По-над Днепром, между Бериславлем и Каховкой, у восточной стороны понтонного моста, Семен Буденный и начальник его штаба смотрели на переправу. Бекеши их и курчавые шапки с цветными верхами покрылись звездочками изморози. Было студено, клубился туман, рассвет занимался недружно. Спешенные, Буденный и начальник штаба стояли впереди штабных, на пригорочке, покрытом осенней мертвой травой; за их спинами кони, сблизясь мордами, глодали мундштуки и дышали друг другу в ноздри.
Днепр выстлан был льдом, таким хрупким, что не пройти и гусю. Дивизия за дивизией Первая Конная растягивалась на правом берегу, текла мимо штаба и ступала на шаткий мост. Бревна, ломая лед, с шипением погружались в мутную, как брага, воду; бешено крутились воронки; на копыта коней кидались волны, лизали бабки и трусливо стекали меж бревен моста, оставляя на них разорванную пену. Туман едва позволял видеть простор ледяной реки и рыжие берега, окоченевшие в холоде рассвета.
Поток конников на мосту казался бесконечным. После трехнедельного марша от польских фольварков до чистеньких приднепровских хат люди успели отдохнуть, побрились и приоделись. Разрывая туман, перед глазами Буденного плыли серые папахи и кубанки, желтые, синие и красные башлыки. Посверкивали на них позументы и твердые кисточки. Из-под новых шинелей, полученных на пунктах, высовывались зеленые штаны, подбитые ватой.
Буденный с пригорка осматривал полки: нет, молодая Первая Конная не старела ни в боях, ни в походах! Ее люди пушили беляков под Царицыном и Воронежем, они ходили на Майкоп, на Владимир-Волынск и Бердичев и в боях со шляхтой продвигались по желтым стерням Польши, по ее гречишным полям, по ее зеленым лужочкам, где, брошенные панами, невинно паслись картавые гуси и розовые подсвинки. Польские мужики прятались от мобилизации по оврагам. Их бабы таскали на красные бивуаки горшочки-двояки, потчевали бойцов молоком, приводили сбежавших из постерунков «канареек» — деревенских жандармов с толстыми желтыми кантами. «Канарейки» кричали пустыми голосами: «Прошу життя!» Первая Конная ходила под Варшавой, и там, на Висле, она утвердила великую славу свою и оставила рядок братских могил, куда опустили бойцов, убитых французскими пулями: они жили как однокашники революции и померли как ее солдаты.
Буденный любовно оглядывал полки свои. Ноги расставил широко, руки сунул в карманы, отороченные смушкой. В стеклах полевого бинокля, ремешком подтянутого к воротнику, светилось туманное небо. По небу низко пролетела ворона, и две маленькие вороны тотчас же пролетели в стеклах бинокля. Поблизости громко и единодушно ударил оркестр. Капельмейстер, помахивая ладонью, то поворачивался к войскам, то оглядывался на ревущие трубы, на звенящие медные тарелки и упруго бьющий барабан.
Почетные знамена и штандарты развернулись над полками.
— Здорово, Четвертая! — высоким голосом закричал Буденный, поднимая руку в кожаной рукавице. — Хорошо ли навернем этому белому гаду?
— Не впервой, товарищ Буденный! — откликнулись свежие голоса из рядов.
— Здорово, лихой Четырнадцатый!
Поворачиваясь к начальнику штаба, Буденный наклонил голову; высоко поднятая для приветствия рука его неподвижно торчала в воздухе.
— Привет бойцам Тридцать шестого!
— Здорово, доно-ставропольцы!
Бойцы дружно отвечают вождям армии. Широкое «ура», перекатываясь, тонет вдали.
Начдив Тимошенко оторвался от колонны и подскакал к штабу. Грузный, губы толстые, лицо широко и мясисто. Отрапортовал: дивизия сыта и одета, интересуется наломать барону шею. Буденный улыбнулся ему одними глазами. Отъезжая, Тимошенко тронул коня, из-под копыт взвились твердые комочки земли. Вслед за ним подскакал начдив Четвертой, маленький и сухой Ока Городовиков. Новое казачье седло скрипело под ним.
