ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. II том - Золя Эмиль 4 стр.


Я заметил, что подобные женщины, преждевременно созревшие, долго сохраняют детскую беспечность и простодушие. Они пресыщены и при этом охотно играли бы еще в куклы. Их может позабавить пустяк, и они покатываются со смеху; они невольно возвращаются к наивному удивлению и милому щебетанью пятилетних девочек. Я воспользовался своими наблюдениями. Я дарю Лоранс какую-нибудь ленту, и мы становимся на часок большими друзьями.

Вы не поверите, какое глубокое волнение вызывает во мне воспитание человека. Когда мне кажется, что я заставил биться это мертвое сердце, мне хочется упасть на колени и возблагодарить бога. Я, вероятно, преувеличиваю святость своей миссии. Я внушаю себе, что любовь чистой девушки меньше освятит меня, чем любовь, которая, может быть, когда-нибудь появится у этой женщины ко мне.

Но тот день еще далек. Мою подругу стесняет моя почтительность. Ей ничуть не стыдно, когда ей говорят что-нибудь оскорбительное, но если она слышит от меня доброе слово, она краснеет. Иногда она даже медлит ответить мне, сомневаясь, к ней ли я обратился. Она удивляется, что ее не осыпают бранью; когда я деликатно стараюсь проявить к ней внимание, ей становится не по себе. Эта маска порядочной женщины, которую я ей навязываю, мешает Лоранс: она не знает, как воспринимать уважение. Часто я подмечаю на ее губах улыбку; вероятно, Лоранс воображает, будто я смеюсь над ней, и просит этой улыбкой прекратить шутки.

Вечером, укладываясь спать, Лоранс, прежде чем расшнуровать корсет, тушит свечу; она беспрестанно подтыкает под себя одеяло, а утром вскакивает с кровати, когда я еще сплю. Разговаривая со мной, она тщательно подбирает слова; иногда, следуя моему примеру, она пытается не обращаться ко мне на «ты».

Эти предосторожности беспокоят меня, сам не знаю почему; они кажутся мне вынужденными, а не продиктованными целомудрием. Она, видимо, поступает так, опасаясь моего недовольства, сама же она способна с полнейшим равнодушием раздеться догола и разговаривать, как рыночная торговка. У нее не могло так быстро появиться чувство стыдливости. Сказать вам правду, братья? Лоранс боится меня: таков результат почтительности, которую я проявлял в течение недели.

Едва успев встать, Лоранс начинает усиленно прихорашиваться; бежит к зеркалу и проводит перед ним целый час, не в силах оторваться. Она спешит привести себя в порядок после ночи. Пряди поредевших волос выбились у нее из прически, обнажая плешины; румяна стерлись с побледневших и увядших щек; Лоранс чувствует, что утратила поддельную молодость; ее одолевает беспокойство, если я смотрю на нее. Бедняжка жила за счет своей свежести и страшится, как бы я не выгнал ее в тот день, когда замечу, что этой свежести уже нет. Лоранс старательно причесывается, взбивая букли и ловко скрывая этим недостаток волос. Она чернит ресницы, белит плечи, красит губы. А я в это время поворачиваюсь к ней спиной и притворяюсь, будто ничего не вижу. Намазавшись, считая себя вполне молодой и красивой, Лоранс с улыбкой подходит ко мне. Она успокаивается; при мысли о том, что она честно зарабатывает свой хлеб, Лоранс становится свободнее в обращении. Она с готовностью предлагает себя и забывает, что эти яркие краски не могут меня обмануть; по ее мнению, с меня достаточно, если я буду видеть их на ее лице по утрам.

Я дал ей понять, что предпочел бы всем этим притираньям и косметике чистую воду. Я даже сказал, что ее преждевременные морщины нравятся мне куда больше, чем эта жирная, блестящая маска, которую она ежедневно накладывает на свое лицо. Она не поняла. Решив, будто я попрекаю ее тем, что она некрасива, она покраснела; с тех пор она еще больше старается исправлять природу.

