая подруга. Прапорщики попадали со смеху: щупленький конопатый кавалер смог угодить могучей бабе, лишь взобравшись для удобства на пустой ящик! Рискуя свалиться, он все же ретиво делал свое дело, а она, оттопырив широкий зад, продолжала стонать, даже когда рядом появились посторонние: ну же, дорогой, поддай еще, живее, тут суки ходят! Штефанкович не успел, иначе наверняка убил бы и жену, и ее хахаля, электромонтера из Паневежиса. Того, кстати, быстренько перевели в другую тюрьму для алкоголиков, под Каунасом, где содержались осужденные уже по другим статьям. Говорят, он и там неплохо устроился - дошедшие туда слухи лишь повысили статус электромонтера. Распутницу в тот же день убрали из цеха, но сам Штефанкович никуда не делся и вскоре стал настоящим кошмаром для всех — мало кому удавалось проскочить сквозь его контроль, а когда он дежурил по зоне, из уст в уста передавался сигнал: внимание! Штефанкович! Он не ленился заглядывать в самые отдаленные уголки зоны, уделяя особое внимание подвалу, где были расположены многочисленные мини-«учреждения»: прожарочная для одежды, души, хранилище индивидуальных пищевых продуктов, склады постельного белья и одежды, а также ларек, в котором больным разрешалось покупать предметы гигиены и немного продуктов. Инциденты обычно возникали на складе личных продуктов -здесь у каждого был выдвижной ящик с номером, они, как правило, не запирались, чем подогревали любопытство и жадность «шустряков»...

Заглядывая каждый день в подвал в ожидании почты (раньше я ходил туда в основном из-за душа), я видел Штефанковича, подкарауливавшего очередную жертву. Обычно он находил, к чему прицепиться, особенно доставалось тщедушным мужичонкам с рыжей шевелюрой и конопатинами по всему лицу. И даже полученная в потемках затрещина не остудила его пыл. Ко мне же он был довольно терпим. Однажды, наведавшись в библиотеку, Штефанкович даже не взломал новый замочек на моем шкафчике; правда, таким он был еще до злополучного конфуза.

Твоего письма я ждал неделю, потом еще неделю, а когда оно так и не пришло, написал второе письмо — вдруг не дошло мое первое? Но и впоследствии я напрасно ходил в подвал, мне ничего не было. И лишь в конце апреля Педро принес твой конверт. Видимо, я побледнел, потому что Педро молча положил письмо и ушел. Всего три предложения: «Письмо получила. Пришли свое стихотворение про тех, „кто в карете светло-синей в ночь от Туулы укатил“... Будь здоров! Туула». Место и дата написания. И всё.

Отныне я стал писать тебе чуть ли не каждый день. Описал во всех деталях встречу с Букасом, с господином «Schnauzbart», Вилейку перед дождем и после дождя, в нескольких штрихах обрисовал Бернардинский монастырь на фоне вечернего пейзажа, вклинив даже несколько диалогов с Герасимом Мухой, - ты ведь помнишь, Туула, того бедного швейцара, который не покидал свой пост, даже продрогнув до мозга костей? И только в конце сделал приписку, признавшись всего один-единственный раз: а ведь я все еще люблю тебя... Ни ответа, ни привета.