Неумолчно, брызжа медной музыкой, работал оркестр, по конным рядам катилось «ура».
Около полудня началась переправа артиллерии. На мост, гремя колесами, въехали легкие орудия без. зарядных ящиков. Мост прогнулся, хохлатые волны перекатывались по нему из края в край. Прислуга плечами подпирала орудия, чтобы их не заносило на сторону. Лошади рвались из постромок. Люди скользили на мокрых бревнах, вцепившись руками в спицы колес. Где-то, как сыч, запела, загукала колесная втулка.
Молодой паренек с обожженными холодом щеками всплеснул руками, сказал: «О мать свята!» — и, сорвавшись, полетел в Днепр. Голова и руки его скрылись под водой. Поломанный ледок заколыхался на черной волне. Поплыла по течению его мерлушковая шапка. Спустя минуту, проломав головой лед, парень вынырнул в пяти саженях от моста. Под водой он изловчился скинуть тулуп и сапоги и теперь, выплевывая воду, широко и машисто поплыл к левому берегу, кулаками ломая хрупкий ледок. Ржаные волосы облепили его серьезное и сердитое лицо.
— Куда плывешь? — закричали с моста. — К мосту держи! До берега не вытянешь!
— Под мостом… засосе-от! — прокричал парень, продолжая плыть.
Вскоре он вылез на левом берегу, дрожа, сел на камешек и стал сламывать ледок, примерзший к его белью. Ему было холодно и обидно. Он затосковал по тулупу и сапогам, выданным ему в Посаде-Бережеговатом, — новенькие, душевная забота республики.
Не вынесши тоски, он запел, едва ворочая застывшими губами:
Легкие орудия прошли, но тяжелые пришлось снимать с передков и тащить на руках. Туман начал рассеиваться, и теперь вдоль моста далеко были видны кучки людей, сцепившихся, будто в драке, скользящих и падающих. Мост скрипел, скрежетал. Высоко над плечами поднимались темные круглые дула орудий; к ним, будто мокрые листья к стене, прилипли распяленные ладони людей. Кое-где негромко запели «Дубинушку»; пели слаженно, с чистым подголоском, с органным рокотанием басов. По реке открылся ледоход, на мост лезло сало. Ветер не утихал, и слышно было, как волны влажно шлепают по бревнам.
Доктор Кащеев, человек нестарый, но сумрачный, ехал с сестрой милосердия Чайкой на рессорной тачанке.
Это была заслуженная, почтенная тачанка, прошедшая на своем эластичном ходу из края в край всю Польшу и бывшая в огненном окружении под Замостьем. Когда-то на этой тачанке разъезжал по своим торговым делам николаевский немец-колонист, кулак, и это он расписал спинку пухлыми, красивыми амурами с крылышками, прозрачными, как у стрекоз. За время переходов амуры поблекли, но все же на их розовых щеках еще можно было разглядеть ямочки, выписанные с полным знанием предмета.
Сестра Чайка в опрятной шинели и большой белой папахе сидела рядом с доктором, дула в кулачки. Маленькое и молодое, но уже сплошь морщинистое лицо ее было разноцветно: на остреньких скулах тлел румянец, щеки были синие, а круглый подбородок белый. Подняв глаза, она увидела на пригорке среди работников полевого штаба Буденного. Ее глаза заморгали, блеснули зубы.
Командарм и начальник штаба по-прежнему стояли плечом к плечу, здоровались с проходящими частями. Было уже совсем светло; в небе гнались лохматые, как медведи, облака. Лицо начальника штаба розово, правую ногу откинул, всю тяжесть крепкого и сильного тела перенес на левую. Сжатые в кулаки и красные от ветра руки бросил вдоль бедер. Над широко посаженными глазами поднялись и выгнулись густые брови в капельках тумана. Чайка жмурилась, глядя на этих людей, она смеялась и мурлыкала. Буденный чуть повыше своего начальника штаба, поуже в плечах, худее лицом. Выдавались скулы, усы, две резкие складки на переносице, глубокая ямка на бритом подбородке.
Сейчас мимо них тянулись лазаретные тачанки, прошла фура с холстяным шалашом, на шалаше крест из красного ситца. Фельдшера и врачи закричали горячо, но недружно.
