66 дней. Орхидея джунглей (под псевдонимом Мэттью Булл, Элия Миллер) - Быков Дмитрий Львович 12 стр.


Элизабет обалдело уставилась на нее, потом губы ее растянулись в улыбку:

— С Брюсом? С моим бывшим мужем?!

Старина Брюс. Старина Молли. Вот так штука!.. Господи, да уж не ревнует ли она? О, как эгоистично и жестоко это было бы! Два одиноких, не слишком счастливых человека... Когда она так счастлива, — правда, недавно и ненадежно, но, может быть, в самом деле навсегда! Ведь не ушел же он, когда она попросила его уйти сразу! Значит, все надолго... А у Молли с Брюсом — скорее всего нет. И разве Молли нужен в постели такой мужчина, как Брюс?

Все это в одно мгновение пронеслось в ее голове. Странные шутки шутит судьба! Но теперь, теперь все должны быть счастливы.

— Я просто подумала, что должна тебе сказать об этом...

Между прочим, это было вовсе необязательно. Но уж если тебе так хотелось поделиться впечатлениями, подумала она... Как же ты в таком случае все–таки несчастна, бедняга Молли! И бедняга Брюс. Бедняк бедняка, как и дурак — дурака, видит издалека.

— Н-ну... Моей матери он понравился когда–то, — сказала Элизабет — то ли для того, чтобы что–то сказать, — а что можно сказать в ответ на такое признание лучшей подруги? — то ли чтобы придать Брюсу какого–то дополнительного веса и очарования в глазах Молли. Да и почему ему было не понравиться маме? Он был вполне надежен, тих, интеллектуален, умел понравиться и поддержать разговор... Не водился с дурными компаниями... В жизни не попробовал наркотика, а напился только один раз — на первую годовщину их развода. Он все кричал тогда: «Но ведь у тебя же никого нет! Если бы ты ушла к кому–то — это можно было бы понять! Но у тебя же никого нет! Девка, дрянь, даже блядью я не могу тебя назвать! Даже этого права ты меня лишаешь! Ну ладно бы, ты ушла к другому! Но ты же ушла просто от меня! Просто из–за меня! Значит, я дрянь, так? Ничтожество, так?! Да сама ты ничтожество, у тебя никого нет и не будет!» Больше таких вспышек она у него не помнила. Никогда. Ни до, ни после. Он заснул тогда на ее кровати, а она весь вечер, всю ночь ходила по кухне из угла в угол и думала, что он прав, что он все напророчил верно, но сама мысль о близости с ним противна ей, как мысль о зубоврачебном кресле.

— Моей–то маме он точно понравится, — сказала Молли решительно.

О, какие далеко идущие планы! Неужели она это всерьез? А впрочем, она всего на год старше Элизабет, и со времени ее развода прошло уже девять лет, а Брюс так одинок и так нуждается хоть в ком–то рядом — тем более в энергичной и яркой Молли... Может быть, Элизабет, не обладавшая именно этими качествами, потому–то ему и не подошла? Что же, дай Бог им счастья, тем более что она сама так счастлива!..

Но смутный неприятный осадок все–таки остался у нее в душе после этого разговора. И укрепился, когда через полчаса у входа в галерею, под самым их окном, снова появился приплясывающий рассыльный. Швейцар принял от него букет, по одному виду которого можно было догадаться, что он от Брюса: белые растрепанные хризантемы, его постоянная любовь. Как всякая любовь, они производили достаточно жалкое впечатление. Поймав себя на этих мыслях, Элизабет тотчас раскаялась. Вот вновь появляется у них приплясывающий рассыльный из цветочного магазина. Вестник счастья. Символ радости. Всего две недели назад — нет, уже три, о Господи, как летит время! — он осчастливил ее, и она расцеловала обалдевшего от неожиданности шефа. Сегодня он осчастливит Молли. Вестник судьбы. Молли кинулась к столику у дверей, на котором лежал букет. Поспешно развернула его. Прочла записку. Расхохоталась. Бросилась к Элизабет и расцеловала ее большими, мокрыми губами, измазав в помаде и обдав запахом табака и кофе.

Ну, положим, делать это было уже совсем не обязательно.

Элизабет долго и задумчиво смотрела в окно, наблюдая, как удаляется посыльный.

На этот раз они опять сидели у него.