В июне я впервые сбежал из лагеря. Меня тогда снова стали выпускать в город, я работал на базе. Мне удалось добраться аж до самого моря, до границы с Латвией, и лишь то обстоятельство, что за ограду я вернулся по собственной воле, так и не угодив в лапы к оперативникам, спасло меня от серьезного на этот раз срока - целого года... Таких беглецов набралось несколько десятков, нас всех судили чохом. Переполненный грузовик с бутафорской охраной — кому ж охота удирать именно сейчас! - подкатил к дверям нарсуда Советского района, ну, а там все напоминало мой родной конвейер: следующий, следующий, следующий!.. Мне добавили всего три месяца, и я, покидая зал заседаний, перестал переживать, что напрасно сбежал... И снова стал завинчивать ту же гайку в ту же самую втулку, во всяком случае так мне казалось, когда я сидел у всамделишного конвейера. И тогда пришло второе твое письмо, тоже короткое, с вопросами в конце: так что же мне-то делать? - спрашивала ты. - Почему ты там? Риторические вопросы! И снова я писал тебе и писал, но только поздней осенью (мне еще раз добавили девяносто дней!) пришло твое предпоследнее письмецо, которое совсем нетрудно было запомнить наизусть: «Прошу мне больше не писать. Туула». Я, разумеется, написал в тот же день, только теперь уже стал захаживать в подвал исключительно по привычке. Там бессменно сидели дряхлые старикашки, а если быть точным, состарившиеся до времени мужчины, чьи ровесники «на свободе» женщин не только щупали. Если висящий во дворе транспарант с надписью: «Каждый человек - кузнец своего счастья!» вызывал только смех, то более скромный плакат в подвале, над головами горемык — «Без меры пить — недолго жить!» - с порога настраивал на грустный лад. Для этих калек лагерный подвал стал родным домом. Как только громкоговоритель принимался перечислять на весь лагерь тех, кого после лечения отпускают на волю, этим бедолагам впору было затыкать уши — так сильно боялся каждый из них услышать свою фамилию. Да и куда было идти им, этим полуживым отказникам, бездомным, давным-давно не представлявшим угрозы ни другим, ни самим себе. Я собственными глазами видел, как один из них, прибывший когда-то сюда из городка Даугай, услышав свою фамилию, Шарка, спрятался в чулане под лестницей размером с конуру, где хранились метлы и тряпки, заперся изнутри и три дня не высовывал оттуда носа, все время хныкал, а как только служивые пытались проникнуть к нему, угрожал самоубийством и, чего доброго, так и сделал бы, но его обманули, пообещали оставить в лагере, пусть только он вылезет поесть. Изголодавшийся узник проглотил наживку, вылез наружу — седые волосы, впалая грудь, острый щетинистый подбородочек. Его и в самом деле накормили, дали две обещанные пачки «Примы», а потом вышвырнули за ворота, выкинув следом на снег ватник, узелок и конверт с тридцатью рублями - все, что он заработал тут потом и кровью за два с половиной года! Похоже, Шарка проложил дорогу другим товарищам по несчастью, но у него хотя бы была лачуга где-то у черта на куличках, а ведь таких, как Шарка, были десятки...

Прокуренный насквозь, душный подвал облюбовали заядлые доминошники, тайные перекупщики, крутились здесь и «шустряки» - их привлекал продуктовый киоск, где разрешалось делать покупки лишь на мизерную сумму, а за гроши не больно-то насытишься, но им, атлетам и гангстерам, вечно чем-то недовольным и голодным, в этом подземелье находилась работенка: то полученную посылку отнимут, то в открытую обчистят шкафчик с продовольствием; тащили все подряд и засовывали в мешок... Иноцентас Венисловас ущучил и их — в свои многочисленные компоты и варенья он добавлял слабительное, а потом с нетерпением ждал своего часа. Когда же шайку-лейку наконец проносило и «шустряки», почуяв неладное, начинали шебаршиться и угрожать расправой, Вацис уже покидал зону.

