…До самого дома отдыха они в пакет не заглянули, он на заднем сиденье лежал. Приехали и пошли обедать, в свой номер не заходя. Потом прогулялись. Потом вздумали домой позвонить. Очередь отстояли у телефона-автомата. И к вечеру только решились, зачем-то делая друг перед другом вид, что вроде вот только сейчас вспомнили.
Нда-а… И даже сомнений не возникало. Любому, самому непросвещенному взгляду ситуация была ясна: подделка. То есть даже и не живопись, а просто тиражированная обыкновенным современным типографским способом картинка. Цветная репродукция, вставленная в деревянную, тоже весьма обыкновенную, с позолотцей, рамку. Смех один, схватили впопыхах, ну не дураки ли?
Оставалось лишь посмеяться. Но ведь тоже, между прочим, сюжет, приключение, не порассказать ли знакомым? Володя и начал тут же детальки забавные припоминать, а Лена, настроение его подхватив, подсказывала, поддерживала веселье, с облегчением отмечая, как рассеивается, рассасывается былая тяжесть, давившая всю дорогу, и до вечера, и вплоть до…
Подделка? Замечательно! И к лучшему, если честно. Пусть сами дураки, сами себя надули, но зато, может быть, избежали чего-то, а?
Кто знает… Лена взглянула искоса, как бы за подтверждением тайной своей догадки, опасливо-суеверной, и улыбка застыла на ее губах.
На нее глядела богоматерь. В темной накидке, склонив набок голову, глядела пристально, строго — так глядела, точно была настоящая, то есть с подлинной будто старинной иконы, которой веками молились, в которую верили.
Лена вздрогнула, головой мотнула. Хотелось прогнать это видение, смахнуть, вымарать его из сознания. И никогда никому не признаваться, никогда но вникать в то, что было и чего не было.
Но вопрос: куда «приобретение» девать? В доме не повесишь, нечем хвастаться, а выкинуть — нет, не поднималась рука. Почему-то.
…Не выкинули. Засунули, так же друг от друга таясь, по молчаливому как бы сговору, за книжные полки. И пролежала она так годы, забытая, затихшая. Пока не затеяли ремонт. Дашка школу уже кончала — вот, значит, сколько времени прошло. И тут она объявилась, совершенно нежданная. И все сызнова всплыло: та поездка, молодость, уже прошедшая, и тогдашняя саднящая, хотя и неясная вполне вина, от которой отмахнуться в то время все же удалось как-то? А вот если теперь смахнешь, и другое ведь может потеряться — их молодость, их собственные жизни.
Наталья умерла сорока восьми лет, не дожив до своего дня рождения две недели. На похоронах не было ее мужа, с которым она, правда, давно разошлась. Не было родителей, умерших раньше. Не было сына, оказавшегося в командировке, опоздавшего. И Веры тоже не было, она уехала в отпуск к морю, да и неизвестно, сочли ли бы нужным ее оповестить. Кто? Не родственница, не близкая подруга, просто жили по соседству, причем давно, успели разъехаться и не раз еще поменять квартиры. Иногда перезванивались, виделись с каждым годом все реже. Даже не сверстницы: Наталья была старше на семь лет.
Тогда, в то время, это казалось разницей. Вера подглядывала в дверной глазок, как из квартиры напротив выскакивала уже почти взрослая Наталья, всегда в спешке, всегда опаздывая, в крошечной, как нашлепка, вязаной шапочке на пышнейших, до плеч распущенных темных волосах, в жакете с гигантскими пуговицами по тогдашней моде — не дожидаясь лифта, мчалась по лестнице вниз, стуча каблуками, и с грохотом хлопала в подъезде дверь. Никогда, ни разу Наталья дверь за собой не придержала. А Вера уже стояла в кухне у окна, откуда открывался двор, который Наталья пересекала почти бегом и исчезала в арке. Вера не сомневалась: в арке кто-то Наталью ждал.
Дом их был построен еще до войны, прежде числился ведомственным, а после, в результате различных событий, отселений, разменов, разводов, переворошился настолько, что некоторые квартиры стали коммунальными. Как раз в такой Вера и жила. И, между прочим, сколько впоследствии ни переезжала, какие бы стены ни обживала, ни обустраивала, олицетворением д о м а, куда она возвращалась в сновидениях, мысленно, оставалась навсегда та комната в общей квартире, с крытым линолеумом длиннющим коридором, заканчивающимся ванной, очень просторной и даже с окном, за которым во весь рост вставала церковь Утоли мои печали, свежеоштукатуренная, с сияющим куполом строгой стройной колокольни.
А вот Наталья жила без соседей, хотя и на такой же в точности площади. Поэтому, верно, могла позволить себе не прибирать, фантастический прямо-таки кавардак устраивать, а в ванной, в китайском пестром эмалированном тазике, постоянно что-то у нее отмокало в черно-коричневой жиже: была у Натальи страсть перекрашивать надоевшие вещи в черный цвет.
