После праздника - Надежда Кожевникова 40 стр.


В этом же одновременно крылся зародыш неизбежной катастрофы, неизбежности их расставания. С самого начала Татьяна Львовна относилась к Адику покровительственно, с самого начала обстоятельства толкнули ее именно на такой тон: как же иначе, он ученик, она педагог! Игра в «вы» и «ты» («вы» — на людях, «ты» — наедине) тоже привносила какую-то лживость, неискренность. Ее ученик, ее подопечный взрослел, мужал — игра заводила в тупик, покровительственный тон, оба чувствовали, стал фальшивым. И то, что случилось, было уже, собственно, предопределено.

Так кто же виноват и есть ли смысл искать виновных?

Допустим, виновных и нет. Но нельзя не заметить неблагородства формы, в какую Адик облек их разрыв. Сказать, что он поторопился уйти? Нет, это будет неверно. Неблагородство его сказалось как раз в том, что он ушел в момент наивыгоднейший, наиподходящий для себя лично. Именно тогда, когда полностью встал на ноги, обрел самостоятельность, перестал нуждаться в занятиях с Татьяной Львовной, в ее профессиональной опеке. Вот тогда, не раньше и не позже.

Отлично, можно сказать, почувствовал момент. Малейшее промедление, и, вполне могло статься, петля бы затянулась: люди, общественное мнение осудили бы его. Но он успел обрубить все на том этапе, когда при посторонних они с Татьяной Львовной все еще говорили друг другу «вы», сохраняли ту притворную форму взаимоотношений, какая приличествовала педагогу и ученику, хотя вне консерваторских стен и по своей жизненной сути это были отношения просто мужчины и просто женщины.

Они расстались. И, если взглянуть сторонним трезвым глазом, почти что без потерь. Оба. Адик стал самостоятельным, зрелым концертирующим пианистом, известным и на родине, и за рубежом. Татьяну же Львовну тоже несчастной жертвой никак не назовешь: с годами она завоевала прочный авторитет среди своих консерваторских коллег, педагогическое дарование ее было оценено — и справедливо.

Так в чем же дело? Может, личная жизнь человека и его дело, талант, успех настолько самостоятельны в своем развитии, что искать между ними какие-то внутренние взаимодействующие связи и не стоит вовсе?

Но, признаться, задавая подобный вопрос, Рассказчик действует провокационно: ждет утвердительного кивка или заминки, сомнения, чтобы высказать собственные соображения на этот счет.

В искусстве, в музыке едва ли не самым тяжким оказывается тот грех, когда артист, художник идет на нечестные уловки, чтобы остаться неуязвимым, — встречает равнодушием то, что должно было бы вызвать у него боль. И кого он тогда обманывает; людей, судьбу ли, себя ли самого?.. Нечувствительность к боли, неспособность к страданию для художника, каковы бы ни были его природные данные, рано или поздно оборачиваются крахом: ему нечем питать свой талант.

Что в житейском смысле кажется иной раз победой, для искусства, предъявляющего к людям более высокий нравственный счет, бывает неприемлемо, постыдно. И постыдней всего — «выйти сухим из воды». Оказаться ни в чем не повинным и себя самого в том уверить — благо это нетрудно со снисходительной моралью наших дней. И уж на таком фоне Сальери, со своим самоиспепеляющим раскаянием, пример куда достойней. Потому и живет в умах, пусть и проклятый, уже века.

Но к чему подобные сравнения? Рассказчика, по всей видимости, занесло. Вероятно, подвела опять-таки восторженная любовь к музыке, порождающая ревнивую взыскательность ко всему, что имеет к ней отношение.

И все же, не опасаясь показаться наивным, Рассказчик утверждает, что возмездие рано или поздно придет. Хотя… Зал полон. И на улице спрашивают билеты, экзальтированные поклонницы глядят неотрывно на сцену, когда же наконец выйдет он, все еще молодой, златоволосый, прекрасный. Все еще победитель. Но… если сесть невдалеке от сцены, если вглядеться попристальней в это лицо, заметна станет уже его обрюзглость, ленивая сытость, так не вяжущаяся с процессом вдохновенной самоотдачи — с тем, что ждет от артиста зал.

Да, пока этот стареющий юноша еще способен делать то, чему его научили. Но с годами ему будет все труднее выдавать чужое за свое… Вот он встал, поклонился, и взгляд его, пойманный на лету, выдал настороженность. Хотя это ведь не доказательство — взгляд. Что касается зала, то, увы, придется признать: он все еще аплодирует…

Договорились, что он заедет за ней на работу. Оба заканчивали в шесть, но он — на колесах и через десять минут, сказал, у нее будет.

«Колеса» эти, правда, были очень ненадежные — старенький «Москвич» 407-й модели, подаренный им на свадьбу ее родителями уже сильно подержанным, — и они успели сына родить, четырехлетие его справить, а «Москвич» все еще бегал, покашливая и кряхтя.

Муж «Москвич» берег, дряхлости его сочувствовал, а жена — презирала и не упускала случая эту «разбитую телегу» ругнуть. Когда муж садился за руль, ему тоже попадало. Жена обидно высмеивала тогда их обоих, и водителя и автомобиль, двух растяп, неудачников, у которых все всегда вкривь и вкось, на которых, конечно же, нельзя ни в чем положиться, и она лично, мол, не желает с ними иметь ничего общего!