Причесанная, накрашенная, затянутая в голубое шелковое платье, Лоранс пересаживается затем с места на место, апатично, со скучающим видом. Так она сидит до самого вечера, боясь пошевелиться, чтобы не измять складок на юбке. Скрестив руки, она дремлет с открытыми глазами. Время от времени она встает, подходит к окну и, прижавшись лбом к обледенелому стеклу, продолжает дремать.

До того как она стала моей подругой, она была деятельной, я это видел. Бурная жизнь, которую она тогда вела, вызывала в ней лихорадочную живость; при всей своей лени она была шумливой и охотно брала на себя тяжкие обязанности, налагаемые пороком. А теперь Лоранс делит со мной мою спокойную жизнь, посвященную работе, и видит в этом покое лишь возможность праздно проводить время, не занимаясь мирным постоянным трудом.

Прежде всего мне надо бы излечить ее от апатии и скуки. Она с сожалением вспоминает об острых ощущениях, которые дает улица, но она так пассивна по природе, что не решается высказывать свои сожаления вслух. Я вам уже говорил, братья, — она боится меня, боится не моего гнева, а того неведомого существа, которое она никак не может понять. Она смутно улавливает мои желанья и покоряется им, не зная их подлинной сути. Потому-то она и прикрывает свою наготу, не будучи целомудренной, потому она серьезна и спокойна, оставаясь праздной и ленивой. Потому она и считает, что не может отказываться от моего уважения, порой удивляясь ему, но никогда не пытаясь стать достойной его.

Меня огорчало, что Лоранс такая удрученная и вялая. Труд — вот великий искупитель, подумал я, спокойная радость, которую дает сознание выполненного долга, принесет ей забвение прошлого. В то время как иголка легко бежит по ткани, сердце пробуждается, деятельность рук оживляет мечты, и они становятся веселее и чище. От женщины, склонившейся над пяльцами, веет каким-то ароматом целомудрия. Она спокойна, хоть и торопится. Вчера она, может быть, и пала, в минуту лени, но сегодня она работает, и у нее снова появились энергия и безмятежность невинной девушки. Обратитесь к ее сердцу, оно откликнется.

Лоранс говорила, что она белошвейка. Мне хотелось, чтобы она проводила время со мной, подальше от мастерских; те мирные часы, которые мы будем коротать вдвоем, — я что-то сочиняю, она, сидя за пяльцами, сплетает свои грезы с шелковой ниткой, — как мне казалось, объединят нас, сделав нашу дружбу более нежной и глубокой. Лоранс подчинилась решению трудиться, как подчиняется каждому моему желанью; ее пассивное повиновение — странная смесь равнодушия и покорности судьбе.

Я занялся поисками и вскоре нашел старую даму, которая согласилась доверить Лоранс небольшую работу, чтобы выяснить, насколько та знает свое ремесло. Лоранс просидела над этой работой до полуночи, потому что мне надо было снести ее обратно на следующее утро. Я лег раньше и все смотрел на Лоранс. Она словно спала над вышиваньем, по-прежнему угрюмая и подавленная. Иголка двигалась вяло и равномерно, душа, очевидно, не принимала участия в этом занятии.

Старая дама нашла, что кисея вышита скверно, работа, по ее мнению, выполнена плохой мастерицей и вряд ли кого-нибудь удовлетворят такие крупные стежки и недостаток изящества. Оказалось то, чего я боялся: бедняжка, которой уже в пятнадцать лет дарили драгоценности, не успела приобрести достаточной сноровки. Но я, к счастью, искал в труде лишь постепенного оздоровления Лоранс; мне не требовались ловкость пальцев и ночная работа ради прибыли. Я не хотел сам предлагать Лоранс работу, чтобы она не вернулась к праздности, и решил скрыть от нее обескураживающий отказ старой дамы.

Я купил кусок муслина с узором для вышиванья и, когда вернулся домой, сказал Лоранс, что ее работа принята и что ей поручили еще одну. У меня оставалось несколько су, и я отдал их Лоранс — то была якобы плата за ее первый ночной труд. Я знал, что завтра, может быть, мне не удастся так поступить, и очень об этом сожалел. Я хотел добиться того, чтобы ей пришелся по вкусу хлеб, заработанный честным трудом.

