После праздника - Надежда Кожевникова 12 стр.


— Вспомни, вспомни нас, себя! — произнес вдохновенно, убеждающе. — Вот твои возможности, музыкальность, тут всем было ясно. И то ведь, я уверен, тоже ты хлебнул. — Паузу выдержал. — А сейчас у нас отбор еще жестче. И что могу сказать? Да то, что опять же ты знаешь. Удерживаются, уцелевают единицы. Отчего середняки отлетают, это неинтересно. Но вот когда талантливые — почему? Почему? Знаю, десятки, сотни вариантов упущенных, нереализованных задатков, загубленных перспектив. Одних то заело, других другое, третьи сами, будто нарочно, назло, четвертые… И вот думаешь, да что могло быть важнее, ценнее? И ничем это не заменишь, не утешишься. Когда знаешь — было, было! Такая редкость — выпало, и ты сам… Почему? Почему?! — Он сжал в ладонях виски, точно всерьез сейчас горюя, жалуясь. Кому, Ласточкину? Тот наблюдал с каменной неподвижностью. — А вот еще хочу тебя спросить. — Кроликов замялся. — Ты сам с сыном занимался? И тебе казалось…

— Казалось. — Ласточкин взглянул прямо Кроликову в глаза. — Бывают такие случаи, когда и профессиональные навыки подводят, ты не находишь?

Бывший одноклассник стиснул протянутую Ласточкиным руку.

— Ну конечно! Мне бы, как ты понимаешь, куда бы было приятней, но честность прежде всего, особенно на начальном этапе. Зачем коверкать судьбу? Парень же у тебя отличный, сообразительный, подожди, понаблюдай, к чему у него склонности. — И добавил: — У меня вот дочка… — Кроликов вдруг понизил голос, произнес скороговоркой, в спешке: — Но разумеется, как ты понимаешь, любые способности можно и заглушить, и развить. И тоже известны примеры, когда… — Он закашлялся. — Словом, что касается конкурса, то твой сын, считаю, поступит. Ты его еще кому-нибудь из  н а ш и х  показывал? Ну ладно, я сам этим займусь.

Бывшие одноклассники обменялись рукопожатием. Ласточкин вышел, с подчеркнутой бережностью придержав за собой дверь. Обещанная поддержка не смягчила пережитое им унижение. Это была вторая в его жизни пощечина, после той, во Дворце культуры. Зудящий голос Кроликова застрял в ушах: набор банальностей, таланты, перспективы — тьфу! Но сквозь обиду родительскую что-то другое саднило. Нелепый вопрос «почему?», на разные лады повторенный Кроликовым. Почему… Ласточкин приостановился: поймал себя на том, что думает уже не о сыне. Да, черт возьми, был бы он в себе увереннее — ну в даре, в способности своей к чему-то большему, значительному, — упрись он в это, сосредоточь тут свои силы, и тогда действительно ведь все остальное ерунда. Шелуха, болтовня, глупость. Что же, значит, он ошибся, занизив свои возможности? Почему же не подсказали, не остановили? Ведь это, ведь это что же… Не успев додумать, он огляделся.

Длинный, покрытый линолеумом коридор был пуст. Ласточкин хотел позвать и замер, пригнулся, точно его ударили.

На подоконнике в распахнутом настежь окне сын стоял, вперед наклонившись. Пятый этаж. Обмирая, Ласточкин приблизился, схватил рывком.

— Ты что? — шепнул онемевшими чужими губами.

— Там, — сын вниз показал, — мальчики в футбол играют. Папа, скажи, я тоже так смогу? Ну когда вырасту?..

Все говорили, что Валентина Рогачева очень молодо выглядит. Она это и сама знала. В юности неплохо играла в баскетбол, и теперь фигура у нее сохранилась, а даже если набирался лишний жирок, благодаря росту как-то все скрадывалось. От природы пшеничная блондинка, она, правда, вынуждена была подкрашиваться, но в целом облик ее действительно оставался очень моложав. А когда она смеялась, то и вовсе казалось — девчонка!

Несколько, правда, развязная, не заботящаяся о правилах приличия, то есть попросту плевавшая на какие бы то ни было правила, — какая есть, такая есть. Не красавица, говоря откровенно. С коротковатым, придавленным слегка носом, широкими скулами, небольшими глазами цвета поблекших, увядающих от жары незабудок в припухающих, к сожалению, частенько веках — если гости, например, допоздна засиживались и приходилось недосыпать.

