После праздника - Надежда Кожевникова 28 стр.


С утра Тоня уехала, а Рогов собрался к одиннадцати: подъезжая на троллейбусе, издали уже заметил толпу. Посторонние — определил сразу, но несорганизованные, по личной, как говорится, инициативе, пришли, значит, проводить в последний путь. У Рогова защекотало внутри: а я вот знал, был вхож и уж имею право… Попытался протиснуться, но люди стояли плотно, пришлось вместе со всеми выжидать.

Вместе со всеми вошел в зал… Поддавшись настроению общему, почувствовал робость, зябкость, взглянул и отвел взгляд от сцены, где на высоком постаменте, чуть наклонно стоял открытый гроб.

Вместе со всеми слушал речи коллег, друзей, соратников покойного и постепенно приходил в себя, осваивался.

Ну вот, размышлял, ничего не скажешь, прожил старик достойную жизнь. П о в е з л о. Да, совпало. События, обстановка, обстоятельства благоприятствовали. И мелькнуло с упреком уже неизвестно кому: теперь все не то и, видно, не дождаться. Ум умом, способности там, характер, но надо, чтобы еще именно  с о ш л о с ь. Тем вот выпало, — он изучал горстку сверстников покойного, вспоминающих пережитое, связанное с Шишкиным. Да, трудности, продолжал про себя, война, потери, но они-то и дали фору. Энергию, заряд, простор стратегический. А тут все мнешься, и жмут, наступают на пятки, с обидой мысленно проворчал. Старик же сумел и нигде не споткнулся, твердо прошагал сколько положено, и теперь его чествуют.

Да  к а к… Обвел взглядом зал, присутствующих, цветы, венки. И речи, чуть ли не искренние, почти и не пережимают. Точно дух старика удерживает от фальши, выдержки требует, как бы даже умной усмешки, с которой сам старик, бывало, острил, подкалывал. Иные обижались, а теперь вот, оказывается, понимали, ценили и знают, что другого такого уже не будет… Их, вспоминающих, говорящих, от траурной торжественности клонило, тянуло в сторону их молодости, общей со стариком, к бесстрашной дерзости, к риску, что тогда и не замечался, а после, казалось, утратил остроту, но снова ожил в них при прощании с умершим.

Повезло, подытожил Рогов. Старик хоть и скромничал, а главное-то себе исхлопотал — доброе имя. Теперь ему нечего опасаться, все завершено.

Рогов вдруг замер. Впервые он признался самому себе, что — да, завидует. Завидует умершему? Ну а что иное, кроме смерти, давало гарантию безопасности, защищенности от неожиданностей, подвохов, подсиживаний, каверз, которые он, Рогов, за свои годы уже устал в воображении своем предотвращать. И ничьи достоинства, успехи, победы действительно зависти у него не вызывали, потому что он умел, обучился везде находить оборотную сторону, подоплеку — умел низвергать. Ничья жизнь, а вот смерть…

До чего тошно, затосковал он, один, сам с собой, не смея, сознавая, что не посмеет никогда ни с кем подобным поделиться  т а к о й  завистью, где словно, в фокусе вобралось все предшествующее, весь он как есть, скорчившийся, съежившийся под неожиданно разгаданным напором собственной злобы.

Он плакал. Молча, скупо. «Рогов плачет», — кто-то шепнул. Плачет, — заметили и решили, что, возможно, были несправедливы к нему.

Ученик восьмого класса Володя Рябинкин уже привык, что незнакомые взрослые обращаются к нему на «вы». В двенадцать, когда его рост достиг ста восьмидесяти восьми сантиметров, его это вдруг перестало интересовать: в отличие от многих своих сверстников, школьной формы он не тяготился и являлся на уроки со стареньким, видавшим виды портфелем, тогда как большинство в классе обзавелись модными спортивными сумками.

«Возможно, это мой предельный рост, — говорил он в ответ на удивленно-восхищенно-завистливые взгляды. — Кажется, я уже притормозился».

На Новый год он получил в подарок от мамы электрическую бритву «Харьков». Голос его перестал срываться то вверх, то вниз и выровнялся в баритональном регистре.

Серыми продолговатыми глазами и тонким носом с горбинкой он походил на мать, а рот и подбородок у него были отцовские. С новым маминым мужем у него, естественно, не было общих черт, тем не менее отношения между ними сложились вполне дружеские. Впрочем, к новой папиной жене он тоже относился вполне благожелательно.

Чтобы никого не обидеть и во избежание путаницы, Володя всех называл по именам: маму — Мариной, папу — Игорем, маминого мужа — Колей, а папину жену — Валентиной.

Мама родила Володю рано, в девятнадцать лет, а в тридцать два у нее родился Антошка. Володя слышал, как мама говорила своим приятельницам, что только в зрелом возрасте можно по-настоящему оценить материнство и что не надо было бы ей Володьку спешить рожать: все его воспитание свелось к тому, что она постоянно выискивала, куда бы, кому бы его подбросить.

Какая мама была в девятнадцать, Володя, разумеется, не помнил, но и в тридцать она казалась молодой; правда, появились морщинки, но выражение лица, но голос — совсем девчоночий, и, когда она шла с Володей рядом, многие думали: брат и сестра.

Володя не смог бы сказать, в какой момент он вдруг увидел маму по-новому: не такой, чья власть безгранична и которую нельзя ослушаться, а той, кого можно легко обидеть, случайно причинить боль.

Мамин голос, очень высокий и звонкий, однажды показался чересчур оживленным: в тридцать лет все же следовало бы вести себя сдержаннее.

Мама чего-то не понимала: что, наверно, не надо бы было называть мужа всегда, и при посторонних тоже, Колькой и, выражая радость, шлепать его по плечу, а рассердившись, швырять на пол тарелку — хотя и не сервизную, простенькую.