И все же через два месяца меня наконец снова выпустили в город. На этот раз послали грузчиком на довольно солидную базу «Литэнергоснаб», находящуюся неподалеку от Дворца культуры железнодорожников. Здесь со мной работали в основном степенные деревенские мужики. Города они совсем не знали, родни у них здесь не было, а если и был кто-нибудь, стыдно ведь им на глаза показываться. Трусы и ябедники они были отменные - настучали на меня, что я в комнате отдыха завариваю себе черный чай, ну ладно, ладно уж, чифирь... Ведь за него почти не наказывали, разве что для отвода глаз, дескать, электричество воруется, инсталляция изнашивается, словом, чушь собачья! Нередко я подумывал: а не устроиться ли мне сюда после освобождения из профилактория? Работы здесь не слишком много, товары чистые - различные провода-проводочки, лампы, электронагреватели, калориферы. Здешние женщины на меня не жаловались, не обижали, голос не повышали, а иногда даже бутербродами угощали... Но до хотя бы относительной свободы было еще далековато - ничего, успеется. Я безвылазно торчал на этой базе, все ждал телефонного звонка, читал книжки или резался с кем-нибудь из «коллег» в «66». В городе же появляться избегал, тем более что и остальным там приходилось туго: новый хозяин империи, с чьего благословения только что был сбит южнокорейский самолет, принялся за своих подданных, поскольку огромная страна в его глазах представляла собой логовище лентяев и бездельников. С самого утра возле пивных ларьков, на рынках, в кинотеатрах и других «местах массового сбора» начинали появляться плечистые парнишки, обладавшие немалыми полномочиями. Они могли надавать затрещин, могли и затащить в свои штаб-квартиры, расположенные в самых различных местах. А там уже «разговор» был иной. Для бродяг и дармоедов, пьяниц и бомжей настали суровые времена — чистка велась безостановочно, днем и ночью, группы соревновались между собой, боролись за премии и славу, а я всё думал: сколько же их, этих карателей, требуется, чтобы все работали? Ведь этих блюстителей порядка сотни, тысячи, они тоже получают зарплату, у них «идет стаж», они имеют право на отдых... А в наше учреждение валом валили все новые отряды асоциальных лиц - выпивох и бомжей, которых старожилы называли «бангло», это слово произошло от названия государства Бангладеш. Невооруженным глазом было видно, что далеко не все из них пьяницы, и тем не менее планы перевыполнялись - контингент уже лежал ночью вповалку на полу в клубе, где даже на сцене спало несколько завшивленных, изможденных бедолаг. Временно, говорят, временно! - выходил из себя начальник Трибандис, а что означает это «временно»? Куда я их дену?! Но поток людей замедлился, началось строительство нового корпуса, велась подготовка корпусов для женщин, поговаривали, что количество учреждений подобного рода растет как на дрожжах по всей империи - от Тихого океана до захваченной Восточной Пруссии.

Тогда и пришло твое последнее письмо - больше я уже никогда от тебя не получал никаких посланий. Ты вернула фотографию - нет, не мою. Когда-то я выслал тебе не совсем удачный снимок, сделанный через окно, с костелом Визиток на переднем плане и со смутными контурами Бернардинского костела. Зато на этот снимок ты наклеила фрагмент другой фотографии: на фоне костелов идущая в обнимку улыбающаяся пара молодоженов, их лица показались мне прямо-таки отталкивающими. На фото была не ты, этот коллаж должен был означать одно: оставь меня, наконец, в покое! Я усмехнулся, что в моей ситуации уже не представляло труда, и стал собираться в душ. Меня не особенно удивила встреча на лестнице со знакомым каменотесом, работавшим когда-то в Бернардинах. Его еще не успели переодеть в казенное. Еще одна жертва геноцида пьянчужек! - выпалил я, а он оглушительно расхохотался. Симпатяга, настоящий мужик! Он ничуть не сокрушался, придя к такому «логическому концу», поскольку получил всего полгода и знал, что скоро покинет это заведение. Он почесывал свою пышную бороду, а я тем временем уставился на его коричневые лыжные ботинки и стал выпрашивать их у него: на что они тебе тут, Карибутас, все равно к конвейеру приставят! Он мгновенно разулся - бери! Вечером я отвел его к Педро, познакомил, мы пили чай, а потом тихоня Педро снова принялся ковать медный лист. Да, и талант поддался-таки искушению деньгами, здесь каждый рубль не будет лишним. Мы с новичком разговорились. Спустя столько времени я наконец-то встретил человека, знающего кое-что о тебе, Туула! Притворившись равнодушным, я тем не менее навострил уши, но Карибутас уже все сказал: ты ведешь странный образ жизни, стала настоящей затворницей... да, уже там, на границе с Белоруссией. Забралась в полуподвал и никого к себе не подпускаешь... даже домашних. Тебя Карибутас, по правде говоря, не видел, а вот с братом беседовал. Да, он побывал там у вас! Замечательная добротная усадьба, забор, ворота, собака. Сказал он и как называется тот городок, но вот адреса, разумеется, не знал... Ах, эта моя неуемная тяга к переписке!

