Туула - Юргис Кунчинас 9 стр.


Последний, «Ташкент»! Туула, ты где? Скорее, посадка началась! Спички у тебя есть? Там до цели путь не близкий... Ну, пошли, пошли! Поцелуй меня!

Мы на палубе, затем спускаемся в салон. Моросит теплый, тихий дождик. Прижмись ко мне и поспи, нам еще пыхтеть и пыхтеть. Не хочу... Значит, это пароход? Говорят тебе, «Ташкент»! Вот видишь, ты уже дремлешь... А вот и не дремлю! Я только думаю... Лучше уж не говори, что ты думаешь. Будто мы каждый день плаваем в гости, на природу или на работу. У моих ног полный холщовый мешок всяких вкусностей. Эй, Туула? Похоже, она и в самом деле уснула. Стрекоза, мотылек, бабочка. Теплая рыжая стрекоза в юбке цвета хаки, в безрукавке под горло... с неисцелованной шеей. Рука просунута мне под спину. Не затекла? Нет, нет... Пассажиров раз-два и обчелся. Нигде не видно купальщиков. Опасаются загрязненной воды. Здесь все загрязнено, все... К тому же вечереет. Дождь, оттого на палубе совсем пусто. Не пусто. Вон там сидит Петрила! Тристан и Разамес... уже наферментировался! Действительно, похож, но мне не смешно. Пошли в другой салон, их тут целых два! Салоны! Здесь — салоны? Ах, да, кажется, это каюты. Кают-компании. Теплоходная чайхана...

Под винтом судна пенятся белые буруны. Первый мост — видишь, что там написано, под мостом? Второй мост... это не наши мосты, Туула. Все равно. Мы откупориваем бутылку, сколько их там, двенадцать? Ты что, с ума сошел? Так сколько же? Нам хватит, ей-богу, хватит, ведь сегодня... Что сегодня? Ничего. Ты там, на своей вилле, закладываешь? На вилле? Каждый божий день! Что ни день зашибаю! Не веришь? Запрусь, забаррикадируюсь и попиваю... ну что, поверил? Я ведь тебе сказала - ни о чем не спрашивай... Странно мы там сейчас живем, мы всегда странно жили... по-моему, чересчур порядочно, слишком несовременно, что ли. Да ты пей, пей, Туула, я ведь тоже все знаю!.. Запрусь, бывало, в своей комнате и потягиваю вино... или рисую одно и то же дерево... ту же ворону... других ворон из орнитологического атласа. Значит, ты запираешься и?.. И?.. И ничего, они стучатся, читают монологи, а я не открываю... дня три, четыре, пять -не дольше... А когда вижу, вернее, чувствую, что в доме нет чужих, сама выхожу. Каких это чужих? Видишь ли... они непременно хотят выдать меня замуж. За ужа, разумеется? Если бы за ужа! Приглашают, заказывают, выписывают по каталогу женихов, да каких! Ты бы их видел! Здоровилы! Куда тебе до них! У всех дипломы, старые холостяки с хорошими манерами... рыжие, черные, плешивые. И все, разумеется, старше меня лет на сто. Как вино. Некоторые заявлялись по брачному объявлению, семейка и тут подсуетилась... Девушка из интеллигентной литовской семьи, с художественными наклонностями, хотела бы... Чего хотела бы? Познакомиться с каким-нибудь хмырем? Нет! Она хотела бы развлечений! Тебя! Вина! Тебя! Хотела бы доплыть на этой пыхтелке аж до Константинополя!.. Эй, я что, окосела? Такие вот дела. Теперь-то их ряды поредели, видно, сообщают друг другу, мол, не суйтесь вы туда, засмеёт! Зато вначале была потеха! Я даже ждать их стала, все-таки хоть какое-то разнообразие. Cyrk na drote!29 Нет, милый, погоди. Потом, если захочешь... Милый? Милый, милый, милый, милый, ты мое пристанище - сегодня, завтра и никогда!.. Курить будешь? Дай. Дым белее бурунчиков, вихрящихся из-под винта. Белая вода. Белая... как что? Как снег? Не то? Соль? Как батист! Батист? А что это такое? Материал такой, скользкий, белый... Значит, и ты знал Бегби? Ага. Послушай! Ну же. Знаешь, что? В русских городах... да и на Украине тоже, словом, там, в больших городах, где есть крупные реки, работают водные такси, куда хочешь, туда и плыви. Не веришь? Нет, я все это не в кино видел, сам там был... прошлым летом. В Екатеринославе, например. Положи руку вот сюда... А те твои женихи... они как... на конях? Верхом, на конях! Напрокат брали, а один даже на краденом «фольксвагене» приехал! Умора! Правда, очень скоро осточертело... жуть. Все такие степенные, в темных костюмах, надушенные... скучнее смерти. По-твоему, смерть скучна?.. Они унылые... одного только занесло... бродягу, вроде тебя... но предки мои его мигом вытурили... Как и меня? Нет, по-другому: натурально указали на дверь, а она прямо на озеро выходит... На водоем? На водоем. И он - бултых?

Помню и этот бестолковый разговор, и даже ее ободранную коленку — Туула слегка оцарапала ее о гравий, когда мы спускались с кручи на берег, намереваясь вернуться в город... Я нагнулся и лизнул ранку, которая оказалась солоноватой и горячей. В то же время я почувствовал ее губы на своей шее. Я положил голову ей на колени и ощутил, как вздымается ее живот, почувствовал ее руки на своем затылке. Ее руки на моем затылке... У меня засосало под ложечкой. Говорят, людоеды и бродяги сентиментальны. К тому же вино...

Вот и загородная пристань - понтон. Несколько пенсионеров — бывшие следователи, политруки Шестнадцатой литовской дивизии и господские шофёры проковыляли с внуками, в соломенных шляпах и с кошелками в руках, на свои персональные дачи. Из стеклянной рубки теплохода на нас равнодушно глядел рулевой, который, возможно, был заодно и капитаном. Довольно неотесанный мужик с задубелой физиономией пропойцы. Орел. Значит, он смотрел, как мы целуемся, и все видел! Как пьем вино, курим, как Туула ложится на скамейку и кладет свою круглую стрекозиную головку мне на колени... Проходит полчаса. Теплоход безлюден, никому не нужно в город? Идет дождь. Он прекращается. Моросит, накрапывает. Тихий вечер. Вечер на озере Четырех Кантонов? Что еще? Вечер с постпсевдохиппи. Мы уже на берегу или продолжаем плыть? Эй! А вдруг?

— Эй! — кричит «шкипер», или как его там. — Не глупите, поплыли назад! Тут банды шуруют!