— Слушай... Тебе со мной действительно хорошо?

— Не понимаю, почему ты мне не веришь.

На самом деле он, конечно, все понимал. Но во всех случаях, в любых отношениях ее с мужчинами, подругами, начальниками она добровольно выбирала роль подопечной, слабейшей, младшей. Может быть, это был скрытый инфантилизм. Даже в постели она не любила оказываться сверху. Это могло показаться знаком неопытности, но на самом деле было естественным продолжением ее отношений с мужчинами. Вести, командовать, играть первую скрипку в отношениях она не могла. Да ей и не нужны были другие отношения, кроме тех, в которых она сама была ведомой. С Брюсом, например, все распалось именно из–за того, что ему невозможно было отдаться. О, разумеется, только в переносном смысле, хотя, как теперь выясняется, и в прямом. Все действительно познается в сравнении. И в отношениях с Джоном все неожиданно и очень естественно оказалось точно так же. Впрочем, может быть, отношения сами собой всегда отливаются в единственно возможную форму, как форма соляного кристалла в растворе всегда одна и та же? Или Джон просто точнее других и раньше других почувствовал, что втайне она всегда хотела быть рабой, чтобы с завязанными глазами идти за кем–то?

Да, — но не до конца. Принадлежать кому–то до конца было бы для нее немыслимо. Идти вслед за кем–то — но иметь право свернуть. Не подчинять своей воле полностью. Сохранять остаток самоконтроля. Ибо, ведомая по природе, она была сильна и вынослива — и знала это. Она страдала достаточно, но принадлежала к числу тех людей, которые не выковываются страданием и развиваются по собственной, изначально заложенной программе. Страдание вообще едва ли способно сформировать чей–то характер. Ожесточить — да, но выковать — нет. Элизабет была кротким и терпеливым ребенком, но иногда переупрямить ее было невозможно. И потому полное подчинение любимому, полное растворение себя в нем и его в себе было для нее немыслимо. Она слишком уважала себя — и даже не как себя именно, но как человеческую особь со своим неотъемлемым правом на свободу. В отличие от Дженнифер, она никогда не принадлежала к феминисткам и считала, что они занимаются ерундой от пустоты своей жизни. Ее жизнь была заполнена искусством, работой, в молодости — романами, пусть даже и платоническими. И одинокими размышлениями над ходом вещей, которыми она не стала бы делиться даже с самым близким человеком. Просто из нежелания обесценивать свои главные мысли.

Может быть, мысль принадлежать мужчине целиком, без остатка — была соблазнительна и даже восхитительна. Но неосуществима. Ибо принадлежать всегда, во всем — значило для нее отказаться от себя. А в глубине души, краем сознания, она даже сейчас, сидя перед Джоном, понимала, что нет у нее опоры более безусловной, чем она сама. Нет, не было и никогда не будет.

Как все сильные натуры, воспитавшие себя или Богом созданные сдержанными, сильными и глубокими, она была болезненно мнительна. Ей часто казалось, что она делает что–то не так. Когда студентик-славист, некто Саймон Рюйк, не смог однажды кончить в ее постели — соседка по кампусу была предусмотрительно выслана и, кажется, благополучно прилепилась к весьма расхристанной компании, — Элизабет чуть с ума не сошла от раскаяния: ей все казалось, что она недостаточно возбудила его. Тогда–то, преодолевая брезгливость, она девятнадцати лет от роду впервые познакомилась с оральным сексом, и ее чуть не вырвало. Кончить же Саймон не мог по весьма простой причине, знакомой, без сомнения, каждому представителю мужского пола: он перепил. А Элизабет во всем обвиняла себя и чувствовала себя глубоко несчастной неумехой без каких–либо перспектив в семейной жизни. А когда Брюс в первые месяцы после свадьбы кончал практически мгновенно, — она опять–таки обвиняла в этом себя и мучилась, пока не поняла, что речь идет опять–таки о вполне естественном явлении — следствии большой любви и гораздо меньшего опыта.

Тем не менее даже сейчас, в идеально гармонических отношениях с Джоном, где гармония в постели только подчеркивала гармонию слов, взглядов, прозвищ, шуточек и угадываемых биографий (они не любили говорить друг другу о своих историях, — все и так все знали)... Даже сейчас, в этих идеальных (почти! почти!) отношениях, она была не до конца уверена в себе — нет, не в силе своей привлекательности, а в достаточном умении, в опытности, наконец, в том, что она, откажись Джон от нее сейчас, вряд ли будет еще кому–нибудь так близка и так нужна.