Когда глох мотор или не срабатывало зажигание, у жены кривилось лицо, она шептала как бы про себя, но так, что мужу, разумеется, было слышно, о разбитой вчера «одним нескладехой» хрустальной пепельнице, о том, что в комнате отстали обои и пора бы, конечно, сделать ремонт, но это — естественно — лишь голубая мечта, потому как денег у них на такое мероприятие в данный момент не соберется, а вот Скворцовы зато обменяли квартиру и переехали в новый дом, где холл как в зарубежных кинофильмах, а ванная — да, да, отдельная, а не совмещенный санузел! — облицована вся — подумать! — черным кафелем.

«Москвич», прокашлявшись как следует, трогался наконец; муж глядел прямо в ветровое стекло; жена, порывшись в сумочке, доставала пудреницу, подкрашивала губы, молча, с трагическим выражением лица.

Она, вообще-то говоря, была еще молоденькая, хорошенькая, тонконогая, и курносое ее личико делалось детски обиженным, когда она ругала мужа и злилась.

А муж был немногим ее старше: высокий, белобрысый, с хрящеватым длинным носом, сближенным с пухлой верхней губой, молчаливый и сдержанный — и о нем даже теща говорила: «Золотой парень!»

Муж работал в НИИ, жена преподавала пение в школе и очень часто приходила домой раздраженной, потому что дети не хотели, а она не могла заставить их петь.

Зато дома встречал ее Андрюша, разучивший в детском саду неизвестно уж с чьей помощью невероятные куплеты, от которых родители его смущались, краснели, смотрели в растерянности друг на друга: что делать-то, а? Ну что делать?..

— А я тебе скажу! — шепотом начинала жена, утянув мужа за собой в кухню и плотно прикрыв дверь. — Я тебе скажу, как это у нормальных людей бывает! Бабушки с внуками сидят — ба-буш-ки! Потому что — пенсионный возраст, и пора бы уже перестать честолюбием кипеть, рваться на собраниях на трибуну! Директором ее, кстати, уже все равно не сделают. Так пусть хоть о родных своих наконец подумает, не о сыне, так о внуке! Пусть наконец…

— Но твоя мама…

— Что  м о я  мама?! Да ей еще Витьку женить надо и Лену замуж выдавать, и отец хворать стал, и сама она плохо себя чувствует. Моя мама!.. Тоже сказал…

— Так и в детском саду есть свои преимущества. Воспитывается в коллективе, и вообще… А куплеты… Он ведь смысла еще не понимает…

— Не понимает? Поймет!

Но тут Андрюше одному становилось скучно, и он являлся на кухню к родителям своим, и тогда они все трое дружно садились смотреть телевизор — до того часа, пока Андрюшу не пора было укладывать спать.

А утром… Об утре всего не скажешь — такая начиналась кутерьма! Но ровно в восемь квартира пустела, а в передней выстраивались у вешалки тапочки: большие с размятыми задниками мужа, с помпонами, одним полуоторванным — Андрюшина работа! — жены и маленькие клетчатые сына.

Целый день они не виделись, жили каждый своей жизнью: муж — в научно-исследовательском институте, жена — в школе, Андрюша — в детсаду.

…В этот раз Андрюшу согласилась забрать из детсада домой соседка — есть же на свете добрые люди! И, между прочим, не родственники… А муж обещал заехать за женой на работу в десять минут седьмого. Им предстояло длительное мотание — выбирать подарок другу на день рождения, а это в конце рабочего дня да еще в пятницу — ох, нелегко.

Удивительно, но муж явился вовремя. Заляпанный весенней грязью, неказистый, с проржавелыми крыльями, «Москвич» стоял, степенно выжидая у ворот школы, когда жена, застегивая на ходу пальто, сбежала по ступенькам, и муж, взглянув на нее в боковое стекло, подумал, какие у нее и вправду стройные и тонкие ноги и вообще какая она…

— Ну! — произнесла жена, не успев еще продышаться. — Куда поедем?

Муж молчал, зная, что на вопрос она сама и ответит.

— На Ленинский, в «Москву», «Лейпциг».

Муж включил зажигание, и поехали.

— Смотри, — сказала жена, приоткрыв окно и оглядываясь на свернувшую от них на повороте длинную, серебристо мерцающую машину с зеленоватыми стеклами, — московский номер, и сколько их сейчас развелось! Это что, здесь покупают или оттуда привозят?

— Когда как, — небрежно, рассеянно ответил муж. — Но, знаешь, с ними мороки! Запчастей потом не достать.

— Ну конечно! Ты всегда найдешь чем утешиться. Зато с этой колымагой у тебя хлопот нет.

— А что? — невозмутимо произнес муж. — Ходит вполне прилично и прочная — сколько ведь лет!

— Вот именно!

Они помолчали. Муж смотрел вперед, жена вбок. У нее волосы были подняты вверх, открывая затылок с глубокой ложбинкой: муж это не видел сейчас, но знал.

— Давай, — вдруг сказала жена, — заедем в антикварный.

Он не стал возражать, хотя делать им там, считал, было нечего.

Вошли. И она сразу куда-то от него исчезла. Он не глядел, что выставлено в витринах, искал ее. А когда нашел, увидел узкие, под светлым пальто плечи, обрадовался: она нагнулась над прилавком, что-то разглядывала. Что-то яркое на желтоватом в трещинках фоне — цветы, ему показалось, аляповатые, но она глядела восторженно, затаив дыхание.

Назад Дальше