Но это была единственная весточка о тебе.

Перед самой поверкой я отправился в комнату музыкантов - саксофонист Гедрюс Н., вняв моей горячей просьбе, тяжело вздохнул и согласился сыграть «Криминальное танго». Прилаживая мундштук к губам, он широко улыбался, но потом мало-помалу музыка завладела им, захватила целиком, казалось, он вознесся над нами и поплыл куда-то вместе с сентиментально-драматической мелодией - таковая мне сегодня и требовалась, чтобы вызвать дрожь в коленях и взмутить осадок на душе. Самое то.

Вечерняя поверка в тот раз затянулась как никогда. Штефанкович назло никуда не спешил, приказывал вновь и вновь пересчитываться по фамилии, а мы, тысячи полторы бедолаг в потрепанных ватниках, околевали от холода во дворе, окруженном глухой оградой. Я глядел на тускло мерцающие в вышине звезды, на несущиеся совсем низко с бешеной скоростью клочья облаков и думал: ты уже легла, Туула, уже уютно устроилась в постели, а вот ни звезд, ни этих летящих по небу клочьев из своего полуподвала так и не увидела... Неужели и впрямь в твоей бедной головушке совсем пусто? И еще: возможно, тебе кто-нибудь все же перешлет мои письма из «Второго города», их набралось так много, целый пакет... А вдруг ты когда-нибудь возьмешь и пробудишься ото сна, а потом напишешь мне другое короткое предложеньице: «Пиши мне, пожалуйста! Туула».

Ну, наконец-то! Пересчитали все-таки, таблица с окончательной цифрой передана дежурному офицеру, заключенные разбрелись по двору, вспыхнули там и сям огоньки сигарет. Как и каждый вечер... А ты там у себя спи, спи и никого не впускай... я ведь еще вернусь, украду тебя... заплачу солидный выкуп... сорок верблюдов, навьюченных золотом и драгоценными камнями, хватит ли всего этого?..

К северу от Днепропетровска ряды пирамидальных тополей едва заметно начинают редеть. Нет, конечно же, их все еще много, тополя выстроились вдоль дорог до самого горизонта в выжженых жарой степях, они отделяют станицу от станицы, но все-таки их ряды редеют, и это замечаешь, лишь когда в один прекрасный день тебе начинает недоставать этих скучных площадей, одинаковых повсюду пирамидальных тополей, которые, как я знаю, по-литовски следует называть не topoliai, a tuopos, но пусть уж tuopos будут в Литве, в усадьбах да на улице Расу, старые, прогнившие насквозь tuopos, в споры из-за которых порой вступают не только жители, но и всезнающее радио; одни утверждают, что только tuopos очищают сгущенный воздух города, а другие кричат, что этот всепроникающий пух вызывает страшные болезни легких; ладно, пусть tuopos будут на севере, а здесь, в степях, в Крыму и в других местностях, это все же пирамидальные тополя, topoliai, у славян это слово звучит как молитва - пирамидальные тополя!

Погода к северу от Днепропетровска тоже не такая, как у нас, постепенно становится всё прохладнее. Скорее даже это не прохлада, просто небо по краям понемногу затягивается сероватой пленкой, нагнетающей чувство безнадежности, мглой, из-за которой не прорываются ни ветерок, ни маломальский дождик. Хотя если на тебе только клетчатая рубашка, тонкие коричневые брюки и легкие полуботинки, когда урчит от голода желудок, а за окном кабины шелестят теплые, тяжелые початки кукурузы, вряд ли дождь можно назвать другом. Кто же тогда сейчас тебе друг? Пожалуй, уже никто.

