Лазаретные тачанки медленно продвигались в хвосте 11-й дивизии. Туман развеялся, открылась степь. За широким задником лазаретной фуры, передвигавшейся впереди, Кащееву не видно было дивизии, растянувшейся в направлении Каховки.
Ездовой, обернувшись, сказал с задором:
— Так вот это и будет, значит, баронская земля, товарищ главный врач. Покопытим эту землю, позвеним клинком!
— Ты свое отзвенел, Фомин. Голень у тебя перебита, два пальца на твоей руке я изъял. Пускай другие позвенят.
— Все это так. Ну, а при случае?
Лицо Фомина залилось краской. Он сказал, что 11-ю и 14-ю дивизии двигают левее Каховки. Особая останется позади, 4-я выйдет правее. Он говорил так авторитетно, будто в кармане у него был оперативный план штаба. Бездействия он не терпел. Однажды, после разгрома белых под Царицыном, случилось затишье; время было дурное, худокормица, лошади мучились чесоткой. Фомин пошел к Буденному, сказал: «Скушно, Семен Михайлович, затеял бы войнишку какую, разве мало осталось врага на полушариях света?» Парня этого сильно покалечил поляк, но он не верил в совершенную свою инвалидность и полагал, что в ездовых пребывает временно.
Фомин раскрыл рот, снял шапку, прислушался, сказал, что бьют пушки. Действительно, среди разноголосой песни колес можно было различить далекие и гулкие удары. Фрунзе вел бой с противником, вышедшим из крымской бутылки в степи Северной Таврии.
Доктор слушал эти удары и держал за талию Чайку. Тело ее заметно тяжелело. Она закрыла глаза.
Далеко впереди лазарета пели бойцы.
Фомин, уловив припев, надел шапку, подхватил гитарным голоском
Сказал:
— Что ни новая территория, то и новая песня! А барышня-то, уважаемая Чаечка, не захворала бы на мертвый конец?
— Помрет эта барышня сегодня в ночь, — раздраженно проговорил Кащеев. — Кровохарканье при высокой температуре и симптомы сыпного тифа означают начало конца. Смерть бывает мучительна и безобразна. Легкое отношение к смерти так же противно в человеке, как его боязнь двухвосток.
Чайка боялась двухвосток, и это Кащеев знал.
— Ну, это врешь, товарищ Кащеев, — сказала Чайка сквозь бред, — я не умру.
Она появилась в 11-й дивизии весной двадцатого года, и Кащеев недружелюбно поглядел на ее лакированные театральные сапожки, на длинную шинель, рукава которой болтались, как пустые, и на свежее мещанковатое личико, густо запудренное. Взгляд ее светлых глаз был ясен и цепок, речь быстра, смех звонок. Тогда у нее еще не было морщинок на лице. Она сказала, что родом из Омска, казачка, работала в госпиталях во время немецкой войны, актриса.
Дивизия стояла под Бердичевом, у местечка Дзюнково. Густые массы белополяков в составе трех дивизий обрушились на нее. На полях зеленым огнем горели озимые, и боевой дым бесшумно тянулся над землей. На шляху в лужах, слепя глаза, кипело солнце. Стиснутая поляками, 11-я пробивалась на Дзюнково. Гремели пулеметы. За млыном, в тени широких неподвижных крыльев, Кащеев раскинул свои тележки. Он сбросил шинель, с его волосатых рук ручьями сбегала чужая кровь. Чайка сидела на корточках и маленькими руками бинтовала бойцов. В глазах ее горели искорки. Она работала проворно, ловко и смело. На лаковые сапожки ее навяз чернозем.
Тележки уже были полны ранеными, доктор закровавленной рукой полез в карман, вытащил кондукторский свисток и, сунув его в зубы, засвистел. Тележки тронулись. Передняя лошадь присела на заднюю ногу, оскалила зубы — ее ударила пуля. Доктор засвистел еще раз. Ездовые выпрягли лошадь, взялись за оглобли. Доктор засвистел. Тележки тронулись, увозя раненых в тыл.
В отряд притащился командир 66-го полка Лобачев, посмотрел на Кащеева дымными от боли глазами и повалился на землю. Кащеев разрезал его штаны.
— Тащить осколок не стану — будет заражение крови.
— Тащи! — сказал Лобачев. — Некогда трепаться.
— Не стану я тащить, не хочу твоей смерти. Вот придут тележки, поедешь в тыл, там мы тебя разрежем и прополощем.