Не всегда эксперименты такие удавались. Натальина мать возмущалась, но, кажется, успела осознать, что дочь не остановить: ни в порче добротных, вполне еще носких кофточек, ни в тайном курении, в туалете, ни в постоянной, ненормальной спешке — куда, зачем?
«Наталья!» — слышала Вера вопль-окрик из соседней квартиры. «Наталья!» — гремело так, что хотелось уши заткнуть. «Наталья!» — если бы на Веру подобное обрушилось, она бы никогда, ни за что… не рискнула, не осмелилась. Но ее, слава богу, воспитывали иначе, и сама она, конечно же, не навлекла бы на себя столь жуткий родительский гнев. Как это — чтобы по лицу ударили — и в ответ рассмеяться? Немыслимо, непонятно — бездна, край.
А Наталья свободно, бестрепетно по краю гуляла. Когда весь дом уже спал и одна из жилиц, пенсионерка, исполняющая обязанности лифтерши, неся дежурство в подъезде по ночам, после одиннадцати закрыв входную дверь уложенной поперек палкой, только-только сладко прикемаривала, тут раздавался требовательный стук. И ни капли смущения — вот что самое безобразное. «Здравствуйте!» — улыбаясь, звонко произносила Наталья. Жилица-лифтерша молча, уничижительно глядела, как она впархивала в лифт.
Если подумать, возможно, все будущее благополучие, успехи, работоспособность, целеустремленность и прочие, прочие положительные Верины свойства развивались под влиянием этого соседства — примеру как н е н а д о , н е л ь з я.
Детство, юность Веры сопровождали вопли, причитания Натальиной матери, шепоток зловещий соседей, и хотя при открытых обсуждениях Натальиного поведения она не присутствовала, не допускали ее из педагогических соображений, ей и не надо было слышать, она знала и так.
Знала в с е. Сталкиваясь с Натальей на лестничной клетке, в лифте, опускала глаза, но только та спиной оборачивалась, спешила жадно вобрать ее облик, волосы, дикое, дивное их изобилье, профиль, мечущийся в резких поворотах, походку неровную, вызывающую, враскачку, исходящее от нее беспокойство — все это вместе, и влекущее, и запретное.
Походить на Наталью представлялось ужасным, и вместе с тем Вера понимала где-то в глубине, что, и попытайся она, не получилось бы. Не дано. Такая догадка унижала, злила, и Вера от нее отмахивалась. С осуждающим восхищением глядела, бывало, Наталье вслед, не терзаясь пока двойственностью своего отношения, не нащупав его причин, не дождавшись еще развития, поворотов ни в своей, ни в Натальиной судьбе.
Годы сближали и разводили одновременно, как это обычно и бывает. Преимущества Натальиного старшинства стирались постепенно сами собой. Зато обозначились яснее другие различия. Наталья к Вере, случалось, без предупреждения, по-соседски забегала, на «две минуты». Забиралась с ногами на диван, скинув небрежно туфли-лодочки, чуть ей великоватые, «одолженные», как она говорила, хитро сощурясь, у матери. «Одолженными» оказывались также терпкие, душные духи, еще какие-то ослепляющие Веру предметы, а однажды у соседей напротив разразился особенно мощный скандал: Наталья осмелилась отправиться в кино в «одолженной» материной неслыханно дорогостоящей шубе.
Заскочив к Вере «на минуту», Наталья забывала, верно, что куда-то торопилась: уютно мурлыкая, чаевничала, болтала ни о чем. Но так, что Вера сидела завороженная. В Натальином изложении каждый пустяк обрастал удивительными подробностями, остроумными, точно наблюденными деталями, и Наталья темперамента не жалела для единственной своей слушательницы. Щедрость такая Веру подавляла. Она старалась чем могла гостье угодить, заваривала заново чай, доставала из семейных запасов варенья-соленья; ничего-то Наталье не надо, ни лакомств, ни самой Веры, а надобно только одно — себя, свое выплеснуть, и перед кем, неважно.
От чего-то она изнемогала, томилась, несмотря на свою праздничность, являясь в материных тряпках, побрякушках не столько даже, верно, из потребности себя украшать, сколько по какому-то вызову. Ведь ей каждый раз доставалось, мать наказывала; одного, другого ее лишала, но снова Наталья подыскивала к шкафам ключи, снова нарывалась.
В квартире Натальи все содержалось под замками. Ящики, ларчики, двери в каждую комнату запирались, а дверь входная громыхала задвижками, цепочками. Что тому было первопричиной, Натальина ли злонамеренность, от которой близким приходилось обороняться, или злонамеренность родилась как протест, Вера не знала и не очень задумывалась. Натальины родители часто уезжали — на дачу, за рубеж, отдыхать, по делу. А возвращались неожиданно. «Нагрянули», — вздыхала Наталья. Собственно, употребление множественного числа оказывалось не совсем точным: все баталии, угрозы, кары вершила Натальина мать, а отца у Натальи не было, был отчим.