Ну да. Банды. Снова? Никто не хотел умирать? Банды, банды. Цепи и кастеты. Хитрый навигатор, самый настоящий перевозчик Харон. Наметанный глаз! Приметил, что вина у нас до черта, вот и... Я несу свою стрекозу-однодневку на теплоход, а она, в свою очередь, держит в руках сумку с вином нашей предстоящей ночи, - ведь Туула и хотела сказать: давай поплывем назад, в Константинополь! Я ставлю ее и вино на палубу, несу бутылку Харону — пожалуйста! Он делает разочарованную мину — сухое, да еще красное, но все же, тряхнув толстым запястьем, соглашается: идет, поплыли!

Вино - приятель воображения и друг темноты. Она тихонько посапывает, положив голову мне на плечо, а я... я как наяву вижу сватовство в усадебке на краю леса... Клюнувшие на брачное объявление женихи стучатся в ворота усадьбы, где живет Туула с родителями... Где-то на окраине Литвы... между Петербургом и Варшавой? Там, где быстрый Мяркис несет свои седые воды?.. Там или еще где-нибудь... Жених смущенно улыбается, его с удовольствием развлекают с двух сторон... Невеста — Туула! - незаметно наблюдает из-за занавески, как начищенный до блеска автомобиль вкатывает во двор (уж этот-то наверняка не напрокат взяли), как папа показывает, где его удобнее поставить, чтобы на солнышке не раскалился или под дождиком не намок, - в зависимости от времени суток и прогноза погоды... ты все еще подсматриваешь, Туула?

Отчего ты так странно улыбаешься? - бормочет она, встрепенувшись, и снова устраивается у меня на плече. Прямо как в кадре из кинофильма «Она танцевала одно лето». Или из какого-то другого? «Они шли за солдатами»? Вино - приятель воображения...

Продолжаем! А вот и другой жених. Он заявляется с оборотистым дружком, хотя и самому палец в рот не клади - вон его «фордик» во дворе. Они заговаривают с собакой, выгружают из машины подарки - что тебе привезли, Туула? Вежливый разговор о погоде, ранней картошке, участливые расспросы -как доехали? - преувеличенное восхищение красотами природы и сдержанная признательность за то, что не погнушались навестить их в этакой глуши... Приглашение к столу... небось проголодались... она сейчас, сейчас придет! Но ты не появляешься, ты уже успела издали разобраться что к чему, тебе жаль этого порядочного на вид человека и ты вовсе не собираешься обижать его... Вот уже взопревший претендент на твою руку сбивчиво, как на приемном экзамене, излагает в общих чертах свою биографию: с детства тянуло к технике... увидит какой-нибудь винтик-шпунтик и сразу же хочет его открутить! Все пытаются рассмеяться, а жених все смелее продолжает: ну, окончил школу, служил в армии, тоже при технике, потом, знаете ли, попытался сунуться... на актерский, да-да! Всего полбалла и недобрал... а вообще-то я искусство очень и даже слишком... Ну, а затем я поступил... Так вы окончили? - интересуется папаша. - А как же! Академию, сельскохозяйственную, а сейчас... - жених делает многозначительную паузу - в настоящее время я изучаю заочно экономику! Простите, я закурю? Пожалуйста, пожалуйста! Видите ли, наша дочь художница... возможно, она не такая... О, понимаю, понимаю, это очень хорошо, очень... а что у нее, прошу прощения, за специальность?.. Ага!.. Чего ты прячешься, Туула? Посидишь, потупив глазки, пригубишь шампанского, а когда твой суженый станет распространяться о своем богатстве, ты с трудом сдержишься, чтобы не фыркнуть ему в лицо, демонстративно выкуришь американскую сигарету, извинишься... уйдешь и не вернешься... юркнешь ласочкой в свое укрытие под крышей... Чего же ты тогда хочешь, детка? - грустно спросит мать, укоризненно покачает головой отец, когда автомобильчик, сердито чихнув, с грохотом выкатится со двора... И чего тебе, глупая, нужно? — поинтересуется и соседка, призванная в дом на подмогу, — ей требовалось изредка шепотом одергивать тебя: брось ломаться!

Неужели все эти солидные мужчины, такие серьезные и расфуфыренные, - фельдшеры, механики, инженеры - не видят, что ты вовсе не собираешься замуж? Почему все они вдвое или даже втрое старше тебя? Почему они не женились, когда положено? Все эти экс-спортсмены, актеры-любители, видавшие виды холостяки... А ведь в объявлении черным по белому написано: «Разведенные или искатели приключений могут не беспокоиться».

