Он бросил трубку и, только зацепившись взглядом за черную, обугленную стену завода, вспомнил, что телефон не мог звонить, что…
— Ромашов?! — мотнув головой, Сергеевна уставилась на Ромашова, что сидел сейчас в зараздевалье, перебирая бумаги, которые не успел уничтожить Облавадский.
— Да! — не поднимая головы, сказал Ромашов. — В чем дело?
Сергеевна изумленно перевела взгляд на телефонную трубку и осторожно повесила ее. Этот аппарат отключили еще два года назад, но унести позабыли, и он так и стоял без дела, пока сегодня Сергеевна, разгоряченная поисками пропавшего ОТиЗа, не схватила с него запылившуюся трубку.
И ведь это Ромашов завел Сергеевну на поиски ОТиЗа. Кажется, он специально и занялся бумагами, чтобы укараулить весовщицу. Когда Сергеевна вернулась с промышленной, сразу начал выпытывать: где пропадала та три с лишним часа? Да какое, спрашивается, его дело?! Сергеевна сама знает свою работу! Что? Контейнера тут привезли без нее? Два вагона силумина подали? Это, конечно, меняло дело, но Сергеевна не привыкла уступать. Была бы вторая весовщица, заявила она, и был бы порядок. Что? И одной можно справиться? Что? По магазинам не надо шляться? А одной можно работать? Она и так разрывается тут, бегает, а никто этого не видит, не замечает! Да она сейчас, она сейчас в ОТиЗ сообщит, пускай ее работу прохронометрируют! Вот!
— В чем дело? — раздраженно повторил Ромашов. — Дозвонились в ОТиЗ?
Сергеевну спасла вошедшая в зараздевалье Варя.
— Что? — обрадовалась Сергеевна. — Случилось что-нибудь, милая?
Варя зашла в зараздевалье узнать, где работает сейчас бригада Андрея, но вопрос Сергеевны смутил ее.
— Нет, ничего не случилось… — пробормотала она. — Я… просто я хотела… Понимаете… я хотела узнать…
— А! — догадливо сказала Сергеевна. — Насчет работы узнать!
— Ага… — Варя покраснела. — Помните, вы говорили, что у вас место есть…
— Место? — Сергеевна с негодованием взглянула на Ромашова, продолжавшего смотреть на нее. — Место есть. Только ты, милая, не согласишься идти на такое место!
— Почему же? — запротестовала Варя. — Может, и пойду. Я работы не боюсь. Мне только чтобы с людьми работать. А то в охране… — она виновато улыбнулась. — Совсем от людей отобьюсь.
— Пойдешь? — Сергеевна даже задохнулась от возмущения. — Даже я здесь не справляюсь одна, а эта соплюшка не боится, видите ли!
И обида на Ромашова с новой силой вспыхнула в ней. Сергеевна вся подобралась и схватилась за телефон.
— Сейчас, сейчас… — набирая номер пропавшего ОТиЗа, пробормотала она. — Сейчас я дозвонюсь в ОТиЗ. Пускай хронометражиста посылают. Пускай нашу работу хронометражируют. Пусть знают, что… ОТиЗ?! Але-але! Это ОТиЗ, да? Скокову мне! Ско-ко-ву!
Наконец-то дозвонилась Сергеевна до ОТиЗа.
— А вы, девушка, действительно хотите работать здесь? — спросил Ромашов, вставая.
— Ага! — кивнула Варя. — Меня дядя на завод устроил… Он в охране работает… Бачилла его фамилия. А в охрану я пошла потому, что общежитие сразу не давали, а из деревни два часа ездить. А сейчас выхлопотали общежитие, вот и хочется — поближе к людям пристроиться…
Ромашов внимательно выслушал это сбивчивое объяснение.
— Хорошо! — сказал он. — Я думаю, вы справитесь с нашей работой.
