Редактор трусил так, что неловко было смотреть на него. Но сотрудники редакции знали и другое. Они знали, что, когда улягутся страсти, за свой страх, за свое унижение сумеет отомстить редактор, и долгой и мелочной будет его месть.
Знала это и Зорина… С такой бессильной яростью смотрел сейчас на нее Борис Константинович, что она уже и не пыталась объяснить свой проступок, плакала, не замечая, что плачет.
Борис Константинович внезапно замолчал, жалобно оглядывая присутствующих. Никто не шевелился. Все сидели, опустив глаза. И в этой мертвой тишине Марусин вдруг услышал, как недопустимо, неприлично громко бьется его сердце. Он покраснел испуганно.
К счастью, редактор уже снова надул щеки и, как затравленный хомячок, с беззащитной злобой взглянул на Зорину.
— Товарищи! — отдышавшись, сказал он. — Реально, товарищи, случилось событие, бросающее нехорошую тень на наш прекрасный коллектив. По преступной халатности сотрудницы редакции случилось непоправимое: на страницах газеты мы напечатали статью, в которой расхвалили пьяницу и уголовника. В райком партии уже начали поступать сигналы! Мы призвали со страниц газеты брать пример с уголовника! Как это могло случиться? Как могло произойти такое?! Зорина! Я о тебе говорю! Дрянь ты этакая!
Комкая в руках мокрый от слез платочек, Зорина не встала, а подскочила.
— Я не з-знаю… — кусая губы, проговорила она. — На собрании, посвященном наставничеству, мне понравилось выступление молодой работницы, и я попросила текст его. Секретарь комсомольской организации сама принесла его в редакцию.
— Там секретарем Лена Кандакова? — спросил Бонапарт Яковлевич Кукушкин, помечая что-то на листке бумаги.
Сотрудники удивленно оглянулись на него: неужели Кукушкин не знал наверняка того, где работает его невеста? Ведь это же знали все, сидевшие за этим столом.
Но так протокольно замкнуто, так бесстрастно сурово было лицо ответственного секретаря, что всем стало ясно, почему задал свой вопрос Бонапарт Яковлевич. Назвав фамилию своей невесты, он, в сущности, обвинил и ее… А когда Бонапарт Яковлевич прикрыл чуть дрожащими пальцами глаза, все увидели, как трудно было ему произнести эту фамилию.
— Да… — испуганным шепотом ответила Люда. — Да… Лена и принесла.
Грохот электрички заглушил, смял последние Людины слова.
Медленно багровело лицо редактора. Кадык на шее несколько раз дернулся, словно Борис Константинович пытался сглотнуть красноту с лица, но не удалось, редактор повернул свое разбухшее гневом лицо к Зориной, и та закрыла глаза ладонями и зарыдала…
— Ничего ты не поняла! — редактор хлопнул кулаком по столу, и все облегченно вздохнули: наконец-то гнев редактора достиг максимальной точки: он уже не боялся, не трусил, а гневался — и это значило, что дело идет к развязке.
— Ничего ты не поняла… — повторил редактор. — Еще и пытаешься свалить вину! Дрянь!
Бонапарт Яковлевич Кукушкин дернулся было, но редактор, подняв руку, остановил его.
— Какие, товарищи, реально будут предложения? — устало спросил он.
И сразу поднялся Угрюмов.
Близко поднося к глазам бумажку — он позабыл захватить очки, — прочитал:
«Предлагаю за халатность, допущенную в подготовке материала о наставниках, сотруднику Зориной Л. В. объявить выговор. Предлагаю поручить отделу промышленности подготовить проблемную статью, в которой попутно можно было бы объяснить читателю, как произошла эта ошибка».
Угрюмов положил бумажку на стол и, посмотрев на редактора, сел.
— А чего это мы должны заниматься этим делом… — раздался сварливый голос заведующего отделом промышленности. — Вы у себя заварили кашу, вы и расхлебывайте.