Думается, нет ничего страшнее, чем миллионные города в теплых краях. Их не спасают ни пирамидальные тополя, ни парки и скверы со звучными именами, ни площади с безобразными бетонными фонтанами и обшарпанными скульптурами - нет, это не Афины! Грязь и нищету, чего греха таить, можно встретить всюду, даже в процветающих странах, этого добра сколько угодно и у нас, на зеленовато-серой родине; только на юге эта унылость и грязь еще отвратительнее, там эти так называемые города-миллионники нужно просто-напросто закрыть, людей эвакуировать в какие-нибудь станицы, на хутора или лучше просто взять и засадить все пространство этими самыми, причем не обязательно пирамидальными, тополями с их неповторимо-жалобным запахом. Но где в таком случае будет колоситься пшеница, шелестеть на ветру кукуруза и подсолнухи? Местный люд без того, чтобы не лущить их когда и где попало, ведь не может. Нет, трудно себе представить что-нибудь более унылое, чем миллионный город, изнуренный зноем, занесенный пылью, голодный, злой, недружелюбный по отношению к путнику. Может быть, кому-то здесь живется и неплохо, но даже ширь Днепра ужаснула меня. По его берегам - в лагунах или лиманах, просто не знаю их названия - на ржавых сваях раскалялись на солнце еще более ржавые жестяные хибары-призраки. Поначалу я подумал было, что в них живут люди. Нет, криво усмехнулся водитель, это навесы для катеров и моторок, словом, там катера держат. Вон оно что! Глазом не охватишь это хозяйство, зрелище напоминало заброшенное кладбище на воде, город мертвых - сумрачный, несмотря на ослепительное солнце...

Видишь, Туула, куда меня занесло, аж до самого бывшего Екатеринослава. Гигант по обе стороны Днепра. Огромный вокзал. Грозная футбольная команда. И дома, дома, дома. Неподалеку от тех причалов, этакого кладбища над рекой, меня и высадил водитель. Он даже не заикнулся о деньгах, сам видел: что с такого возьмешь! Господи, думал я, бредя по убогой пригородной улочке, прошло три дня пути, а я добрался лишь до этого неразличимого в жарком мареве города! Сколько же мне еще добираться? В кармане вошь на аркане, только возвращенный при выходе из профилактория розовый паспорт, и коричневая спортивная сумка тоже пуста. А сейчас вот придется приставать к каждому прохожему: как добраться до шоссе на Киев? И это в такое пекло! В Запорожье не спросил, вот и заплутал, совсем не в ту сторону отправился и - вот незадача! - очутился в металлургическом районе, неподалеку от знаменитой «Запорожстали» с ее плавильными печами. Ужас! Правда, там тоже были дороги, сновали автобусы, люди читали газеты и с утра пораньше пили пиво, но я снова говорю - ужас! Доведись запорожским казакам воскреснуть, им было бы не до письма турецкому султану - разбежались бы кто куда. Как там можно жить? Куда ни кинешь взгляд, из дымовых и прочих труб и печей поднимаются, трепещут языки пламени, вырываются столбы дыма, разлетаются во все стороны искры! Гул стоит тоже какой-то неземной.

Екатеринослав, по правде говоря, не такая преисподняя. Зато трамвайных путей видимо-невидимо. Чахлая трава и табличка: «Линия временно не работает!». Рядом валяется пустая бутылка из-под пива, за входом в метро — вторая. Горлышко еще одной я узрел в мусорной урне. Уже кое-что. Битый час топаю как проклятый, пока не попадаю в центр города-призрака. Где же этот чертов Киевский тракт? О, граждане тут и впрямь исключительно доброжелательны, охотно вызываются помочь. Пока свой вариант ответа излагает лысый дедок, трое остальных вроде бы согласно кивают, но едва тот умолкает, как троица принимается разъяснять все с точностью до наоборот, мол, откуда глупому старику знать... страсти накаляются, мужчины едва ли не хватают друг друга за грудки... Я же тем временем сматываю удочки, поскольку обо мне уже забыли.