Днем завод высасывал все взрослое население из обширных городских районов. Люди работали здесь близко друг к другу, на виду у всех, и тем не менее — так казалось Сорокину — ничто, кроме завода, кроме грохота, визга и скрежета металла, превращающегося в ярко раскрашенные моторы, не связывало их, и весь завод был заполнен не людьми, а гулко-бесконечными одиночествами людей. Очень мало требовалось от каждого отдельного человека, чтобы выпускать необходимую продукцию, какая-то совсем крохотная часть того большого, что называется Человеком, и только в этом крохотном и соприкасались здесь люди…
Так думал Сорокин, греясь возле плавильной печи. Он ждал, когда подадут на цеховые пути вагоны с силумином.
Грязно и неуютно было вокруг. Давно заросшие мохнатой копотью аэрационные фонари на потолке и стекла в заржавевших стальных переплетах уже не пропускали дневной свет. Зато горело в форсуночных печах пламя. То и дело языки его вырывались наружу, багровыми сполохами озаряя пространство. По земляному полу ползли клубы дыма. Прожекторные лампы с трудом пробивались сквозь пыльный воздух, а где-то вверху, в бесконечной, теряющейся в дымных сумерках высоте, под самым потолком, бесшумные в этом грохоте, словно летучие мыши, распластавшие крылья, двигались кран-балки. В своих железных когтях они проносили ковши с расплавленным металлом — и тогда жаром опаляло голову зазевавшегося человека.
Литейный цех начинался с железнодорожного полотна, куда тепловозы заталкивали груженные силумином вагоны, и затихал у темно-бурых ворот, где на поддонах, в банках и контейнерах успокаивались готовые отливки. А между железнодорожным полотном и этими бурыми воротами простиралось огромное — в несколько гектаров — пространство, на котором двигались сотни людей. Люди работали, разговаривали о своих делах, пили молоко из бутылок, спорили, огорчались и радовались, и все они были одиноки…
Сорокин, сутуловатый, похожий на изогнутый болт грузчик, грелся, протянув к плавильной печи озябшие руки. Здесь было темно, лампы не горели, и жидкий, мусорный свет из окна не освещал предметы, а лишь нащупывал их очертания. Из печи тянуло теплом. Там, флюоресцируя, переливалось блескучее серебро плавки.
Сорокин, даже если бы захотел, не сумел бы рассказать, о чем думает сейчас… Не мысли, не слова возникали в нем, а видения… Какой-то бесконечный, уныло истощался осенний денек, и пасмурное низкое небо, темнея, сливалось с землей. Чадно таяла в огне безвольная, пожелтевшая ботва, и он, Сорокин, сидел у костра и пек картошку, не зная, вернется ли еще на землю день или уже наступил конец света…
— Греешься? — раздался за спиной голос.
Сорокин, растерянно помаргивая, обернулся. К печи подошел литейщик в войлочной шапке.
— Греюсь! — Сорокин слабо улыбнулся. — На костер похоже…
— На костер? Почему?
— Греет… — Сорокин пожал плечами. — Потому и похоже.
— Похоже, говоришь? — литейщик чуть подмигнул Сорокину. — А что? Греет, конечно… Только картошку-то все равно не испечь?
И странно, хотя и не изменилось ничего в цехе, залитом мусорным светом, но показалось Сорокину, что посветлело вокруг, разошлась темнота, сжимавшая его.
— Боюсь я… — кашлянув, сказал он. — Боюсь, что свет совсем кончится.
— Свет-то? — литейщик покачал головой. — Не, я думаю, поживем еще…
И еще бы постоял Сорокин, поговорил бы с этим неторопливым человеком в войлочной шапке, но снизу его окликнул Сват:
— Пошли, Сорокин! Поба́чь, сколько нам печальной работы тащат!
Сорокин вздохнул и начал спускаться по металлической лестнице вниз.
Туда, к бурым воротам, где затихало остывающее на поддонах, в банках и контейнерах литье, доносился только слабый серебристый звон, а здесь, на железнодорожном полотне, все грохотало.
— Шабаш, хлопцы! — бригадир вышвырнул брусок с такой силой, что, ударившись в верхушку силуминовой горы, тот обрушил ее. — Надо перекур робить…
Вытирая пот, грузчики молча расселись по всему вагону. Несколько минут никто не двигался, но вот один полез в карман за сигаретами, и все зашевелились.
— Еще вагон тащат! — сказал, выглядывая в дверь, Андрей.