Впереди двое рыбаков окунули в воду свои удочки из лодки, удерживаемой против течения на якоре. Мы плывем совсем медленно, не поднимая волн, и их суденышко, когда мы оставляем его позади, еле-еле колышется... Послушай, Туула, а что бы мы с тобой делали, став супругами? Что угодно... То же, что и все прочие. Забрались бы под одеяло, погасили свет и достигли бы предела мечтаний. Или вообще не выбирались бы из постели и рассказывали бы друг дружке свои сны и невероятные истории. А еще мы могли бы листать и листать тот захватанный альбом репродукций, верно? Слышишь, что я говорю? Знаешь, Туула, когда-то я был знаком с одной славной супружеской парой... тогда они были совсем юными, намного моложе нас нынешних... Ты слушаешь? Так вот, слушай внимательно, эти двое вознамерились стать писателями, причем сочинителями вовсе не средней руки! Супруги целыми днями горбатились на консервной фабрике, а вечерами штудировали: она - историю, он - журналистику, вот и получалось, что только на ночь глядя, уже в постели, они находили время для творчества, так-то! Супруги раздевались, обнимались и принимались нашептывать друг другу на ухо сюжеты будущих произведений! Жила на хуторе девушка, — шепчет она. Одинокая, несчастная мечтательница... - продолжает муж, выдыхая слова прямо ей в ухо, чтобы не услышали кутящие за тонкой фанерной стеной хозяева... Однажды к девушке неожиданно приезжает ее подруга с мужем... А тот муж -инвалид! — шепчет она, — втюривается в хозяйку хутора... Ей гость тоже явно по душе... она страдает... Однако... однако... та подруга - гостья? - обо всем догадывается и тайком уезжает, а они тогда что?.. Кончают с собой! - гаркает муж. - Открывают газовый баллон и... Нет! — вскрикивает она и как есть, голая, садится на постели. - Ни черта они не кончают, остолоп несчастный! Они страдают от угрызений совести и поэтому начинают грызть друг друга, верно? Может, давай так и оставим, я завтра до смены запишу? Только куда там, ничего они не оставляют, целую ночь напролет сюжет раскручивают — снова убивают, оживляют, терзают, сочинители входят в раж и не замечают, как пролетает ночь, не чувствуют, что заглушают крики разгулявшихся хозяев. Эти ранимые, легко возбудимые идеалисты сочинили уйму новелл, пожалуй, даже неплохих, ведь творческой энергии и воображения им было не занимать! Однако их произведения редакции и издательства неизменно возвращали, предварительно покуражившись над авторами, а эти двое потом вцеплялись друг другу в волосы... напрасно ты смеешься, Туула. Так вот... он как был, так и остался рабочим... А она? Знаешь, она... гораздо позднее, разумеется, написала великолепный роман о тех бессонных творческих ночах... Никого не пожалела, даже себя, все выложила! Про то, как ее соавтор якобы приходил в бешенство из-за пустяковой эротической сцены, как она терпеливо внушала ему, что без этого никак нельзя! Как цитировала ему в постели Фрейда и переведенную с английского брошюру «Техника современного секса». Словно ребенку растолковывала, что такое эякуляция, либидо, перверсия... Понимаешь, Туула, она написала книгу об их совместной жизни, и ее издали. Тогда он... Убил ее? Нет, что ты! Куда ему, хиляку... Чего доброго, она и физически была сильнее своего муженька, вот так... Он, разумеется, прочитал этот роман, несколько раз перечитал, разъяряясь все пуще и пуще... Ведь она изобразила его, так сказать, запечатлела во всей красе: голым, недалеким, вечно в подпитии... Да он наверняка потом и стал таким! И он отомстил, недаром в свое время фантазия из него била ключом! Он выпросил у своего приятеля-химика некий порошок... белый... И отравил ее? Постой, дай досказать! Написал ей письмецо, потом надел резиновые перчатки и насыпал порошок в конверт, посыпал им послание, в котором сообщил, что роман прочитал и не прочь встретиться. Ведь они давным-давно развелись. Романистка же работала на меховой фабрике, редактировала там надписи на этикетках. Когда она разорвала конверт, оттуда что-то посыпалось; писательница фыркнула, отряхнула ладони и, узнав почерк, углубилась в чтение. Соавтор писал, что крайне огорчен, что никогда бы не смог и предположить, что она так... Ну а порошок? Да погоди же ты! Едва закончив чтение и закурив сигарету, она почувствовала какой-то ужасно неприятный запах. Поведя носиком, ответила на телефонный звонок. Вошедший в это время сослуживец еще с порога завопил: ну и вонища, черт побери, что это?! Она скрылась в туалете, тщательно вымыла руки с мылом, чуть не до дыр протерла, а когда вернулась в кабинет, вонь уже стала невыносимой — не помогло и то, что среди зимы настежь распахнули окна. Снова зазвонил телефон: бывший супруг поинтересовался, получила ли она его письмо. Да, — прошипела она, — что за гадость ты туда насыпал? В сортире и то лучше пахнет! Каких-нибудь пару недель потерпи, и все пройдет, — успокоил ее мерзавец. Потерпи! Она открыла было рот, чтобы сказать, что сгноит его в тюрьме, но он повесил трубку. Писательница помчалась домой, от нее так сильно воняло, что люди шарахались врассыпную. В полночь она ворвалась в общежитие этого чокнутого, это возле Бельмонтского леса, помнишь, мы там однажды были? Он ждал ее - один. Все окончилось, как в скверном романе или волшебной сказке — она пришла, чтобы выколоть ему глаза или пришпилить к стенке кинжалом, но, едва переступив порог комнаты, залилась такими горючими слезами, что соавтор, пожалев гостью, отсыпал ей на ладонь немного другого порошка, на этот раз желтого... И вся недолга!

Когда мы покидали теплоход, «шкипер» даже носа не высунул из своей рубки. Ему не было дела до нас, единственных пассажиров «Ташкента».

Вечерний — или уже ночной? — город хоть и казался хмурым, встретил нас теплом. Это была вовсе не та хмурость, что во время нашей давней встречи, когда мы с тобой отправились в кафе «Juppi Du», так, кажется, оно называлось? Я обнял тебя — ту, которую любил семь лет, — ведь ты отвергла всех своих женихов, хотя и в мыслях не держала выходить за меня замуж! Я же никого не отвергал, зато находился гораздо ближе к тебе, к луне и утренним звездам, чем к тем женщинам, от которых разило жарким чадом, мочой и кошками. Гораздо ближе к тебе - к беспросветности, вечному раздражению, тихому помешательству; неужели ты ничего не чувствовала там, в живописнейшем уголке Литвы? Так-таки ничего не чувствовала? Ничего, я ведь просиживала в подвале порой неделю, две... В подвале? Ты ведь говорила - на чердаке? Я говорила? Ну да, на чердаке стало небезопасно: они наловчились отодвигать щеколду, когда я спала наверху, а другого запора там не было... я в подвале отсиживалась, говорят тебе... Ты что-то путаешь... Может быть. В подвале, в подвале, почему бы и нет?

Я обернулся. Над набережной едва возвышалась башенка теплоходной рубки. Мимо проезжали полупустые троллейбусы, совсем не похожие ни на стеклянные гробы, ни на витрины, они погромыхивали на мощенной тесаным камнем мостовой, минуя библиотеку Врублевского, скульптуру Философское яйцо, создатель которой, помнится, собирался предаваться тут лунными ночами философским раздумьям... Мы шли мимо Общества трезвости, Театрального общества и кафе «Гостиная литераторов», куда нас не пустили: всё, закрываемся! Внутри, за его окнами гомонили незнакомые люди, ни я, ни ты их не знали, - самодовольные, наглые; ты взяла меня за руку и повела совсем так, как это делают жены, ведущие своих подвыпивших мужей из гостей, ресторанов или с проигранных соревнований... ты вела меня - окосевшего теленка - на улицу Малуну; мы пересекли пустынную Кафедральную площадь, где только на лавочках вдоль Министерства внутренних дел сидели парочки и сонные милиционеры. Теплый, опустевший, легкий летний город, невесомый, как сорочка. Мы пили газированную воду из автоматов, что напротив круглой клумбы («клёмба», - хихикнула ты); белую, издающую слабое шипение тепловатую воду — автомат забурчал - так бурчит в животе у стариков. На этот раз стакан, точно такой же, граненый, украл я. Мимо промелькнула синяя вена джипа - ты даже взглядом не удостоила автомобиль, я же невольно вздрогнул... нет, он протарахтел по темным камням мостовой без остановки - к чертям собачьим!