Лобачев скрипнул зубами, лбом уперся в мягкую землю. Капустница села на его спутанные и смоченные потом волосы. Кащеев вышел за млын и стал глядеть на горизонт, затянутый медленными облаками: у горизонта шумел бой. За спиной Кащеева Лобачев сказал с легким рыданием:
— Ты его раскачай. Ты его сильней захвати. Осилишь?
Оглянувшись, доктор увидел Чайку. Она стояла на коленях над Лобачевым, упершись левой маленькой ладошкой в его голое бедро, и правой рукой раскачивала осколок снаряда, торчащий из раны. Осколок блестел на солнце, как бриллиант. Зубами Чайка закусила нижнюю губу, уголки ее губ приподнялись, все лицо сморщилось.
Из раны свежо и ярко выхлестнула кровь. Чайка повалилась на спину, держа в руке осколок.
Кащеев подошел, она мутно посмотрела на него и травой стала стирать с осколка кровь.
— Если этот лоботряс помрет, я тебя повешу, женщина, — сказал Кащеев, произнося слово «женщина» так, словно бы говорил «гадюка». Он нагнулся и, вынув из сумки Чайки пузырек, зубами вытащил пробку и вылил йод на рану Лобачева.
— Мамо мое, мамо! — сказал Лобачев. Кровь отлила от медных висков его.
О Чайке Кащеев подумал: «Девчонка ухватиста».
Она уже не пудрила лица, и кто-то в полку дал ей солдатские сапоги: бойцы и санитары глядели на нее уже весело. Фамилия ее была не Чайка, а Горюшина, имя — Клавдия. Чайкой ее прозвал комэск Китайцев, длинный, щеголеватый, русоволосый парнишка из студентов. Он возил с собой гитару, повязанную ленточкой. Вечерами он садился на землю, сложив свои длинные ноги, как штатив, глядел выпуклыми глазами на Клавдию, щипал струны и пел неустойчивым, гнущимся голоском:
Вскоре польская пуля пробила Китайцеву сердце.
И если раньше доктор словно бы не замечал Чайки, то теперь она его стала словно бы не замечать, и это доктору было обидно. В эти месяцы непрерывных боевых передвижений, когда под копытами Первой Конной покорно бежала земля, у доктора отросла жесткая и сильная борода пыльного цвета, и в эту бороду доктор бурчал свои длинные монологи о том, что мало у него под рукой знающих людей и что мало перевязочных и всяких иных медицинских средств, и что есть такие особы женского пола, которым бы учиться да учиться, а не трепаться по армиям.
Но Чайка работала быстро и дерзко. Хрупкое тело ее было легко, выносливо. Первая Конная совершала свои марши, а лицо Чайки покрывалось загаром и пылью, и взгляд у нее стал твердеть, и сапоги не набивали больше на ее маленьких ногах мокрых пузырей.
Она работала за пятерых мужчин и слушалась доктора, но, когда не случалось работы, она не любила быть с доктором вместе, и он с непонятным ему самому беспокойством следил за тем, как она садится в кругу бойцов, вынимает изо рта соседа окурок и, потягивая дым, поет вместе с бойцами песни о шумной грозе революции.
В одной из польских деревушек, расположенной на берегу Збруча, кавалерийский польский отряд налетел на лазаретные тачанки. Кащеев снял с руки белый нарукавник с красным крестом и, помахивая им, поплевывая сквозь зубы, медленно пошел навстречу всадникам, бьющим из винтовок по тачанкам. Кавалерист толкнул его грудью лошади. Кащеев полетел на землю, не выпуская из рук красного креста. Ослепительно сверкнула в глазах Кащеева ярко вычищенная шпора кавалериста.
Санитары, животами легши на дно тачанок, били по полякам из маузеров и винтовок. Пыль стояла столбом. Мимо Кащеева, подняв крылья и открыв клюв, торопливо прошел перепуганный гусь.
Кащеев сел на дороге, бранясь, крича по-французски, что на войнах нападать на лазареты нельзя.
Здесь, не веря своим глазам, в туче пыли он увидел Чайку верхом на лошади с блестевшей шашкой в руке. Шинель сползла с ее плеч и, полой зацепившись за стремя, волочилась по дороге. Чайка подняла коня на дыбы. Размахнувшись всем телом, она ударила шашкой по голове поляка.
Доктор крякнул.
Пока он поднимался на ноги, бой утих, польский отряд на рысях удалялся в сторону Збруча, офицер хрипел в пыли.
Чайка слезла с седла и, держа в руке повод, подошла к офицеру, прислушалась к замирающей жизни, свистящей в его горле, и махнула рукой.
— Аккуратно ты его, — сказал Кащеев.
Горящими глазами Чайка поглядела на доктора и на белый нарукавник, который он все еще зажимал в своем кулаке.