Джон по обыкновению хлопотал у стола. Элизабет сидела в углу. Она не уставала поражаться грациозности, легкости и аккуратности его движений. Он двигался, как заправский повар, несколько утомленный общим вниманием. Но Элизабет думала сейчас о другом: о том, надолго ли все, не разделит ли этот ее роман участь предыдущих увлечений, когда независимо от разделения ролей в паре побежденной и проигравшей неизменно оставалась она — ибо женщина всегда проигрывает, если не может выиграть поединка.

А в том, что всякий союз — поединок, ей сомневаться не приходилось. Неужели и с Джоном? Да, ведь он, кажется, каждую секунду старается подчинить ее себе... Это все игра, игра. Успокойся, дурочка. Он играет с тобой, но на самом деле зависит от тебя не меньше, чем ты от него. Если верить его признаниям, такого блаженства он ни с кем никогда не знал — и не списывать же все это, в самом деле, на постель!

Будем надеяться, что он играет. Если же нет... что же! Поединок есть поединок. Один подставляет щеку, другой целует. Один хочет влияния, другой требует внимания... Нет, равенства в любви нет. Или это не любовь. Джонни никогда не говорил об этом. Но к чему ему об этом говорить со мной?..

Они не заметили, как наступил вечер. Они не зажигали огня. Молчали. Он лениво прихлебывал чай. И курил, аккуратно стряхивая пепел в ракушку.

— Я хочу познакомить тебя с моими друзьями, — сказала Элизабет.

Он с недоумением пожал плечами: — Зачем?

— Затем. Хочу, чтобы ты знал обо мне больше.

— Мне достаточно того, что я знаю с первого дня.

— Интересно, что же знаешь?

Он вдавил сигарету в пепельницу, подошел к Элизабет, обнял ее за плечи. Она попыталась высвободиться.

— Ты маленькая упрямая девочка, которая мечтает только о том, чтобы ее переупрямили. Тебе не кажется, что нас и вдвоем много? Лет пять назад была у меня одна журналистка. То есть так... пыталась быть.

— Вроде меня?

— Почти во всем, — он усмехнулся. — Только она думала, что разбирается в политике, а тебе кто–то наврал, что ты сечешь в живописи и оказываешь этим неоценимую услугу благодарному человечеству.

— Ты–то, конечно, — она прищурилась, — что в политике, что в живописи — дока. Торгуешь воздухом, и только благодаря тебе человечество еще не задохнулось.

— Я не люблю человечество. Знаешь, что я с ним делал?

— Примерно то же, что с журналисткой?

— Ты умнеешь на глазах. Ну так вот, эта самописка решила ввести меня в свой писучий свет. Какие–то бородатые чучела и усатые стервы хлопали меня по плечу, пачкали фиолетовой помадой и орали «Как дела, Джонни», как будто хоть что–нибудь петрили в моих делах. Снобы паршивые. Засиратели общественных мозгов. Я у них — Джонни, Картер у них Джимми, этот новый русский... как его... у них Горби.

Он потянул из пачки сигарету.

— Я уберу посуду, — ровно сказала Элизабет.

— Сиди! Все кончилось превесело. Я оттрахал ее подружку прямо на «Ай-Би-Эм», чтобы она, эта лохмоногая выдра, по крайней мере, получила право со мной фамильярничать. Думаю, что Горби и Джимми на моем месте поступили бы так же.

— Я так и не поняла, кого ты там трахнул, — молвила Элизабет, — но мне очень жаль, что тебе плевать на моих друзей. Значит, тебе плевать и на меня.

— Да ты не поняла! — он раздраженно махнул рукой. — Видишь ли, когда двоим хорошо вместе, им вовсе необязательно демонстрировать это другим. Чужое счастье, знаешь ли, дурно пахнет и глаза колет. Тебе непременно нужно обзавестись толпой завистников?

— Да нет, — она погладила его по руке. — Кто нам будет завидовать?

— А разве я так незавиден? Да и была мне охота глядеть на твоих ухажеров. Не хочу тебя ни с кем делить.

Назад Дальше