Валентина была хлебосольна. Не смущалась неожиданных гостей. Не смущалась, что в доме оказывалось не прибрано, что сама она выскочила на звонок в прихожую в халате. «Заходите, заходите!» — звонко, улыбчиво зазывала. И гости, очарованные, обольщенные, шли.

На стол Валентина накрывала молниеносно. И вовсе не абы как. У нее и скатерть выискивалась крахмальная, и в тон ей салфетки (однажды повезло, накупила импортных, финских, разных цветов, совершенно неожиданно на Старом Арбате, в писчебумажном магазине, зашла тетради Леше купить и увидела — уж набрала! — такси пришлось взять, иначе бы не дотащила…), и солонка, и перечница, и баночка для горчицы — все в одном наборе (прессованный хрусталь с мельхиором, но выглядел, как драгоценная старина) — словом, богатый стол получался и, главное, вроде без всяких усилий: хозяйка смеялась, сияла своими пожухлыми чуть незабудками. «Давайте, давайте!» — торопила гостей, и от ее понуканий аппетит, можно признаться, разгорался еще сильней.

А жили Рогачевы тесновато, хотя квартира довольно большая — из трех комнат. Однако двое ребят, дочь Татка, сын Леша, и бабушка, Валентинина мама, прописанная в Калинине, но живущая фактически у дочери в Москве.

К ночи всегда переполох начинался: семья готовилась ко сну. Для бабушки раскладывался диван в гостиной и вечно в нем что-то заедало. Лешка внезапно вырос настолько, что спящий скатывался с узенькой коротковатой тахты, и к краю его постели подставляли теперь кресло. Двуспальная же кровать супругов внешне производила солидное впечатление, и недавно гарнитур приобрели (румынского производства, к сведению), но какой же чудовищный скрип стало издавать это ложе! В сочетании с храпом Константина Рогачева вынести такое, пожалуй, могла только Валентина.

Но кто знает, о чем она думала, лежа ночью и боясь шелохнуться, чтобы не взвизгнули пружины, слыша рулады мужа Константина, или, как его называли по-домашнему, Коти, о чем она думала, а?

Утром в сшитом собственноручно из портьерного бархата аметистового «епископского» цвета халате она металась по кухне, готовя яичницу Коте и Татке, одновременно помешивая манную кашу для Леши, необходимую при его катастрофической худобе, одновременно готовя к обеду борщ, одновременно… В восемь утра квартира пустела, и, если то был не ее рабочий день, Валентина рушилась снова в постель со сладостным стоном.

Она работала посменно в комбинате, объединяющем экспериментальные мастерские, и считалась специалистом по росписи тканей. Когда-то, в начале их с Котей семейной жизни, заработок ее являлся главным источником средств к существованию. Котя учился. То есть он окончил вуз и поступил на службу, но, только Татка у них родилась, его направили на Высшие курсы — опять расти, совершенствоваться.

Валентина, поручив годовалую Татку заботам своей мамы, просиживала с утра до ночи в мастерской, одуревая от запахов красителей, среди исключительно женского коллектива, и, как положено, весьма бойкого, весьма языкастого, но, как показывала жизнь, и дружного, и отзывчивого, а в отдельных случаях, чего скрывать, и зловредного, скандального — да что там, люди есть люди, то тому дивишься, то иному. Просиживала там Валентина, склонившись к очередному изделию, до онемения шейных позвонков. И не жаловалась. Надо было. Они с Костей собирали на кооператив.

Кооператив наконец нашелся. Плохонький, правда, у черта на куличках. Но прошли годы, строительство еще дальше заползло, и дом Рогачевых придвинулся как бы к центру, а деревья вокруг зазеленели — в свое время воткнули в землю прутики, — и квартирка однокомнатная обжилась, труда, старания много в нее вложили.

Но появился Леша.