Лоранс взяла деньги, не беспокоясь о том, что мы будем есть вечером, и побежала за бархатными пуговицами для своего голубого платья, которое уже рвется и запачкано. Мне никогда не приходилось видеть ее такой деятельной — за четверть часа она пришила все пуговицы. Потом, нарядившись, стала любоваться собой. Наступил вечер, а она все расхаживала по ком-пате, разглядывая новое украшение. Я зажег лампу и кротко напомнил ей, что пора приниматься за работу. Она притворилась, будто не слышит. Я снова обратился к ней с теми нее словами, — тогда она яростно.

схватила вышиванье и внезапно села. У меня защемило на сердце.

— Послушай, Лоранс, я вовсе не хочу, чтобы ты работала по принуждению, — сказал я. — Оставь иглу, если тебе нравится сидеть сложа руки. Я не вправе заставлять тебя трудиться: ты вольна быть хорошей илиплохой.

— Нет, нет, тебе хочется, чтобы я много работала. Я понимаю, я должна платить тебе за еду и отдавать свою долю квартирной платы. Я даже могу заплатить и за тебя, если посижу ночью подольше.

— Лоранс! — воскликнул я; мне было очень больно. — Перестань, бедняжка, не огорчайся: больше ты до иголки не дотронешься! Дай сюда вышиванье!

И я швырнул муслин в огонь. Я смотрел, как он пылает, и сожалел, что погорячился. Мне не удалось совладать с мучительным беспокойством, и я сокрушался, чувствуя, как Лоранс опять ускользает от меня. Я снова отдал ее во власть лени. Я весь дрожал, так меня возмущала эта мысль о моей выгоде; мне стало ясно, что я не смогу больше советовать Лоранс работать. Итак, с этим покончено: достаточно было одного слова, и я сам закрыл ей путь к спасению.

Лоранс не удивилась моей вспышке. Я уже говорил вам: ей легче примириться со злостью, чем с сердечностью. Она даже улыбнулась на радостях, что победила мою так называемую тоскливость. Затем она скрестила руки, наслаждаясь бездельем.

А я печально помешивал горячую золу и думал: какие же слова, какие переживания могут пробудить эту душу? Меня испугало, что я до сих пор не сумел вернуть ей свежесть ее юности. Я хотел бы, чтобы она не знала ничего, по жаждала знать. Меня приводило в отчаяние это угрюмое безразличие, этот мрак, который не желал рассеиваться и не пропускал ни луча света. Напрасно стучался я в сердце Лоранс: ответа не было. Можно подумать, что сквозь него прошла смерть, иссушив каждую жилку. Встрепенись оно хоть раз, и я считал бы Лоранс спасенной.

Но что делать с этим опустошенным существом, бесчувственным мрамором, которого не может оживить доброе отношение? Я боюсь статуй: они смотрят на меня, не видя, слушают меня, не слыша.

Потом я подумал: может быть, я сам виноват, что она меня не понимает? Дидье любил Марион, он вовсе не стремился спасти чью-то душу, он просто любил — и совершил то чудо, которое тщетно пытались сотворить мой рассудок и моя доброта. Пробудить сердце может только голос другого сердца. Любовь это святое крещение, которое само по себе, без веры, без понимания добра, отпускает все грехи.

А я не люблю Лоранс. Эта холодная, скучающая женщина внушает мне только отвращение.

Ее голос, ее движенья оскорбляют меня, вся ее особа меня раздражает. У нее нет никакой душевной тонкости, самые хорошие слова превращаются в ее устах в мерзкие, каждая ее улыбка наносит жестокую обиду. В ней все становится пакостным.

Я решил прикинуться нежным и подошел к Лоранс. Она сидела неподвижно, наклонясь к огню; когда я взял в свои руки ее холодные, безжизненные пальцы, она их не отняла. Тогда я притянул ее к себе. Она подняла голову и вопросительно поглядела на меня. Чувствуя на себе ее взгляд, я оттолкнул ее и отступил назад.

Чего же ты хочешь в конце концов? — спросила она.