Вот оно, Киевское шоссе, дорога, ведущая к сердцу, печени и почкам этого степного края! Асфальтированное, широкое, в шесть полос, его гул напоминает издалека урчание апокалиптического зверя. Шоссе-труженик, как говорят тут, да и у нас в таких случаях тоже. Но я настолько выбился из сил, что и не пытаюсь пока голосовать на дороге. Забираюсь в какой-то междугородный драндулет, лишь бы подальше да поскорее очутиться где-нибудь! И хотя нашел в нем всего пять пустых бутылок, сумел успешно загнать их в киоске на станции, купил бутылку лимонада и большую мягкую булку, еще теплую. Бутылку от лимонада продал снова, приобрел три талона, но их не хватило: везде двойной тариф, какая-то пассажирка заплатила и за меня - неужели я так бедно выглядел?

Ну, на этот раз точно проголосую! Остановлю какую-нибудь малолитражку с мягкими сиденьями. День еще в разгаре, если повезет, проеду хотя бы километров двести. Если повезет!

Прошипев шинами, рядом притормозил «жигулёнок» цвета кофе с молоком. За рулем шоколадная блондинка в довольно откровенном наряде. Этакая амазонка лет сорока. Спасибо, благодарю за «Marlboro», спасибо за нарзан. Но интерес ее ко мне мгновенно улетучивается, как только она замечает мою облупленную физиономию, красные от бессонницы глаза и держащиеся на честном слове туфли. Не успев толком взять разбег, она замыкается в себе. Тем лучше. Смогу без помех помолчать в ее шикарном прохладном укрытии...

Туула! Рассказать тебе, как я попал в ту страну пирамидальных тополей? Запросто. Мне ведь было все равно, куда отправляться. В Минск я прибыл еще в приподнятом настроении, надеялся позабыть всё: тебя, мутное небо над пьяной улицей Расу, всю ту грязь; я даже надеялся, что костоеда, прогрызшая мне нервы и нутро, со временем отступит, и я, может быть, даже уцеплюсь за какой-нибудь жизненный выступ или проскользну в нужную щелку... Ни черта! Ничего я не забыл, ничегошеньки. Видно, и сам не слишком-то старался, ведь видел, даже на почтительном расстоянии, что это - наивная иллюзия. Утешаться, витать в облаках, строить головокружительные планы можно разве что находясь за колючим забором, но лишь только выйдешь оттуда, и они лопаются - тихо, с еле слышным шипением, не причиняя боли, словно проколотый резиновый мяч, из которого выходит воздух. А сейчас я расскажу тебе все как на духу, хотя тебя это и не колышет, Туула. Все-таки послушай. Ох, уж эта радиоточка с ее манерой вечно указывать и приказывать, эти трещотки, висящие в профилактории на стене любой самой задрипанной каморки (вплоть до сортира!). Такой-то и такой-то, марш туда-то и туда-то! К командиру отряда! В оперотдел! В медсанчасть! Порой все-таки транслировалась и чересчур бодряческая программа вильнюсского радио. Вернувшись из медицинской «тошниловки» и скрючившись на своем втором этаже на матрасе, я был вынужден прослушивать какую-нибудь передачу для октябрят. Самому эту точку не вырубить - радио выключали только перед сном, причем сразу все точки, предварительно огласив наказания и наряды на предстоящие работы. Новость настигла меня в прожарочной, куда я принес свой матрас и спецовку. Журнал педикуляции, или - к твоему сведению! - завшивленности здесь заполняли с особой тщательностью и регулярностью: персоналу вовсе не улыбалась перспектива приобрести эту заразу. Серая живность здесь расплодилась далеко не в угрожающих размерах, это верно, и все же она не была в диковинку. Я бы мог и не носить на прожарку матрас, но подвернулся удобный случай: съехал куда-то мой сосед по нарам, этот заморыш провел тут целый год, но так и не удосужился поинтересоваться, где у нас душ. Так вот, я ждал, когда с крюка снимут мою одежду и выбросят горячий продезинфицированный матрас, как вдруг услышал по радиоточке сообщение, что в Вильнюс в связи с предстоящей выставкой из братской Белоруссии прибыла большая коллекция художественных работ, среди которых наряду с такими-то и такими-то можно увидеть гобелены Марины Печул и... На этом трансляция прервалась, радиоящик захрипел, затрещал и раздался прокуренный басок врачихи из «тошниловки», она перечислила пациентов, которые обязаны немедленно... Для меня этот ад был уже позади, я уже отсчитывал последние дни пребывания на этом корабле пропойц. Об одном подумалось: тявкни этот басок минутой раньше - и не видать мне ни Феодосии, ни тонущего в кровавой духоте Днепропетровска. Ведь когда я услышал про гобелены Марины Печул, меня аж пот прошиб: это же та самая Марина! Все совпадает: белорусская выставка, гобелены и Марина! Мы с ней когда-то, давным-давно, когда я служил в военно-воздушных силах, переписывались. Мне попались на глаза ее стихи в газете «Литература и мастацтво», там была ее фотография, несколько строк об авторе и небольшая подборка стихов. Помнится, я написал тогда в отдел кадров текстильного комбината, где после института работала художником Марина, а со временем она неожиданно даже приехала ко мне в часть. Полдня мы с ней гуляли по гарнизонным соснячкам, а больше ничего и не было, боже упаси. Тем более что ко мне уже заявилась Лавиния. Она ждала в деревенской избушке, когда, запыхавшись, примчался Пит Гуськов: к тебе приехали! А Лавинии я сказал, что меня срочно вызывают на метеостанцию. В памяти вмиг воскресло прошлое: военный аэродром в Мачулищах, маленькая, бледная Марина Печул, взмывающие в небо со страшным грохотом бомбардировщики, наша метеостанция у самой взлетно-посадочной полосы и слабая ручка Марины, махавшей мне из окна электрички... Мы еще долго переписывались после этого ее приезда, «расширяли кругозор друг друга», а потом все как-то внезапно оборвалось — я демобилизовался. Почти пятнадцать лет я ничего не слышал о Марине Печул - и на тебе: эти слабые ручки выткали такие гобелены, что их решено было даже привезти в Вильнюс, объявили об этом по радио и благодаря счастливой - но ведь по существу несчастливой! — случайности я услышал новость...