— Это же не наша тема! — горестно воскликнул Угрюмов. — Наставничество — тема отдела промышленности! Я вообще не понимаю, почему Зорина схватилась за чужую тему. И вот — пожалуйста! А если бы вы сразу занялись ею, может быть, и не было бы ошибки!
— Да о чем ты говоришь! — возмутился заведующий промышленным отделом и обернулся к редактору. — Я не понимаю, Борис Константинович, практики партийного отдела. Что это за мода спихивать на нас тему, которая теперь-то уже никакого отношения к промышленности не имеет?!
Они препирались долго, но какой-то кусок времени выпал из сознания Марусина. Он очнулся, когда уже стоял и говорил сам.
— Чрезвычайно… — говорил он. — Чрезвычайно интересно разобраться в этой ситуации. Почему… Почему комсомолка так выступила на собрании? Почему никто не опроверг ее? Почему секретарь комсомольской организации не заметила допущенной ошибки? Чрезвычайно благодарная тема. Можно накопать материала на целый подвал, посвященный нравственной теме. Я готов взяться за нее.
Он сел, и только после этого украдкой огляделся, пытаясь определить, какое впечатление произвело его выступление. Все молчали. Редактор морщил лоб и постукивал карандашом по столу. Он думал.
— Хорошо, товарищи! — сказал он наконец. — Все выступали очень реально. Мнение коллектива довольно-таки единодушно. Разгильдяйству не место в нашем коллективе. Зориной будет объявлен в приказе выговор. Мы лишим ее всех премий! Пока мы ограничимся этой незаслуженно мягкой мерой, но это — в последний раз. А тему… — редактор еще раз оглянул сотрудников, — тему мы закрепим за отделом партийной жизни. Это их тема. Смотрите, товарищи, на вещи реально. Все.
После летучки Марусин задержался в вестибюле. С сигаретой подошел к пожелтевшему фикусу. Тут-то и окликнул его Бонапарт Яковлевич Кукушкин.
— Молодец! — сказал он. — Очень здорово ты выступил. Просто молодец!
— Ну уж… — смущенно ответил Марусин. — Что я? Вот ты… — он замолчал, не зная, как сказать, что наконец-то, когда Бонапарт Яковлевич так самоотверженно пожертвовал интересами будущей семьи ради принципа, он, Марусин, действительно, убедился в его редкостной порядочности…
— Я?! — удивился Бонапарт Яковлевич. — Я не сделал ничего, кроме того, что я должен был сделать. Да и то, что должен был сделать, не сделал, а только попытался сделать.
— Не в этом дело… — сказал Марусин и смутился совсем. — Главное, что пытался…
Бонапарт Яковлевич сочувственно улыбнулся ему.
— Все в порядке… — проговорил он и похлопал Марусина по плечу. — Ты молодец.
Он кивнул Марусину и направился к секретариату.
Хотя Марусин и пожал плечами, показывая, что он тоже не сделал ничего сверх того, что должен был сделать, похвала была приятна ему.
«Неплохой мужик… — втыкая окурок в ящик с фикусом, подумал он. — Очень даже неплохой…»
И сморщил нос, обдумывая свою мысль.
В последнее время Прохоров переменился. Впервые с тех пор, как вернулся в городок, перестал он подкарауливать Леночку Кандакову, надеясь объяснить ей, что его, а не Кукушкина, любит она…
Спокойнее стал Прохоров и задумчивее. И не спешил уже после работы в Ленинград, шел домой и по вечерам сидел во дворе под старыми липами и слушал рассказы Якова Филипповича.
Так уж устроен был Прохоров, что казалось ему, будто теперь — теперь-то наверняка! — постигает он самую тайную суть жизни.
О чем только не рассказывал ему Яков Филимонович! И слушал бы его Прохоров, и слушал бы… Как зерна, западали в его душу слова Якова Филаретовича, наполняя ее смыслом…
И вздыхал Прохоров.