У нас с тобой были вино, сыр, сигареты, булочки, мармелад в маленьких «серебряных» коробочках... Я ласково тронул тебя за рукав: давай пойдем на улицу Шилтадаржё, Туула... Мне показалось, ты утвердительно кивнула. Развесистый старый каштан напротив желтого кирпичного дома царских времен, еще не остывший красный клинкер мостовой, высокий забор типографии и запах пыли, прибитой дождем... Эй, гляди-ка! Кто там? Мужчина. Что он делает? Вон его портфель на тротуаре, между ног, видишь? Вижу. Послушай, да он рисует! Рисует! Пьяный небось? Похоже... Стоит у стены и рисует... вроде бы даже красками. И тихонько хихикает... Ясное дело, пьяный! Разве может человек на трезвую голову, да к тому же старик... Седой страус, ничего не видит и не слышит. Постой, Туула, да ведь это же... Ну да! Это же тот милый старикашка, профессор химии, это он, он! И что ему взбрело в голову? Мы стоим всего в нескольких шагах от него, а он трудится: высунув кончик языка, макает кисточку в пузырек с красной краской и... малюет буквы! Ах, маэстро! А я-то думал, что этим любят заниматься подростки, так сказать, недоумки лет до двадцати пяти, но уж никак не... professore! Перестань фыркать, Туула, дай человеку докончить! Но старичок услышал нас. Он резко поворачивается в нашу сторону, швыряет кисточку, пузырек - неоспоримые улики! - хватает портфель и, как заяц, стремглав уносится по улочке прочь. Вот он, пузырек, а вот и кисточка, - говорю я, поднимая с земли corpus delicti...30 Пошли, -тянет меня Туула, - пошли, не то подумают, что это мы... Ну нет, мы просто обязаны посмотреть, что этот professore написал на старинной стене. Туула вытягивает тонкую шею... О Господи!.. Bravissimo, professore! На двух неправильной, почти овальной формы колесах установлена пушка с тупым, слегка расщепленным концом, «дуло» ее направлено чуть вверх — кажется, вот-вот выстрелит. Красота! Да еще алой краской! Под рисунком неоконченная надпись: «ГОРБИ - ХУ...» Эх, спугнули!

Так уж получилось, и краска, и орудие труда у меня в руках - может, закончить? Тут и работы всего ничего. Туула смеется до слез, однако же тащит меня прочь от этого места - мы идем по мощенной клинкером улице Шилтадаржё мимо дворца Олизарасов, огороженного каменной ноздреватой стеной; Туула, развеселившись, толкает меня дальше, за угол, и лишь тогда озабоченно спрашивает: послушай, а если бы нас застукали? Что тогда? Тогда крышка, говорю, дурдом нам гарантирован. Да и родственничкам это ничего хорошего не сулит, факт. При последних моих словах из подворотни, над которой золочеными буквами на мраморе сообщается, что здесь некогда жил Адам Мицкевич, улыбаясь до ушей, возникает горе-художник, который, разумеется, еле на ногах держится. Он вежливо, даже слегка церемонно, просит у нас сигарету, а потом говорит, не будут ли молодые люди так добры - не проводят ли его немного, всего несколько шагов. Молодые люди? Дескать, он живет на Заречье, за мостиком... до его дома рукой подать, а уж там он как у Бога за пазухой. Знаю, знаю, как же! -чуть было не выпаливаю я и, спохватившись, прикусываю язык - к чему? Professore хочет взять нас под руки, но ему мешает желтый портфель, в котором что-то позвякивает, известно, что. Он неохотно отдает мне свою драгоценную ношу и повисает между нами, напоминая большого ребенка, - да тут совсем близко!.. Коротышка, и летом не расстающийся со шляпой, испорченный до мозга костей старикан, и тем не менее мы ведем его, ведем. Подумаешь, враг системы, хулитель Горби, стеномаратель! Смех, да и только! Но ведь такая работа, думаю я, требует подготовки, тщательной разработки плана, притом на трезвую голову, а уж после этого можно отправляться в город, надраться в какой-нибудь забегаловке и приступать к осуществлению задуманного — ведь как ни крути, а тот рисунок — творчество! Постойте, - просит художник-анималист, когда мы подходим к речке, - давайте присядем вон на ту скамейку под дубом, я вас угостить хочу, у меня тут в портфеле есть кое-что... пошли!

И об этом дубе рассказал тогда преподаватель латыни в синем драповом пальто, дешевых сандалиях и берете - тот самый, который показал нам Бернардинский мостик... О патриархе оскверненного Бернардинского парка... Со времени встречи с латинистом минуло четверть века, дуб стал на столько же лет старше, но ему все нипочем — обнесенный убогой оградкой, знай, шелестит листвой рядом с крытым мостиком... Старинный дуб! — восклицает professore. Здесь он чувствует себя гораздо раскованней и уверенней, чем на улочке Шилтадаржё. Химик, эксгибиционист и художник-любитель в одном лице. Плюс поклонник Бахуса, как оказалось! Здесь, под ним, мы и выпьем, мои юные друзья! - он пытается обнять нас обоих, но мы уклоняемся, благо professore с его короткими ручками сидит посередине. Бросив на нас немного обиженный взгляд, он складывает между коленями нервные, одаренные руки, затем нашаривает в портфеле початую бутылку и серебряную рюмочку, наполняет ее и со смаком осушает. Только после этого он наливает Тууле, которая в два счета выпивает все до капли. Ясное дело, коньяк - не водка. И я не откажусь. Professore настраивается поведать нам историю о том, как в юности... но неожиданно осекается - мы трое, как по команде, поворачиваем головы в сторону парка и видим: по тропинке вдоль речки, слегка опираясь на длинную бамбуковую трость, к нам приближается высокая крепкая женщина с брезентовой сумкой через плечо. Привидение? Ничуть не бывало! Глаза, правда, слегка осовелые, но взгляд цепкий, она лишь слегка под градусом — женщина уже близко, и я могу разглядеть на ее брезентовом мешочке красный крест. Она протягивает костлявую руку для приветствия и представляется: лейтенант Любовь Гражданская, полиция нравов. И все-таки она, если и не привидение, то определенно чокнутая! Блюстительница морали Гражданская говорит по-литовски довольно складно, хотя и чувствуется незначительный польско-русский акцент. Марьян? - тыкает она тростью в professore. - Ведь ты Марьян, профессор, разве не так, уважаемый? Ты-то мне и нужен! И нате вам! Вместо того, чтобы послать ее подальше, professore лишь согласно кивает, глазки его бегают, рассчитывая на поддержку, он вцепляется в Туулу, а Гражданская уже тычет бамбуковой тростью в узел его галстука и сердито спрашивает: фамилия? Ведь ты, Марьян, сукин ты сын, ведь это ты разрисовал все Заречье... - тут она без обиняков вворачивает словцо, которое никак нравственным не назовешь, - ну, говори же фамилию! Да пошла ты знаешь куда! Брысь отсюда! Тогда дай выпить! — совершенно иным тоном произносит гражданка Гражданская. - Я ведь вижу, Марьян Микуйлович, у тебя есть! Выкуси, — отвечает professore и сует ей под нос сложенный, правда, с большими усилиями кукиш. И ему тут же приходится пожалеть о содеянном: моралистка с таким проворством и меткостью огревает его своей тростью по кукишу, что Марьян взвизгивает, как самый настоящий зареченский кабысдох, и принимается сосать ушибленную лапу - дура, дура! Тем временем Туула наливает вина в наш стакан и протягивает его блюстителю нравов; Любовь Гражданская распрямляется, щелкает каблуками, одним махом осушает стакан, отдает нам честь и... четко печатая шаг, удаляется в сторону Пречистенской церкви. Professore Марийонас Микулёнис пьет, но, поперхнувшись от возмущения коньяком, закашливается, мы с Туулой колотим его по спине с таким усердием, что тот отмахивается короткими ручками - довольно, хватит! И тут же дает волю языку: а я, чтоб тебе пусто было, все-таки нарисовал! Рисовал и буду рисовать, вот тебе, выкуси! Знаю, знаю! - кричит он, словно угадав мои мысли. - Дурдом по мне плачет! А мне наср...! Ступайте все прочь! Ну, давайте же, трезвоньте, стучите на меня в КГБ - да, это я рисовал, я!