В тот же вечер я написал Марине письмо и только тогда стал ломать голову, по какому адресу его выслать. Наконец решил указать на конверте адрес Союза художников ее республики, ведь должна же она к нему принадлежать, раз такая знаменитая. К моему неописуемому изумлению, через несколько дней пришел ответ! Да какой! Восторженный, сплошь восклицательные знаки, междометия, пикантные двусмысленности! Марина живет одна, воспитывает восьмилетнего Максима, преподает, занимается творчеством, пишет... безумно хочет увидеть мое милое лицо, которое она, оказывается, ни на миг не забывала. Вот это новость! Теперь уже я написал ей все — не все, разумеется, но все-таки признался, где нахожусь и что делаю. И на этот раз ответ из Минска пришел без задержки. В нем было столько искреннего сочувствия, понимания, сожаления... как мне этого всего недоставало!

Переписка наша была такой интенсивной, что, возвращаясь из цеха, я уже знал: на постели снова обнаружу толстый конверт от Марины. Его приносил услужливый Юозукас, который работал «подметалой», иначе говоря, уборщиком, и целый день ошивался в корпусе. Из многочисленных Марининых писем напрашивался вывод, что она, как и я, очень одинока, что я подхожу ей даже в статусе заключенного такого учреждения, хотя, разумеется, она надеется, что... Едва ли не в каждом письме Марина рассказывала о каком-нибудь страшном случае, произошедшем в ее окружении: сгорел в постели, превратившись в головешку, ее пьяный сосед, а другой сосед выколол штопором глаз своей супруге, два парня надрались в стельку и утонули, но где - в луже! Обо всем этом Марина писала образным, нескучным языком, да только я уже наслушался подобных историй по обе стороны тюремной ограды — выше крыши! Вот хотя бы позавчера... не выдержав угроз, в сортире удавился совсем молодой еще парнишка из Купишкиса... вместе работали. А другого, беглеца, нашли на берегу Каунасского моря - ноги на берегу, голова в воде...