Мама по натуре была очень общительной, а Коля, напротив, домоседом: он любил сидеть вечерами в кресле-качалке перед телевизором, но на экран не глядел. Когда мама его  б у д и л а, он улыбался смущенно, но Володя замечал не раз, что под улыбкой — скрытое недовольство.

Когда мама вышла за Колю замуж, она перестала носить каблуки, но часто, глядя на мужа, как бы удивленно восклицала: «Смотри-ка, а Володька выше тебя на полторы головы…»

Володин папа был рослый и веселый, общительный, как мама. Но вот ведь не ужились… Володе, когда они расстались, исполнилось четыре года.

Зато с Колей мама жила  с ч а с т л и в о. Когда Володя отправлялся к бабушке — со стороны папы, мама, с ревнивой требовательностью глядя ему в глаза, говорила: «Что бы там тебе ни плели, имей в виду — я счастлива, счастлива! У нас прекрасная семья. Коля — настоящий человек. Так что пусть  т а м  не беспокоятся».

У бабушки Володю вкусно, сытно кормили. Он ел и старался не замечать пристально-сочувствующих глаз. Неужели непонятно, что у него сейчас период интенсивного роста — поэтому он и ест с такой жадностью, а вовсе не оттого, что мама впроголодь его держит, что, мол, ей недосуг.

Уж что-что, а мама — прекрасная хозяйка. А ведь с рождением Антошки ей приходится тяжело: на будущий год пойдет мальчик в сад, тогда легче будет, а пока мама как белка крутится, хотя в школе ей в неделю оставили только семь часов.

— А почему ты вчера вечером не смог прийти? — спрашивала как ни в чем не бывало бабушка.

Володя, понимая прекрасно, что вопрос задан неспроста, отвечал спокойно, сдержанно:

— Вчера я остался с Антошкой.

— Скоро совсем в няньки заделаешься. А уроки, учиться когда?

— У меня пока что одна тройка — по физике. А мама в  к о и-т о  в е к и  из дома выбралась…

— А на прошлой неделе?

— На прошлой неделе я сам вызвался с Антошкой посидеть. Мне нравится с ним играть, он такой смешной…

Бабушка молча, печально на него глядела, а у Володи, как обычно, когда он замечал поражение взрослых, начинало щемить в груди: ему противно делалось от собственной правильности, от своих разумных, б л а г о р о д н ы х  слов.

Но ведь он не врал: он в самом деле с удовольствием возился с младшим братишкой и, если мама просила с Антошкой посидеть, не отказывался — не столько потому, что был примерным сыном, сколько оттого, что не видел в этом никаких особенных со своей стороны жертв.

Но когда пытался объяснить это бабушке, получалось все лживо, и бабушка сочувственно глядела на него. Он понимал бабушку — она переживала мамин и папин разлад и винила во всем невестку. Он понимал папу — с каким ревнивым вниманием он выслушивал все, что касалось нынешнего Володиного житья-бытья. Он понимал маму — ей хотелось доказать, что она достойна любви, счастья и что у нее это наконец получилось — да! Он понимал даже младшего своего братишку: младенцы, что бы там ни говорили, сознают свою беспомощность, и им это обидно — во всем зависеть от всех. Володя с Антошкой возился, играл с ним как равный — ни мама, никто вообще не умел так.

Все он понимал, только когда пытался выразить свои мысли, чувства словами, выходило не то, не так. Он усвоил выражения взрослых, но, когда ими пользовался, получалось как на маскараде — не по росту, чужой, нелепый костюм.

Он сам однажды это обнаружил, и казаться старше своих лет вдруг перестало быть интересным. Зато играть на ковре с Антошкой действительно было радостно: пожалуй, именно в эти минуты он становился сам собой.

Раньше он всегда стремился к обществу взрослых, с жадностью вслушивался, что они говорили, о чем. В последнее время, сам не зная почему, стал опасаться услышать, узнать то, что для него не предназначалось. Бывало, ему уши хотелось заткнуть — мама была такой доверчивой, такой беспечной: говоря по телефону, она не закрывала в комнату дверь — ее высокий голос, ее смех звенели по всей квартире.

Ему казалось, что любая новость, любая перемена грозит опасностью. А лицо его теперь выражало как бы дремотность, сонливость: он в самом деле постоянно хотел спать. «Это весна, — говорила мама. — Авитаминоз. Вполне естественно…»

Он выходил с Антошкой гулять. Братишка еще говорить не научился, и Володя не ощущал в разговоре никакой потребности. Они шли держась за руки молча — и молчание их было серьезным, наполненным, без какого-либо следа скуки или неловкости, как это случается у взрослых.

Володя не делал вида, он действительно чувствовал себя с братишкой на равных: ему нравилось лепить снежную бабу, нравилось бросать крошки хлеба воробьям — он целиком на этом сосредоточивался, и ничто его не отвлекало.

Хотя все же что-то в нем уже расщепилось: он наблюдал за собой, видел себя со стороны и сам себя оценивал.

По бульвару шли двое: ясельный возраст одного угадывался сразу, другой, в меховой шапке, в пальто, перешитом из тулупа, мог показаться уже взрослым — мог показаться даже молодым отцом. Володя забавлялся такими мыслями. Представить: он — отец, Антошка — его сынишка. Но тут он отвлекался, потому как Антошка норовил ступить в лужу, а в валенках без калош простуда была бы ему обеспечена. Володя сурово отчитывал младшего брата — ведь он нес за него ответственность. Ответственность — пожалуй, это теперь было для него наиболее ясное чувство.

Но можно ли было бы сказать, что, именно осознав ответственность, он почувствовал себя взрослее? Ну, не совсем. И даже скорее напротив…

Назад Дальше