— Мы будем жить так, как ты захочешь, — продолжала Лоранс. — Не бойся, я тебя не стесню.
Я приподнялся на кровати, и сон окончательно покинул меня. Теперь я начал понимать, и то, что я понял, привело меня в ужас. Я чуть было не выругался, но сдержался: грубость мне противна, я испытываю стыд вместе с теми, кого оскорбляю.
— Сударыня, — сказал я просто, — я беден.
Лоранс расхохоталась.
— Ты сказал мне «сударыня». Ты сердишься? Что я тебе сделала? Ты беден — я это угадала, ты слишком уважительно отнесся ко мне. Богачи так не поступают. Ну что ж! Будем бедны.
— Я не смогу одевать вас, не смогу угощать изысканными блюдами.
— Ты думаешь, меня этим часто баловали? Мужчины совсем не так добры к бедным девушкам! Мы разъезжаем в экипажах только в романах. Платье находит себе одна из десяти, остальные подыхают с голоду.
— До сих пор я ел понемногу два раза в день, теперь мы сможем питаться только один раз — хлебом, подсушенным из экономии, и чистой водой.
— Ты, верно, хочешь меня запугать. Разве у тебя в Париже или где-то там еще нет отца, который посылает тебе книги и одежду? Их можно сразу же продать. Мы будем есть твой черствый хлеб и ездить на бал пить шампанское.
— Нет, я одинок, я сам зарабатываю себе на пропитание. Я не хочу, чтобы вы делили со мной мою нужду.
Лоранс перестала расшнуровывать ботинки и скрестила ноги. Она размышляла.
— Слушай, — вдруг заявила она, — у меня нет ни хлеба, ни крыши над головой. Ты молод, ты не можешь понять наших вечных мучений даже среди роскоши, даже когда мы веселимся. Мы можем жить постоянно только на улице; во всяком другом месте мы не у себя дома. Нам указывают на дверь, и мы уходим. Хочешь, я уйду? Ты имеешь право выгнать меня, а у меня еще есть в запасе ночлег под мостом.
— Я не хочу вас гнать. Я только говорю, что вы выбрали себе плохое пристанище. Вам трудно будет свыкнуться с моей печалью и моим уединением.
— Выбрала! Ты думаешь, нам дозволено выбирать? Можешь сердиться на меня сколько угодно, но я должна тебе сказать: я пришла сюда потому, что не знала, куда деваться. Я поднялась наверх тайком и собиралась провести ночь где-нибудь на лестнице. Потом прислонилась к твоей двери и вспомнила о тебе, У тебя нет хлеба, а я не ела со вчерашнего дня, и моя улыбка так бледна, что завтра она меня уже не прокормит. Видишь, я вполне могу остаться. И лучше уж умереть здесь, чем на улице: тут не так холодно.
— Нет, поищите еще, вы сумеете найти кого-нибудь побогаче и повеселее. Потом вы мне будете только благодарны, что я не принял вас.
Лоранс встала. На ее лице появилось выражение бесконечной горечи, к которой примешивалась ирония. Ее взгляд уже не молил: он стал дерзким и циничным. Она скрестила руки и посмотрела мне в глаза.
— Что ж, скажи прямо: я тебе не нужна. Видно, я уж слишком некрасивая, слишком жалкая. Я тебе не правлюсь, вот ты и гонишь меня. Ты не можешь оплатить красоту, но хотел бы иметь красивую любовницу… Дура я, что не подумала об этом. Не сообразила, что не заслуживаю даже любви нищего и что мне надо спуститься еще на одну ступеньку ниже. Захочу пить — утолить жажду можно и из канавы, захочу есть — меня может прокормить воровство. Благодарю за совет.
Она застегнула платье и направилась к двери.
— А знаешь ли ты, — продолжала она, — что мы, подонки, все же лучше вас, честных людей?
Лоранс говорила еще долго, очень резко. Я не могу передать вам всей грубой силы ее слов. Она заявила, что подчиняется всем нашим прихотям, смеется, когда мы приказываем смеяться, а потом, когда мы встречаем ее, мы от нее отворачиваемся. Кто заставляет нас требовать от нее поцелуев, кто толкает нас в ее объятья вечером, с тем чтобы при свете дня мы глядели на нее с таким презрением? Ведь я же хотел ее в тот раз, так почему я отказываюсь от нее теперь? Разве я забыл, что есть такой мир, где женщина, которая отдалась мужчине, становится его женой? Если она замарана, значит, я могу безнаказанно пачкать ее еще больше? Я даже не побоялся, что она может как-нибудь вечером прийти ко мне и напомнить о пашем союзе. Она для меня больше не существует, а я, может быть, сделал ее матерью. Значит, мы могли сойтись, не имея ничего общего.
Она немного помолчала, потом заговорила с еще большим жаром:
— А я скажу тебе, что ты лжешь — мы муж и жена, и я имею все права законной супруги. Ты не можешь отменить то, что было. Ты хотел этого союза, и ты подлец, что больше не хочешь его. Ты мой, я твоя!
Лоранс открыла дверь. Стоя на пороге, бледная как полотно, она оскорбляла меня, но в ее голосе не было злобы. Я соскочил с кровати и взял ее за руку.
— Перестань… Оставайся тут, я так хочу. Ты замерзла, ложись в постель.
Поверите ли, братья, — я плакал. То не было жалостью. Слезы сами катились по щекам, их вызвала какая-то безмерная, смутная печаль.