Я отдаю ему пузырек с остатками краски и кисточку, при виде которых глаза у него едва не вылазят из орбит. Но нет, справившись с собой, художник складывает орудия труда в портфель и, махнув рукой, уходит, пошатываясь, по крытому мостику, хотя вряд ли это кратчайший путь до его дома, вряд ли...

Туула, любовь моя... как ты? Жива? Здорова? Жива, здорова...

Пошли? Куда? Сам знаешь... И дай мне еще нашего вина, мне сегодня все можно, все разрешено, и всякие там идиоты, извращенцы и самозванцы из полиции нравов мне не указ! Всё? Всё, всё!

Тогда пошли? Пошли. По этому мосту? По этому, по этому... и недалеко...

Ну, вот и всё.

Ночь лопухов, ночь спящих стрекоз, ночь бездомных кошек и несчастных безумцев! Темные веера лопухов над моим лицом, над твоим лицом, Туула, сквозь просветы в листьях то и дело вспыхивают, сверкают искрами ослепительно яркие ночные звезды, хотя не исключено, что это из моих глаз сыплются искры — они прожигают твою зеленую юбку, твою непритязательную одежонку, в которой ты сегодня нежданно-негаданно появилась в «Ротонде» ... неужели только сегодня? Судорожно всхлипывай, Туула, плачь, заговаривай мне зубы, будь моей отравой до тех пор, пока со стороны горы Бекеша не приползет наконец та свинцовая туча и не прольется взметенными вихрем монетами - талерами, дукатами и разной мелочью, пока не отверзятся все гробы и не призовут всех нас на Страшный Суд: меня, тебя... Лавинию с Романасом Букасом, всех твоих оставшихся с носом женихов... литографа с бесцветными ресницами, professore и даже гражданку Гражданскую... Всё Заречье загудит и взвоет, когда мы с тобой появимся! А сейчас я закрою тебя своим телом, пока ты еще чувствуешь мои бедра на своих, лежа здесь, в зарослях лопухов, птичьего горца, крапивы, котовика, валерьяны, чертополоха, укропа, баланды, пока шепчешь мне: вжимай, вжимай меня в землю, ну же, сильнее!.. И я чувствую, как проваливаюсь все глубже... Что за родник пробился под тобой, Туула, что там струится в темноте - кровь, тина, бурая родниковая вода? Давай откатимся в сторону, только не размыкай объятий, ни за что не размыкай — вцепись в меня ногтями, держи руками и ногами, ведь мы с тобой своими телами вызвали к жизни новый источник, и как только поднимемся во весь рост, в небо наверняка ударит фонтан, да какой, вот увидишь! Туула, моя правдолюбка, моя страдалица Туула! Отчего ты стонешь? Ты плачешь, Туула? Твое лицо, любимая, измазано землей, тиной, а пальцы, увязшие в густом месиве, когда ты попыталась за что-то уцепиться, оттолкнуться, на этот раз уже очутившись на мне, проникают в него все глубже, ты всхлипываешь, как обиженный ребенок, хотя никто и не собирается обижать тебя, ты не бойся, Туула, танцуй, танцуй, это наш с тобой последний танец... лей вино мне на лицо, смой с него грязь, а потом я умою им тебя... Не кричи, не кричи так громко, если можешь, тише, прошу тебя, нас ведь могут услышать злые духи, не надо, чтобы услышали и добрые, дыши мне в зеленое, как лопух, ухо, коли меня своими острыми грудками, обрушивайся на меня - полумертвая, обессиленная... постой!.. погоди чуть-чуть, еще не все!