Чего я хочу! Я готов был крикнуть ей: «Я хочу, чтобы ты рассталась со своим шелковым лифом, — стоит кому-то пожелать тебя, и этот лиф раскроется при первом же прикосновении. Я хочу, чтобы ты любила, чтобы в поцелуе любовника ты ощущала ласку брата. Хочу, чтобы наш союз не был сделкой, чтобы ты не продавала мне своего тела за право жить под моей кровлей. Сжалься, пойми меня, не наноси мне оскорблений!»

Но я промолчал, братья. Если б я ее любил, я, наверно, сказал бы все, и, быть может, она поняла бы меня.

Видимо, я был неловок и неосторожен. Я поторопился, зашел далеко, не спросив Лоранс, понимает ли она меня. Как мне обучать науке жизни, если я с жизнью незнаком? Чем я могу воспользоваться? Только системами, правилами поведения, созданными нами в шестнадцать лет, прекрасными в теории и нелепыми на практике. Достаточно ли того, что я люблю добро, тянусь к некоему идеалу добродетели, — туманные стремления с неопределенной целью!.. Но когда столкнешься с действительностью, как сумбурно выражаются эти желанья, как я бессилен в борьбе, на которую эта действительность сама толкает меня! Я не сумею объять действительность, не сумею ее победить, потому Что не знаю, как к ней подойти, и не могу честно сказать даже самому себе, какая победа мне нужна. Что-то кричит во мне: я не хочу истины, я не имею ни малейшего желания менять ее, делать ее хорошей из плохой, — ведь мне она кажется плохою. Пусть существующий мир остается; я дерзко хочу создать новый, не пользуясь обломками старого. И так как сооружение, возведенное моими мечтами, не имеет больше под собой опоры, оно рушится при малейшем толчке. Теперь я всего лишь бесплодный мыслитель, платонически влюбленный в добро; меня убаюкивают пустые грезы, мое могущество исчезает, едва я коснусь земли.

Да, братья, мне было бы легче наделить Лоранс крыльями, чем сердцем настоящей женщины.

Мы — взрослые дети. Мы не знаем, что делать с этой величественной действительностью, ниспосланной нам богом, и портим ее, ради забавы, своими мечтами. Мы живем так неумело, что жизнь становится для нас отвратительной. Надо научиться жить, и зло исчезнет. Если б я владел великим искусством проникновения в действительность, если б я сознавал, что такое рай земной, если б я умел различать несбыточные грезы и реально возможное, я заговорил бы, и Лоранс поняла бы меня. Я знал бы, что осудить в ней и что предложить ей в качестве примера. Эти тонкости помогли бы мне понять причины ее падения и найти бальзам для ран ее сердца. Но как быть, если мое неведение воздвигает преграду между нами? Я — это мечта, она — действительность. Мы будем идти рядом, не встречаясь, и когда наше странствие придет к концу, она так и не постигает меня, я так и не пойму ее.

Я подумал, что мне надо вернуться назад, взять Лоранс такой, какая она есть, и заставить ее пройти тот путь, который способны преодолеть ноги простой смертной. Я решил изучать жизнь заодно с нею, спуститься вниз, чтобы попробовать подняться обратно вместе. Но так как мне придется ощупью продвигаться по этому тяжкому пути, надо начинать с исходной, самой низкой ступени.

Может быть, достаточной наградой будет то, что я добьюсь от нее такой горячей любви, на какую она только способна? Наши мечты не только обманчивы, братья; я чувствую, что они ничтожны, по-детски неразумны в сравнении с действительностью, которую я начинаю понимать. Бывают дни, когда в еще большей дали, чем солнечные лучи и ароматы, в еще большей дали, чем эти неясные, ускользающие от меня виденья, передо мной мелькают четкие контуры реально существующего. И я понимаю, что именно там жизнь, деятельность, правда, а созданную мною среду населяет какой-то суетливый, чуждый всему человеческому народец, пустые тени, чьи глаза не видят меня, чьи уста не знают, как со мной говорить. Такие холодные немые друзья могут нравиться ребенку: он боится жизни и ищет прибежища в неживом. Но нас, взрослых людей, не может удовлетворить вечное небытие. Наши руки созданы, чтобы обнимать живое.