Слова этой женщины поразили меня в самое сердце. Ее доводы, — она, вероятно, и не сознавала всей их силы, — показались мне справедливыми и верными. Я был всецело согласен с тем, что она имеет право на мое ложе; прогнать ее было бы вопиющей несправедливостью. Она все еще женщина, хоть и падшая, и я не могу пользоваться ею как безжизненным предметом, которому безразличны и презрение и невнимание. Помимо всего прочего, я значу для нее не меньше, чем для возлюбленной, образ которой создавал в своих грезах. И невинная девушка, и падшая женщина равно могут прийти к нам зимней ночью и сказать, что им холодно, что они голодны, что мы им нужны. Но одну мы принимаем, а другую гоним прочь.
И все это потому, что мы малодушно боимся наших пороков. Нам страшно иметь подле себя живое воспоминание о нашем позоре, живое угрызение совести. Мы мечтаем о всеобщем уважении, и когда мы краснеем оттого, что к нам взывает любовница, утратившая свое достоинство, мы отрекаемся от нее, объясняя краску на нашем лице ее бесстыдством. И при этом мы не чувствуем себя виноватыми, не задумываемся над тем, какой справедливости требует эта женщина. Привычка сделала из нее нашу игрушку, нас удивляет, что эта игрушка разговаривает и называет себя женщиной.
Я содрогнулся перед истиной. Я понял — и заплакал. Вопрос был прост, казалось мне, прост, ясен и бесспорен. Слова Лоранс пугали меня, не вызывая возмущения. У меня и в мыслях не было, что она может прийти, но она пришла, и я оставил ее у себя. Не знаю, братья, как объяснить вам то, что я тогда чувствовал. Мой рассудок — рассудок двадцатилетнего юноши — воспринял как безоговорочную истину эти слова: «Ты мой, я твоя».
Сегодня утром, когда я проснулся и увидел рядом с собой Лоранс, у меня тревожно сжалось сердце. То, что произошло ночью, почти изгладилось у меня из памяти. Я не слышал уже справедливых и резких слов, которые принудили меня оставить здесь эту женщину. Налицо был лишь грубый факт.
Я смотрел на спящую. Я впервые разглядел ее при дневном свете, когда страдание или отчаяние уже не украшали странным образом ее лица. И когда я увидел, как она некрасива, как постарела, забывшись в тяжелом животном сне, увидел это вульгарное, увядшее, незнакомое мне лицо, меня пробрала дрожь. Я не мог понять, каким образом я проснулся рядом с такой подругой. Я словно очнулся от сна, и действительность оказалась настолько ужасной, что я забыл, почему примирился с ней.
Впрочем, не все ли равно теперь? Назовите это, как хотите, жалостью, справедливостью, развратом, но эта женщина — моя любовница. Ах, братья, хватит ли у меня слез и найдется ли у вас достаточно мужества, чтобы осушить их?
Да, я мыслю одинаково с вами, я еще хочу надеяться, хочу сделать этот роковой союз источником благородных помыслов.
Если мы в былое время и думали об этих несчастных, то лишь с состраданием и жалостью. Мы мечтали о священной задаче спасения человека. Мы просили бога послать нам омертвевшую душу, чтобы вернуть ее молодой и очищенной нашей любовью.
Наша юношеская вера должна была обратить грешниц и заставить их склонить голову.
В то время мы уподоблялись в мыслях Дидье, который прощает Марион и признает ее своей женой у подножия эшафота. Величие нашей любви возвышало куртизанку.
Теперь я могу быть Дидье. Марион передо мной, такая же порочная, как и в тот день, когда он ее простил; ее платье опять расстегнуто и нуждается в руке, которая застегнет его; ее побледневшему лицу необходимо чистое дуновенье, которое возвратило бы ему румянец молодости. То, чего мы желали в своем невинном безрассудстве, я нашел, хотя и не думал искать.
Поскольку Лоранс пришла ко мне, мне хотелось бы не грязнить себя об ее запятнанное сердце, а вернуть ему чистоту своего. Я буду пастырем, я подниму падшую женщину и прощу ее.
Почем знать, братья, может быть, это высшее испытание, посланное мне богом… Может быть, он хочет, поручая мне чью-то душу, узнать, насколько сильна моя душа. Он поручает мне то, что может совершить твердый духом, и не боится сочетать меня с пороком. Я постараюсь быть достойным его выбора.
Я хочу заставить Лоранс забыть, что она собой представляет, ввести ее в заблуждение насчет самой себя, и отношусь к ней серьезно и дружески. Я всегда говорю с ней мягко, соблюдая в выражениях строгость и пристойность.
Когда у нее вырываются грубые слова, я делаю вид, будто не слышу их. Когда ее косынка сползает, обнажая грудь, я этого не замечаю и обращаюсь с Лоранс скорее как с сестрой, чем с любовницей. Я противопоставляю ее вчерашней шумной жизни жизнь спокойную и рассудительную. Я как бы не знаю, что подобное существование несвойственно Лоранс, и с такой естественностью ей это внушаю, что она в конце концов должна усомниться в своем прошлом.
Вчера на улице ее оскорбил какой-то мужчина. Она уже собиралась обругать его в ответ, но я успел это предотвратить. Я подошел к прохожему, — он был пьян, — схватил его за руку и потребовал, чтобы он отнесся с уважением к моей жене.
— Вашей жене! — усмехнулся он. — Знаем мы этих жен!
Тогда я сильно встряхнул его и повторил свое приказание еще более властным тоном. Он пробормотал извинение и ушел. Лоранс снова взяла меня под руку; она молчала, как бы пристыженная званием жены, которое я присвоил ей перед незнакомцем.
Я прекрасно понимаю, что слишком большая строгость нравов принесет только вред. Я не надеюсь на внезапное возвращение к добру, мне хотелось бы добиться постепенного перехода, чтобы бедные больные глаза не испытали резкой боли от света. В этом вся трудность моей задачи.