Дался он Валентине тяжело. Родив Татку в девятнадцать лет, она в этой второй своей беременности вдруг запоздало всего испугалась, о чем и не помышляла в первый раз. В голове мутилось от всевозможных и разноречивых советов, каждый шаг следовало обдумать, безответственность могла сгубить. Купили напольные весы, Валентина к ним приближалась со страхом и раскаянием: снова она не удержалась, и с Машей Огоньковой они вдвоем упоенно умяли торт «Наполеон». Сидеть, положив ногу на ногу, тоже, как выяснилось, было вредно: что-то там могло, говорили, перекрутиться, запутаться в пуповине — может, бред, а может, правда, как знать?.. Не следовало также резко нагибаться, мыть полы — ничего, подружки высказывались, Котька твой не рассыплется, сам подотрет. И поменьше потреблять жидкости — это уж точно. Что бы там ни было, терпи. Она и терпела, а глотка горела от жажды: господи, думалось, дали бы волю, вылакала бы ведро!

Она чувствовала себя замороченной, обалделой — и старой. Ей исполнилось двадцать шесть лет. А ведь вспомнить, когда ждала Татку, в баскетбол играть продолжала, команду не хотела подводить. Ну разве не дуреха? Тогда «мини» носили, и она шагала в желтеньком платьице гордо — дошагала до роддома и быстренько Татку на свет божий произвела.

Теперь же — о, теперь! — она вцеплялась с отчаянием в руку мамы, везшей ее  т у д а  на такси, и ныла, и слез своих не стыдилась, не стыдилась охов: мама, правда все будет в порядке? Ну скажи…

Леша родился маленьким, щупленьким, два восемьсот весом. Когда его принесли, она взглянула в воспаленно-кирпичное, осунувшееся, показалось, унылое какое-то личико, и в горле ком встал, не могла никак проглотить.

До сих пор не могла. За прошедшее четырнадцатилетие. Господи, вглядываясь в сына, думала: все ли болячки позади? Корь была, коклюш был, свинка, краснуха, скарлатина… Ну что же ты, мой воробушек, можно ли нам с тобой передохнуть?

Леша получился будто бы и ни в кого: сероглазый, узколицый, с шелковистыми, вьющимися слегка, темно-каштановыми волосами. Хотя что там внешние признаки — дело не в том! Среди шумной, энергичной родни мальчик выделялся особенно своей настороженной сосредоточенностью. Улыбался редко, мельком и будто вынужденно. Казалось, многолюдство, вскрики, шутки, хохот, его окружающие, — мука мученическая для него. Он учится, почти уже обучился отлетать мысленно душой куда-то, где никакой мельтешни нет. И там он слушает, говорит шепотом о чем-то с кем-то.

— Леша! Да что ты? Каша же остыла!.. — прикрикивала притворно гневно на сына Валентина. Она сама была — ну совсем другая. И втайне восхищалась, дорожила той непонятностью, которую неизвестно от кого унаследовал ее сын.

Было бы и неправильно и несправедливо считать, что родители могут одного своего ребенка любить больше другого, что мать, скажем, отдает предпочтение сыну, а отец дочери, — конечно, ерунда. И тем не менее у Рогачевых так получилось, что Валентина с большим вниманием занималась младшим сыном, а дочь росла, взрослела, и к ней ближе оказался отец.

То есть Константин Рогачев до такой степени бывал всегда занят, что на ближайших родственников у него, можно сказать, не оставалось ни времени, ни сил. А все же, как и все остальное, роль отца семейства тоже ему удавалась. Добродушной своей улыбкой он умел напряжение возникшее снимать. Успевал приласкать, ободрить жену, на равных, по-товарищески побеседовать с дочерью и завершить все шуткой, пусть незатейливой, но от которой отмякали сердца.

Ему везло. Своими повадками простого компанейского парня он, сам того не ведая, возможно, бдительность конкурентов на какой-то период усыпил, и они, друг друга остерегаясь, выслеживая, интригуя, простодушного симпатичного Котю как бы упустили из виду. А он тем временем усердно взрыхлял, удобрял отведенный ему участок, набирался ума, опыта — и вдруг все ошеломились: у Коти-то Рогачева какой богатый вызрел урожай!

И, умница, собрав созревшее и снова засеяв, он прежнему образу не изменил. Оставался все таким же приветливым, скромным, застенчивым даже до некоторой неловкости, привычным Котей. И нравился. Ему многие симпатизировали. При его открытости, ребячливости, искренности завидовать ему, казалось, просто грех.