Твои бедра, вздрагивающие груди, затененный живот облеплены лопухами - кажется, они затянуты ряской и оплетены корнями всех этих трав; чего ради мы предпочли именно это место, кто швырнул нас на заиленный, нет, не заиленный, а просто опутанный травами источник? Я боюсь соскользнуть в сторону, ведь тогда он пробьется из-под земли, ударит в небо, оставив внизу холмы и башни... Почему мы отдаемся друг другу здесь, ответь мне, Туула?! А теперь вжимай меня в землю, Туула, давай... Зачем ты закрываешь мне рот ладонью, ведь она вся облеплена жижей, я же захлебнусь! Тебе лишь кажется, что я говорю, что кричу, а я молчу, молчу, молчу!.. Зачем гладишь той же осклизлой ладонью меня по лицу, проводишь по нему черным локтем, а сама шепчешь: это очищение... Какое, к чёрту, очищение, ведь я же тону, погружаюсь во что-то! А если очищение, тогда чего же ты плачешь, Туула? Ты в самом деле плачешь? Плачь, плачь, вминай, вминай меня, Туула, в эту грязь, в тину, сжимай своими загорелыми ягодицами, большего я не стою, мни меня руками, ртом, сосками, всем своим любимым плоским телом здесь, на этом косогоре, в этой грязище, что чернеет чуть ниже зареченской свалки, покореженных двуспальных кроватей, ржавых детских колясок, матрацев, шин, которые тут тоже не раскатываются, - лежат себе на дне, рядом с колыбельками, в которых никогда не кричать ни нашим, ни еще чьим-нибудь детям, пониже картофельных очисток, кошачьего помета и гниющих водорослей... скажи мне, Туула, веришь ли ты, что эта грязь, в которой мы с тобой возимся, терзаемые нестерпимой страстью, будто желая во что бы то ни стало взять реванш за семь долгих лет, чище всей нашей жизни, незамутненнее жизни наблюдающих за нами теней, нашей будущей смерти и всего того, что последует за ней? Ответь мне, Туула, утешай, колоти меня, запрокинь свое лицо к темному небу, тогда хотя бы в ноздри не забьется грязь, береги ноздри, Туула, пока над нами шелестят гигантские лопухи, снизу мутно-серебристые, жесткие... полежи на мне немного, передохни... кому бы пришло в голову, что под этими зарослями колышется непроходимая грязь, бьет родник... ты лежишь? Полежи, отдохни, Туула, пока за нами не приедут, чтобы доставить неважно куда - то ли в рай, то ли в ад... или пока не подоспеют зареченские ветераны и дряхлые аристократы в шелковых халатах и бахромчатых шлепанцах, пока из мастерских и подвалов, с трудом продрав глаза, не вылезут люди, занимающиеся то ли искусством, то ли любовью или чем-то в этом роде, пока сюда не слетятся первые сытые вороны, чтобы выклевать нам глаза, — но их время еще не пришло, Туула!.. Любовь только тогда достигает своей цели, когда она кончается смертью, сказал палач и отрубил им обоим головы — откуда это?.. Я не знаю, Туула... Люби меня и во сне, тихо наливаясь соками на моем обмякшем теле, увидь меня во сне, пылая любовью, отдыхай, Туула. Передохни немного, пока со стороны горы Бекеша не примчится смертоносная туча, истребляющая все на своем пути, хотя мы с тобой наверняка еще успеем рассказать друг другу обо всем, благо слов осталось так мало. Мы будем сидеть, повизгивая, разбрызгивая в стороны грязь вперемешку с травяными стеблями и корневищами, пачкая собственной кровью пробивающуюся из-под земли колючую проволоку, острые кроватные пружины, кто тогда обмоет и перевяжет наши раны, Туула? Кто утопит, а потом вытащит нас, уже никому — даже друг другу! - ненужных, голых, повизгивающих, ни дать ни взять спаривающихся в подворотне или на помойке крыс? Хотя... что нам еще остается — только вот так любить друг друга, повизгивать, смыкать объятия, издавать стоны, сплевывать сквозь стиснутые зубы черную кровь, кровь любви, кровь бешеного пса, втирать соки луны, молоко лопухов в свои изукрашенные отметинами лбы; и ты потри мой лоб, потри - он так бодрит, хотя и приторно-сладкий на вкус, этот сок лопуха и лебеды... эй, Туула, ты меня еще слышишь хотя бы краем уха? Ощущаешь, что вот он я, весь под тобой, а в изумрудном свете луны видны лишь твои смутно белеющие ягодицы? Видишь ли меня, давящегося грязью, воспоминаниями, слюной, слезами, ощущаешь ли в паху мой вновь настроенный по-боевому прут, отправишься ли верхом вместе со мной по проклятой ухабистой дороге прямо в преисподнюю, сполохи которой уже видны из-за тех холмов, со стороны Мотылькового кладбища, Полоцкого шоссе, улицы Филарету и Бельмонтского леса? Почему ты молчишь?! Почему не отвечаешь, почему и ты харкаешь кровью? Почему замкнула меня своими руками и ногами, да так крепко, что мне не пошевельнуться? Откуда ты черпаешь силы, хрупкое создание? Кто тебе сказал, что эти травы ядовиты? Ерунда! Они лишь усиливают желание, сводят с ума — жуй их, высасывай из них сок, рви с корнем, безумствуй, таскай меня за волосы, ты, ненормальная, медуза, предательница, души до последнего вздоха, ведь нет уже иного выхода, неужели ты не слышишь, пьяная, грязная, любимая моя Туула, или это я сам оглох и ослеп? Что ты кричишь мне? Что-о-о? Не ори! Ладно, можешь кричать, выть, еще раз обрушивайся на меня сверху, цепляйся за камни, чтобы не потерять равновесие, давай сцепимся снова, словно два зверя, два забрызганных грязью и кровью, скрежещущих зубами зверя, такими уж нас сделали, такими вскормил мир - сырым мясом и твоими светящимися ребрышками, чье сияние я вижу даже сквозь слой грязи... мутузь меня в хвост и в гриву, Туула, тогда и я смогу дать тебе леща, укусить за смуглую ящеричную грудь, вонзи в меня нащупанный в траве ржавый кухонный нож за то, что я не смог когда-то полюбить тебя так, чтобы твой протяжный вопль эхом прокатился над этими долинами и холмами, дойдя до слуха каждого, чтобы все поняли, что ты только моя, и чтобы никто не посмел вставать у нас поперек дороги, коли меня ножом за то, что я не решился украсть тебя, связать и увезти в любую из своих пустынь, превратить в рабыню, в такую же бродяжку, как и я, что, наконец, не отдал за тебя сорок овец и верблюдов, как это установлено в вашем спесивом так называемом «Втором городе»... убей меня за то, что я в стельку пьян, что не кровь, а вино сочится из моих раскрывшихся пор, садани и вышиби из меня дух!.. Все равно без тебя мне нет ни жизни, ни смерти... больше я тебе уже никогда ничего не скажу... Ну же? Хотя бы врежь, раз уж не решаешься прихлопнуть, вышиби мне передние зубы, это все, что у меня осталось, — до конца своих дней буду всасывать деснами лишь сок лопуха и любить тебя... Туула!

Послушай, Туула, ты веришь, что одна такая ночь стоит семи лет - долгой голодной поры, хотя случалось всякое? Дай мне хоть раз вдосталь тебя отчихвостить, разбрани и ты меня, если хочешь, отругай и отстегай плетью... а потом я тебя одену и брошу в речку... ты станешь плавать на поверхности наподобие безумной Офелии, напевая... что ты мне споешь? «Juppi Du»? Или «Una paloma blanca»? Я вытащу тебя, прополощу прямо со всей твоей одежонкой, намылю твою взбалмошную голову и всю тебя целиком — зеленую от лопухов, красную от любви, желтую от зари и черную от безнадежности... прополощу твою розовую лоханочку, твои ушные раковины, залепленную грязью шею, волнующиеся груди, твой живот и снова - розовую лоханочку... я обмою тебя и уложу твое тело на крытом мосту, прикрою зеленым лопухом - зеленым, как изумруд, как разбитая пивная бутылка...

Да ничего я не стану делать, живи! Я провожу тебя по тропинке вдоль речки до твоего монастыря, до бывших окон Петрилы, до останков водопровода времен великого князя Жигимантаса Аугустаса, провожу, чтобы тебя не напугали ни развратник professore Марьян, ни блюстительница нравственности Любовь Гражданская, ни отвергнутые тобой женихи, — неужели ты им и вправду отказала, Туула?..