Разузнав про то, что мое «лечение» подходит к концу, что я вот-вот выйду на волю, Марина без обиняков написала: как все сложится, будет видно, только сразу же, как выйдешь, приезжай ко мне в Минск! А оттуда все трое, ну да, вместе с Максиком, отправимся в Абрикосовку, это неподалеку от Феодосии, бывшей Кафы, где ее близкие родственники, они сбежали в Крым сразу после войны и сейчас неплохо там разжились. Судя по всему, Марина была интеллигентным человеком: Литву воспринимала как «культурный Запад», где все люди — трезвенники с доброжелательными улыбками на лицах — ходят по тротуарам, пьют кофе и не харкают на траву. Поэтому, словно оправдываясь, Марина писала мне, что ее тетя с мужем заняли обжитые татарами земли, поскольку их хаты фашисты спалили дотла. Она даже провела параллель с Хатынью, потому что о Катыни, похоже, и представления не имела. После экскурса в историческое прошлое она робко напомнила мне, куда заводит человека пьянство, чем все это кончается, а для убедительности в поистине трагических красках описала свою последнюю поездку в родную деревню близ Волковыска. Отец с матерью беспробудно пьют, картошка гниет, капусту сожрали гусеницы, а родители с самого утра в дымину пьянёхоньки... глаза пеленой застланы, отец ее не сразу и узнал... А сводный брат, по правде говоря, уже вернулся из такого же, как мой, профилактория, но толку-то - работу пропил, сейчас снова пьет как лошадь... Уходит якобы на рыбалку, а сам знай за воротник закладывает. Марина не писала открытым текстом — не пей! - а вела тему издалека: вот видишь!

При выходе за железные ворота я получил двести восемьдесят четыре рубля - вот сколько удалось зашибить почти за два года! Заработанные деньги мне выдали пятерками, отчего пачка банкнот выглядела, можно сказать, даже солидно. Сизые, захватанные и почти новые дензнаки падали друг на дружку, мысленно я считал их вместе с кассиршей, а сидящий во мне бесенок при этом вел свой счет: бутылка, бутылка, еще одна бутылка...

Дудки! Сотню я оставил себе, а остальные — впервые в жизни! — положил на сберкнижку. И лишь тогда, трезвый и бледный, с коробкой акварельных красок для Максима отправился на вокзал, чтобы успеть на фирменный поезд «Чайка», курсировавший между четырьмя столицами.

Я забыл упомянуть еще одну довольно важную деталь: Марина была калекой. Как ей удалось родить такого крупного младенца с почти квадратной головой, ума не приложу! Она сама призналась: кесарево сечение. Мне стыдно вспоминать, какое разочарование я испытал при нашей первой встрече тогда, еще в армии, а ведь она пустилась в такую дальнюю дорогу, добиралась аж из Барановичей. Ангельское личико, красивые руки, пышная грудь и... горб, самый настоящий горб, как у молодого дромадера. Марине тогда шел всего лишь двадцать второй год. Это была душевная, веселая и открытая девушка, каковых было много среди художественно одаренных славянок, хотя я не раз пытался убедить Марину, что ее предки, без сомнения, говорили исключительно по-литовски и, конечно же, на дзукийском наречии, и только уже гораздо позднее... Она же лишь улыбалась в ответ, а однажды я услышал от нее собственное сказание. Нет, она не родилась горбатой, это всё отец... татуся... Вернулся однажды злой, пьяный и сшиб всех с теплой печи, где они спали, вот позвоночник и искривился, а потом и горб вырос... И этому татусе она сегодня возит из города гостинцы - рубашки, папиросы... да еще и плачет, видя, как он спивается...

Вот так-то, Туула, и что ты скажешь на все это?

Марина уже успела купить билеты в далекую Феодосию, вернее, до Симферополя, откуда нас должны были забрать ее родственники: двоюродная сестра с мужем, наши ровесники.

Назад Дальше