Медленно Пузочес оглянул всю комнату. Взгляд его задержался на тайнике.
Узловатые, шевелясь, высовывались из стены чьи-то пальцы.
— А-а!!! — закричал Пузочес и наутек бросился из комнаты.
Конечно, всех подробностей похорон Прохоров не знал. Он не ходил на кладбище.
Но начало похорон, вид людей, заполонивших двор и переулок, скорбная, рыдающая музыка наполнили его душу неизъяснимой печалью, и он вытащил из чемодана тетрадку и сел к столу, чтобы записать то, что он думал сейчас и чувствовал.
Давненько не брался Прохоров за свой дневник. Последняя запись в нем была сделана еще в Заберегах, почти год назад. Прохоров писал, забывая о времени, страница за страницей покрывались его размашистым неразборчивым почерком. И не было времени… Вся жизнь в этом городке, эти полгода, так долго сдерживаемые, рванулись сейчас из Прохорова, и он писал, захлебываясь словами, не замечая, как пролетают часы.
Он уезжал, и все, что оставалось в этом городе, все невзгоды и огорчения отодвинулись от него вдаль, словно Прохоров уже уехал и издалека вспоминал сейчас этот город. Вспоминал и не мог, к своему удивлению, вспомнить ничего плохого. Все стало добрым, но стало таким только потому, что он уже уехал. И над всей его здешней жизнью, уже далекой сейчас и отделившейся от него, сияла любовь. Он любил и был любим в этом городе, и если не получилось все-таки счастье, то разве в нем смысл жизни? Смысл жизни в том, чтобы находить и терять найденное, лишь тогда оценивая в полной мере потерю…
Прохоров встал из-за стола, когда на часах пробило семь. За это время он исписал почти половину тетрадки, и все равно хотелось сейчас говорить. Ему было грустно, но не тягостно, а светло той грустью, что тянет не к уединению, а к разговору с другом, той грустью, которая радуется сама себе.
Он увидел, что дверь на веранду Марусина открыта, и, не стучась, прошел в комнату.
Марусин спал.
Прохоров взял со стола лист бумаги и принялся водить им по щеке приятеля.
— Ты что спишь? — спросил он, когда Марусин открыл глаза. — Я мимо проходил, смотрю, все двери настежь. Дай, думаю, зайду.
— А… — сказал Марусин, вставая. — А я устал и лег. Сразу и заснул.
— Ты извини… — сказал Прохоров. — Извини, что разбудил. Я ведь, вообще-то, попрощаться зашел.
— Уезжаешь? — Марусин зачерпнул кружкой воды из ведра, стоящего в углу комнаты, и принялся мыть лицо.
— Да… Уезжаю.
— Куда?
— В Африку, Марусин…
— Уже?!
— Уже… Завтра уже уезжаю.
Голос его прозвучал торжественно и грустно. Он принялся рассказывать Марусину о своем отъезде и сам упивался своими словами, источавшими тонкий аромат грусти.
Он рассказал Марусину и о своей любви к Леночке, и о том, что Леночка приходила сегодня к нему. И в этом не было бестактности. Внутренне Прохоров уже уехал и говорил с Марусиным уже оттуда, издалека… Говорил не о живых людях, а о своих воспоминаниях.
— Она глупая… — Прохоров вздохнул. — Жалуется на мужа, жалуется на свекра. Она придумала даже, что он специально порекомендовал ей Ваську, чтобы заварить всю эту кашу о наставничестве.
И Прохоров иронично усмехнулся.
— Она сама так говорит? — заинтересовался Марусин. Он, кажется, позабыл про все свои невзгоды, занятый обдумыванием ситуации, уже в третий раз переосмысливая ее.
— Говорит… — Прохоров поморщился, потому что Марусин явно отвлекался на несущественные подробности. — Ну и что ж, что говорит? Не это главное… Главное, что я не могу. У меня же все документы оформлены. Я не могу отказаться, да и не хочу. Я не хочу больше здесь жить.
Марусин тряхнул головой. Обдумывать до конца ситуацию, столь много определившую в его жизни, было страшно.
— Ты мне крокодила привези… — попросил он.
Будничные слова его и усмешка, которую Прохоров расценил как ерничество, резко контрастировали с одухотворенной печалью Прохорова.
— Привезу… — сказал Прохоров. — Если вернусь…
— Если вернешься? — Марусин внимательно заглянул ему в глаза. — А может быть, что ты и не вернешься?
— Может быть… — ответил Прохоров. — Все может быть.
Мгновение назад Прохоров и не помышлял оставаться за границей, но, сказав случайно об этом, он тут же очень отчетливо представил себе, как останется там…
«Эмигрант…» — торжественно-грустно выплыло в его душе слово, и, засвистев: «Над Канадой небо синее, та-та-та-та та-та-та. Хоть похоже на Россию, только это та-та-та…» — он подошел к окну и новыми уже глазами оглянул дворик. Все здесь было знакомо ему до последнего камушка, и все это оставалось здесь навсегда, и не было к этому возврата.
Новый ток пьяняще-щемящей грусти пронзил все его существо. Конечно же, с первого дня, когда он узнал об Африке, он думал именно об этом, но только сейчас вполне осознал наконец и признался.
Он обернулся и взглянул на Марусина. На этого человека можно было положиться.
— Да, Марусин… — сказал он твердо, понимая, что об этом, не называя этого, говорили они и с Яковом Владленовичем долгими вечерами на скамеечке под липой.
— Да, Марусин… — повторил он и чуть усмехнулся. — Так что давай простимся… Доведется ли еще свидеться, а?
Странный человек был Марусин. Думая о других, он забывал о своих неприятностях. Так случилось и сейчас. Что значили его неприятности, если перед ним стоял человек, готовый совершить непоправимую ошибку.
— Ты знаешь… — проговорил Марусин задумчиво. — Мы с тобой об этом еще в Заберегах говорили, а сейчас я только до конца это додумал. Вот ты смотри — нам всем через несколько лет стукнет тридцать. Старшего поколения уже нет. Мы — старшие… Теперь мы должны решать… Все решать и за все отвечать. Мы и никто больше.
Напрасно Марусин заговорил так. Слова его как нельзя лучше соответствовали душевному настрою Прохорова, и он, не вдумываясь в суть их, снова плыл, убаюкиваемый печалью.
— Я понимаю… — сказал он, чувствуя, как холодеет кожа лица. Встал. Медленно прошел по комнате. Конечно же, он все понимал… Он все понимал, но его никто не мог понять.
— Я понимаю… — повторил он, обернувшись к Марусину. — Разве в этом дело?! Пошли лучше, у меня коньяк есть.
Вещи Прохорова были уже уложены — посреди комнаты стояли два кожаных чемодана. Марусин сморщил нос, увидев их. Все-таки он у себя на веранде не до конца поверил в слова Прохорова. То есть все, что говорили там, он и воспринял именно как слова Прохорова, от которых до дела всегда было очень неблизко.