Ну?.. Полежим еще в этой грязище, в этом чавкающем и булькающем болоте, из которого выбивается фонтан, полежим под блекнущими звездами, и пусть смеются снующие по другому берегу поэты, подминающие под себя на влажных лавочках доверчивых читательниц, пусть! Туула! Почему ты не отвечаешь? Ничегошеньки! Так ничего и не скажешь? Открой-ка рот - плесну тебе глоток вина, просыпайся, вставай, я возьму тебя на руки и отнесу к речке, садись, поудобней устраивайся на моих ладонях, усталая стрекоза, ослепительно сверкни в последний раз и с тихим жужжанием взлети ввысь... ведь мы с тобой снова здесь, на берегу, возле Бернардинского монастыря, возле длинной монастырской стены, возле дома с апсидой, неподалеку от твоего разрушающегося жилища, которое, возможно, еще возродят к жизни, возможно... Встань-ка на колени, сядь... я дотащу тебя до прохладной воды, до мутной, темной воды, уложу тебя на плоском валуне... ложись, полежи, а текущий мимо нечистый пузырящийся поток почернеет еще больше от грязи, от плывущей по течению грязи наших тел, все дальше по течению, туда, откуда не возвращаются. Хоть одним глазком погляди на затененное лопухами небо, ты уже просыпаешься Туула?

Садись, говорят тебе, на камень, держись за меня!.. Ведь говорил я тебе, говорил, что так было и будет до тех пор, пока... дай досказать! Не то спущу тебя, как бревно, по речке, аж до самого устья, до первой утренней вороны, одинокой, как одиноки мы с тобой, как одиноки гора Бекеша и тот монастырь... Дай свои руки, Туула, я смою с них грязь, только никогда больше ни о чем не напоминай мне, никогда... я отмою и твои ноги, ты станешь белой, как Пречистенская церковь... и не напоминай мне о грядущей зиме, когда я, опустившись на ветку, стану заглядывать к тебе в окно... Ты нарисуешь меня, Туула? Обещаю сидеть на ветке неподвижно и долго... сколько потребуется...

Больше я не видел Туулу никогда - ни живую, ни мертвую. Долгое время я даже не догадывался, что ее нет, а потом не знал, где она похоронена.

Помнится, однажды я долго наблюдал за тем, как молодые еще люди, скорее всего студенты, откапывают останки старинного водопровода неподалеку от Туулиного дома. Напротив дома Петрилы, монастыря тети Лидии, поблизости от ступенек, по которым поднимался мой отец, когда вернулся с воинской службы в Рейхе. Стоило выдохнуться слухам о том, что тут похоронены князья (впоследствии - жертвы чумы, а еще позже - монахи-бернардинцы), как толпа ротозеев вокруг ямы мгновенно поредела. Кому интересны какие-то камни, долбленые стволы да растрескавшиеся кирпичи? Никому, почти никому. Людям подавай кости, черепа, гробы - это, по крайней мере, будоражит воображение, не обязательно больное! - украшения, деньги, клады... на худой конец, изразцы и черепки. А эти развалины и подвалами-то назвать нельзя - так, останки строения, груда кирпичей морковного цвета. Вернее, цвета моркови, хранимой в погребе, - бледно-желтой, местами потемневшей, подгнившей. Морковка да яма с водой, вот и все. Напротив Туулиного дома разведен из досок костерок - копатели вылезали из ямы погреться, промочить горло, покурить. Время от времени они искоса поглядывали на меня - я стоял, облокотившись о деревянное ограждение, - но ничего не говорили. Да я и не хотел, чтобы со мной заговаривали. Мне только хотелось смотреть, как они скоблят останки каменной стены, зачерпывают мелким ситом и просеивают осколки, весь так называемый «культурный слой»: сор, пыль, частицы бывших предметов и тел. Ого! - глухо вскрикнул из глубины ямы очкастый парнишка — на ладони у него лежала большая покрытая зеленоватым налетом монета. Остальные оживились, зашевелились, стали копать и просеивать еще усерднее, но вскоре умерили свой пыл. И все же мне показалось, что они перелопачивают и оскверняют огромную могилу — будят мертвых, их голоса нарушают чей-то сон и покой — может быть, даже твой, Туула? Хотя что это я, ведь эти люди занимаются полезным делом — даже в случае неудачи они заслуживают благодарности и уважения. Но удача уже улыбнулась им: они нашли какие-то камни, бревна, остатки водопровода. Из-под земли мало-помалу возникал похороненный бог весть когда быт, я как будто наяву услышал смех, перебранку, причитания, звон разбиваемой посуды, вот-вот наружу вырвется заключенный под спудом газ, обнажатся невиданные доселе пространства, хлынут кровь, вино, вода... Не слишком ли густо для небольшого пространства между двумя мостиками? Я отвернулся от ямы и отхлебнул из фляги вина, забористого, крепленого. Никто уже не жил тогда в твоем доме, Туула, а Петрила покоился на одном из пригородных кладбищ. Выпив еще глоток, я все-таки пересек «минное поле» и свернул к синему почтовому ящику, пробираясь прямо по грудам отходов, обломкам закопченного кирпича, цепляясь за ржавую проволоку и ощетинившиеся гвоздями доски, — вон сколько добра наживают за свою жизнь даже бедняки!

Сколько же лет прошло с той «Лопуховой ночи»? Не знаю... Года три, а может, и все пять. Какая разница?! Я шагнул внутрь — мимо прошмыгнула тощая кошка, в нос ударил тяжелый запах мочи, влажной известки, слежавшегося тряпья. В бывшей кухне ферментщика поднял с пола огромную эмалированную кружку, ту самую, с двумя лошадиными головами, рисунок был таким же четким, как и тогда... в ней Туула, к великой досаде Петрилы, разводила свои краски... В тот раз я позабыл ее тут... Возьму сейчас, очищу немного от грязи, даже не буду отскабливать до конца, стану хранить в ней медные монеты всех государств и империй... а когда наберется несколько кило меди... ладно, там будет видно, а сейчас мне пора идти - уже совсем стемнело. И я шагаю с огромной двухлитровой кружкой в руках, в которой позвякивают несколько медных копеек, только что брошенных туда, но вскоре засовываю ее в холщовую сумку, уже в другую, другую... и сажусь в горчично-желтый автобус. Через две остановки выхожу - ведь за мной наверняка следят, а если даже не следят... Кто следит, кто? Да как же: те самые тени, те, из ямы, которые пили вино и воду, а еще толстые косые тетки, сторожа - не выгорит! Никому не выгорит сейчас, когда...