Ездовой на тачанке ударил вожжами коней, фура понеслась вскачь, колыхаясь, как бочка на волне, громадные колеса с грохотом запрыгали по бревнам моста.
— Здорово, лазареты! — закричал Буденный весело.
— Смерть барону! — ответно закричал ездовой, высунул из шалаша кудрявую голову, играя мелкими яркими глазами.
Чайка, схватив Кащеева за колено, закричала «ура». Грохот колес разрывал ее голос. Она обернулась, свесилась с тачанки. У нее заломило шею. Румянец сошел со щек, лицо сделалось так же бело, как ее папаха.
Кащеев взял ее за плечи и посадил возле себя. Она нагнулась, пряча под полой шинели посиневшие ручки. Папаха сползла на лоб, по ветру разметались стриженые соломенные волосы.
— Ну, ну, — хмуро сказал доктор, — поднимите-ка, мамзель, воротник! Этакий ветер с Днепра, контра лютая!
По своей незлобной, но бессмысленной привычке говорить людям ненужную правду он хотел сказать ей что-нибудь вроде того, что вот, дескать, командарму сейчас не до вашего писка, мамзель. Но он вспомнил, что в Бережеговатом она все три дня провалялась в жару на овчине, и удержался.
Сердитыми руками он поднял ей воротник и сел так, чтобы загородить от ветра. Над Днепром совсем низко висело серое, клубящееся, жгучее, холодное небо. Черная вода, поднявшись волнами, катилась на мост. Среди волн вдруг показался низко стриженный, лиловый и круглый затылок, потом плечи с золотистыми погонами и тремя звездочками на них. Покачиваясь, труп медленно и важно плыл на спине и вскоре стукнулся затылком о бревно моста. Кащеев успел разглядеть длинный нос, неестественно белый на землистом и широком лице. Где-то выше по Днепру шли бои.
Тачанка медленно продвигалась по мосту, ветер свистел в спицах колес. Чайка привалилась плечом к плечу Кащеева. Он видел ее пунцовое ухо в белом пушке и часть пылающей щеки — у Чайки снова был жар.
Он понял, что жалеет ее жгучей, мучительной жалостью, и выбранил себя за то, что в Посаде-Бережеговатом плохо осмотрел ее. В Бережеговатом он либо спал тяжелым сном, либо возился с приемкой лазаретных медикаментов, либо, пряча беспокойство, насмехался над Чайкой: «Изволите отвергать помощь лекаря? Тэк-сэс! Изволите ломать дурака? Тэк-сэс! Помрете, как болонка в лесу, милая моя. И похоронить вас некогда, просто вышвырнем на дорогу, будете лежать, показывая распад тканей, — фу-ты, какой запах, очень красиво!»
Он неловко обнял Чайку за талию. У девушки давний туберкулез, а сейчас, несомненно, начинается тиф. Ее зрачки расширились, стали величиной с гривенник. Черт его знает, неужто он успел привязаться к этому полуребенку с лицом бойкой старушки?
Тачанка выбралась наконец с моста и мягко пошла по черной дороге, разбитой прошедшими здесь частями войск. Лазаретные лошади у Кащеева все были на подбор: сытые, сильные строевые лошади, которых он умел отбирать из трофейника, выменивал у крестьян, ловил вместе с санитарами на полях славы. На лазаретных коней всегда зарились командиры эскадронов и полков: о том, что у Кащеева боевые кони, доносили начдиву.
Кащеев брал начдива под руку, говорил несимпатичным голосом:
— У меня характер шершавый, его трудно вынести. Я злой человек. Но если тебе сегодня разворотит в бою живот и ты, выкинув кишки на землю, будешь корчиться на линии огня, то далеко ли я тебя уволоку на кляче? Удивительное дело, до чего вы все интеллигентны! Поди ты к черту, начдив, срам тебя слушать!
— Ладно, ладно, — начдив, дергая на плечах ремни, сдавал позиции, — не ругайся, Кащей! Экой ты неприятный человек.
— Я — злой человек.
— Экой ты неприятный человек: я с тобой деликатно, как с барышней, а ты — как пес…