А он, Котя, продолжал собирать и сеять. Из института перешел в министерство, возглавил отдел, стал замом начальника управления, и вот-вот в члены коллегии, ожидалось, его введут. Кое-какие, правда, замечались в нем перемены: стал стричься короче, галстуки построже носить. Но улыбался все так же, знакомо, — широко и вместе с тем будто стеснительно. «Галочка», — так он секретаршу свою называл, колючую, занозистую, со взбрыками. И та — вот диво — постепенно начинала укрощаться. «Константин Евгеньевич, Свердловск на проводе», — сообщала коротко, нарочито строго, но еле уже удерживая преданное обожание.

А Константин Евгеньевич, то бишь Котя, от кабинетного образа жизни не обмяк, не раскис. В отпуск с компанией приятелей выбирался на охоту. Зимой рыбачил. А спозаранку каждый день бегал вокруг дома трусцой. Когда прибегал в половине седьмого в свою сонную еще квартиру, от него пар валил.

Да, чтобы не забыть: между передними крепкими зубами у Константина Рогачева имелась щелка, — поэтому, может, его улыбка получалась такой обаятельной.

В общем, все ладно, дружно в семье Рогачевых на данный момент обстояло. И глупости, разумеется, что мать, Валентина, мол, нежнее относилась к сыну, а отец вроде из чувства справедливости дочь опекал. Чушь! Просто старшего Рогачева иной раз раздражал Рогачев-младший. Да, ему, охотнику, спортсмену, могли претить капризная болезненность сына, взор его туманный, ломкие, рассеянные интонации. Сын плохо, с неохотой ел. Утром и вечером каждый день повторялись драматические сцены: Валентина уговаривала, сердилась, сын, сгорбившись над тарелкой, не желал котлету доедать. И самое мерзкое: у него слезы в глазах стояли! У парня, у наследника Рогачева! Тут Константин Евгеньевич не выдерживал, хлопал с силой ладонью по столу. И сын — наследник! — вздрагивал, как от выстрела, узкий слабый его подбородок начинал мелко-мелко дрожать. Рогачев-старший залпом допивал стакан горького, целиком из заварки чая и, внутренне клокоча, уходил.

Пожалуй, только из-за сына они с Валентиной и ссорились. Дочка, Татка, никаких неприятностей не доставляла. Училась отлично, была в классе старостой, потом комсоргом, легко поступила в университет, и все шло у нее как по маслу. Не возникало с Таткой хлопот, вот Валентина и расхолодилась, отвлеклась, думал иной раз Константин. Вечерами, бывало, они с дочерью, уединившись в комнате, тихо беседовали, «Секретничаете? — Валентина, войдя, осведомлялась, вроде и не задетая ничуть. — Ну ладно, ладно». А им было весело ее дразнить. «Ладно, ладно…» — прикрыв дверь, Валентина снова, про себя уже повторяла…

…А в тот вечер Рогачев-старший вернулся домой после очередного совещания поздно, уселся на кухне и, как всегда, закрылся газетой. Валентина сосредоточенно со сковородками возилась; поджарила отбивную, подумала, открыла банку консервированной фасоли, еще подумала, посыпала сверху тертым сыром, смиренно подала кушанье супругу, подождала, пока он все съест, вздохнет удовлетворенно, насытившись, — и вот тогда, взглянув ему прямо в глаза, произнесла:

— Вот что. Татка замуж собралась. Ты в курсе?

Он дернулся. Она могла это точно засвидетельствовать: именно дернулся, как под током. Коричневые бархатистые круглые его глаза сделались влажными, белки порозовели.

— Что? Да ты шутишь…

Она выждала. Наблюдала молча. Полные его губы в улыбке расползлись, растерянной — да-да! — и жалкой.

— Ну нет… — Он неуверенно хмыкнул. — Ты, что ли, дурачишь меня?

И снова она промолчала. Какая-то злая страсть в ней проснулась — поглядеть, зафиксировать все оттенки чувств, пробегающие один за одним на его вдруг помолодевшем лице. Обнажившемся вдруг, оголившемся. Внезапно она догадалась, что давно уже видит на лице мужа одеревенелую маску, которая только теперь отвалилась. И даже не подозревала она…

Назад Дальше