Туула сгорела в бане на берегу лесной речушки - об этом я узнал спустя полгода после несчастного случая или убийства и через год с того дня, как в последний раз побывал в доме с апсидой. На дне кружки темнело всего несколько зеленоватых медных монеток, а от Туулы не осталось ничего - сгорела. А я-то чуть было не отдал медь в переплавку, чтобы какой-нибудь медных дел мастер выгравировал Туулин портрет - и на тебе! Сгорела. Дотла.

Зато сантехник, к которому я наведался, - я так и не смог установить степень его родства с Туулой, настолько дальней родней он ей приходился, — всё знал! Да, сгорела, подтвердил он... хотя в этом деле столько неясного! Еще раз кивнув, он деловито, будто заменял кран в ванной, добавил: а уж те похороны! Оказывается, похороны тоже были какие-то странные... не столько на редкость скромные — там ведь и хоронить-то было нечего, горстка пепла да кучка костей — сколько... необычные. Знаешь, сказал этот приятный и, похоже, порядочный малый, она ведь в той бане не одна была. Я так думаю... а то как же? Все, видите ли, спаслись, а она заполыхала, как сосновое полено. Так кто же там еще был? - спросил я, но сантехник неожиданно окрысился: откуда мне знать! Говорят тебе, ее врачиха по пломбированным зубам свою пациентку определила, - чистая смерть, верно? Чистая! И ты лучше в это дело не встревай, не вынюхивай, так будет лучше! Чистая смерть, ей-богу! Ни тебе вскрытия за замазанными до половины окнами, ни червей под землей, идеальная языческая смерть! Так где же ее похоронили? Знаешь что, - положил он на стол два усеянных веснушками кулака, - если тебе так уж неймется, съезди туда сам, разыщи некую Ютоку Япаку... Кого, кого? Ну, приятельницу ее, соседку... если она тебе что-нибудь расскажет, значит, не зря съездишь. А меня больше ни о чем не допытывай... нельзя мне... тебе рассказывать. И без того уже...

Мы с сантехником сидели в его комфортабельной меблированной (это еще слабо сказано!) квартире, расположенной в престижном квартале Второго города и пили пиво с сыром. Много доброго пива, горка чудесного сыра. В клозете шик-блеск, почки работают как часы — только пиво и глушить! Никто на угощение не покусится. Филадельфия, да и только! Единственное, о чем я попросил, это чтобы вырубили маг, терпеть не могу эти завывания, то ли дело «Juppi Du», но разве у сантехника будет эта запись? Самочувствие — лучше не бывает. И все-таки пиво ударяет в голову. Сантехник сует мне под нос зажигалку:

— Ты не серчай. Запутанная история... При желании они могли бы устроить скандал. Ее видели с какими-то дачниками-неудачниками... забулдыгами, знаешь, что случается, когда пятеро мужиков и одна женщина в лесу... так-то! Но никто не поднял шума. Все шито-крыто. Тихомолком и похоронили...

Мы продолжали потягивать пиво, хотя жена сантехника, кандидат каких-то технических наук, стала не только покашливать и хлопать кухонной дверью, но и бросать в мою сторону явно недобрые взгляды. А ведь я помнил ее маленькой конопатой девчушкой с торчащими врозь косичками и широкой щербиной во рту — у нее как раз выпали молочные зубы. Теперь ее зубы были золотыми, они сверкали ослепительно, каким-то злым блеском. Тем временем ее супруг поставил на стол бутылку водки, но не от широты души, а исключительно для того, чтобы продемонстрировать, кто в этом доме главный. Дескать, мы сами с усами.

— Значит, смотайся к этой Ютоке... если тебя это так волнует. Она о тебе немало наслышана. Хотя вряд ли ты из нее что-нибудь вытрясешь... Ну-ну, я понимаю, не думай чего зря! Пожалуй, тебе это нож острый: столько мужиков на ее счету... Она их всех только дразнила. А родителям каково... соседям, сам знаешь, там всё на виду.

Как любой не отличающийся особой святостью женатый мужчина, сантехник был великим моралистом, но я... я ничего не сказал ему, ничего...

Сантехник верно описал мне внешность Юты-японки по прозвищу Ютока Япака. Сойдя с поезда, я сразу же наткнулся на нее в книжном магазине. На ней были синяя куртка, черные брюки и боты, Юта болтала с продавщицей, а я остановился в полуметре от нее и якобы углубился в книжку последних стихов Вербы, поистине огнедышащих, о чем свидетельствовало и название книги - «Рост огня». До меня донеслись слова Юты: «Не помню, как уснула, совершенно выскочило из головы, разделась ли я перед этим... просыпаюсь, окна нараспашку, я одна...»

Вряд ли она похожа на настоящую японку... Волосы как вороново крыло, сама маленькая, глаза раскосые. Нет, скорее, пожалуй, на казашку.

Я пошел за ней по центральной улице городка, она несколько раз обернулась по дороге и, дойдя до сосняка, остановилась. Сунула руки в карманы курточки и застыла на месте. Я растерялся и решил как ни в чем не бывало пройти мимо, но она сама тронула меня за рукав: «Эй! Ты же меня ищешь, разве не так? Пошли, я всё знаю!»

Здрасьте, еще одна всезнайка на мою голову. Сколько я перевидал их на своем веку. Где? На жизненном пути, разумеется. Некий работник пера во время запоев имел обыкновение приглашать меня в свою берлогу пообщаться. Правда, разглагольствовал он один, а я лишь молча кивал. Он тоже все знал, обо всем мне рассказывал! Почему исчезла соль. Кто убил кинооператора в районе Жирмунай. Как можно быстро и эффективно излечиться от трихомоноза. Когда рухнет Кремль и т. д. Соль, оказывается, буреет на складах, а новую, добытую в копях Велички, не завозят. Оператора убили педики за то, что предал их «клан», а Кремль рухнет примерно в 2002 году. Говорил он с апломбом начальника генштаба или капитана дальнего плавания. Вот бы и писать ему так!..

Втайне я надеялся на то, что Юта опровергнет слова сантехника, будто бы Туула забавлялась с каждым встречным, хотя разве это так уж важно? Но она не только подтвердила их, но и расцветила подлинными, не вызывающими и тени сомнения деталями: Туула поначалу одна слонялась возле речки... потом... Юта сама видела, как однажды, когда она неожиданно вернулась домой... они с ней не раз ездили к... А из-за какого-то мафиозо Туула чуть совсем не свихнулась. Ну, что ж... В маленьких городишках и люди мелкотравчатые... те, кто рано не ложится спать... Но неужели вот эта Ютока Япака была лучшей подругой Туулы? Хотя почему бы и нет?

Назад Дальше