Вчера, когда мы с Лоранс вышли из дому, мы встретили карету, битком набитую людьми в маскарадных костюмах; пьяные, растрепанные, шумные, они ехали на бал. Наступил этот ужасный месяц январь. Бедную женщину взволновали крики ее собратьев. Она улыбнулась им и обернулась, задерживая на них взгляд. То промчались мимо ее вчерашнее веселье, ее беспечность, ее шальная жизнь, такая жгучая, что трудно забыть ее мучительные радости. Лоранс вернулась домой еще более печальная, чем всегда, и легла спать, изнывая от тишины и уединения.

Утром я продал кое-что из своего скарба, взял напрокат костюм для Лоранс и объявил ей, что мы сегодня же вечером поедем на бал. Она бросилась мне на шею, потом завладела костюмом и забыла обо мне. Она разглядывала каждую ленточку, каждую блестку; желая поскорее нарядиться, она накинула на себя эти атласные лоскутья, опьяняясь шуршаньем ткани. Иногда она оборачивалась и благодарила меня улыбкой. Я понял, что она никогда еще так не любила меня, как сейчас, и чуть не вырвал у нее из рук эти тряпки, принесшие мне уважение, которого не могла вызвать моя доброта.

Наконец-то она меня поняла. Теперь я уже не был для нее неведомым существом, наводившим ужас своей суровостью и скукой. Я ходил на балы, как и другие любовники; как они, я брал напрокат костюмы, развлекал своих любовниц. Я был славным парнем, как и все, я любил голые плечи, крики, бранные словечки! Какое счастье! Мое благоразумие оказалось обманчивым!

Лоранс почувствовала себя в знакомой обстановке; ей уже не было страшно; к ней вернулись ее развязные замашки, она хохотала во все горло. Грубые слова, нескромные жесты доставляли ей наслажденье. Нагота ничуть не стесняла ее.

Я сам этого хотел, однако надеялся, что месяц спокойной жизни если и не сделает из нее порядочной женщины, то все же заставит ее позабыть хоть немного вчерашнее распутство. Я думал, что, когда спадет маска, я увижу лицо с менее вялым ртом и с более румяными щеками. Но нет, передо мной были все те же увядшие черты, я слышал все тот же шумный тупой смех. Какой эта женщина вошла в мою мансарду, чтобы продать свое тело за крышу над головой, такой она и осталась после того, как я в течение целого месяца ежедневно протестовал против гнусности подобной сделки. Она ничему не научилась, ничего не забыла; и если ее глаза блестели по-новому, то лишь от низменной радости: наконец-то я согласился принять ее тело в уплату. Увидев этот странный результат, я подумал, не будет ли новая попытка лишь издевательством. Мне нужна подлинная Лоранс, и эта Лоранс, дышавшая жизнью, была для меня, может быть, страшнее, чем прежнее угрюмое существо. Но борьба обещала быть такой острой, что в глубине моей души юношеская смелость восставала против этого отвращения и страха.

Пробило шесть, и хотя бал начинался только в полночь, Лоранс принялась за свой туалет. Вскоре в комнате воцарился неимоверный беспорядок: вода переливалась через края таза, стекала с мокрых полотенец и заливала пол; падавшая с рук мыльная пена расплывалась на нем белесоватыми пятнами; гребенка валялась на полу рядом со щеткой, а разбросанная где попало — на стульях, на камине, по углам комнаты — одежда намокала в лужах. Для большего удобства Лоранс присела на корточки. Она старательно мылась, полными пригоршнями плескала водою на лицо и плечи. Несмотря на этот потоп, грязное, запыленное мыло оставляло у нее на коже большие потеки. Тогда она в отчаянии призвала на помощь меня. У нее совершенно черная спина, заявила она, по вымыть ее самой невозможно.

Затем Лоранс встала, дрожа от холода; плечи ее покраснели. Она сунула мне полотенце.

Наша дверь не была заперта. В то время как я обмывал шею Лоранс мокрой ледяной тряпкой, вошла Маргаритка. Старуха заходит к нам иногда за горячими углями, и хотя она мне противна, жалость мешает мне ее прогнать.

Назад Дальше