Вере казалось странным, насколько вопли из квартиры напротив не соответствовали внешности живущих там людей. Голоса отчима Натальи, кстати, и вовсе не было слышно. Но ее мама… такая нежная, хрупкая, с бледными, серебристыми, тщательно уложенными волосами, с обаятельной улыбкой — это Вера от взрослых слышала определение «обаятельная». И с Верой Натальина мать ласково, тактично обходилась, и отношения с соседями умела поддерживать самые доброжелательные.
Как она их благодарила! — ну за каждую малость, пустяк. Скажем, перегорела лампочка, потолки высокие, достать можно только с верхней ступени стремянки, а у матери Натальиной от высоты кружилась голова, муж в отъезде, и слабым, растерянным голосом: ради бога… вы не поможете? Конечно, помогали.
Натальина мать сияла признательностью, и к празднику, непременно, либо являлась с коробкой конфет, либо еще с чем-то, неважно, ведь дорого-то внимание…
Верины родители, как тогда говорили, являлись интеллигентами в первом поколении. То есть Верин папа, работая на заводе, поступил на заочное в институт, потом из Краснодара в Москву перебрался, когда его зачислили в академию. Это звучало: академия, перспективы. Этапы: от общежития и до комнаты в центре столицы. Солидный, бывший ведомственный, довоенной, крепкой постройки дом. Рядом сквер с чугунной оградой, старушки, собачки, детишки с нянями. Метро близко, а на пути к нему булочная-кондитерская, где без всякой давки продавались торты, украшенные кремовыми розочками.
Веру учили музыке, английскому. В семье их властвовали порядок, дисциплина. Когда в комнате пятнадцать квадратных метров и трое живущих в ней спозаранку спешат изо всех сил приблизить счастливое будущее, порядок необходим. У каждого — рабочее место, кровать, стопка книг, а в углу пианино.
По воскресеньям папа водил Веру на каток. Она спотыкалась, падала у барьера для начинающих, а папа в отблесках разноцветных огней носился по кругу, немножко нелепый, о спортивной форме тогда и не думали, в пузырящихся на коленях старых брюках, прихваченных внизу резинками, в кроличьей лысой ушанке, но с выражением упоенной отрешенности. Папа учил Веру сызмальства заботиться о здоровье.
Поэтому еще ее так удивляла Наталья. Любую пищу она поливала обильно уксусом, уверяя, что иначе проглотить ничего не может. Так ведь отрава, вред сплошной! Наталья в ответ смеялась: «Мой организм все выдержит». Уверяла, что ее тошнит от одного слова «полезно».
Стоит отметить, что Наталья куда чаще навещала Веру в ее коммуналке, чем Вера бывала звана в квартиру напротив. Впрочем, не ясно, к Вере ли именно Наталья приходила, а может, к Вериной маме, а может, и ни к кому, а просто чтобы в доме не оставаться. По причинам, для Веры пока неясным. Мать Натальи Вера видела нарядной, улыбчивой, отчим тоже уж никак на злодея не походил, сама Наталья оставалась в Верином восприятии по-прежнему окруженной ореолом, а между тем вопли из квартиры напротив не стихали как бы вопреки всему.
В Вериной же семье даже слегка повысить друг на друга голос не допускалось. Возможно, как интеллигенты в «первом поколении» они особенно тщательно следовали тому, что отличало в их понимании людей культурных. Семейные свары, скандалы, казалось, способны разом уничтожить добытое с таким трудом, перечеркнуть весь п у т ь, э т а п ы, от и до, и далее, и будущее. Они ходили в театры, на концерты, на выставки, и пусть их преклонение перед «возвышенным» носило иной раз слегка преувеличенный характер, несвободный от оценок внушенных, чужих, пусть они сами себя у в а ж а л и за свои интересы, устремления, а не утоляли природное, инстинктивное — это был процесс, длительный и должный принести результаты.
Так после размышляла Вера. Тогда она еле успевала выполнять заданное: уроки, музыкальные упражнения, занятия английским. Рано-рано открывалось настежь окно, и они трое, стесняясь друг перед другом желания снова нырнуть под одеяло, с занемело-сонными лицами приступали к утренней зарядке. Верин папа, закончив академию, получил назначение весьма ответственное, его повысили и еще раз повысили, а Верина мама к Майским праздникам сшила у портнихи шелковое платье, столь роскошное, что пока еще и некуда было его надевать. Кроме того, им пообещали отдельную квартиру, скоро-скоро, вот-вот. О чем Вера при первом же удобном случае сообщила Наталье.
И оказалась огорошенной реакцией. Никакой. Наталья будто и не расслышала. Сидела, подобрав под себя ноги, на диване, барабаня длинными пальцами по краю стола. И Вера не могла отвести глаз. Какое-то убаюкивающее, как под наркозом, состояние. Невольная, неосознанная потребность глядеть и глядеть, не отрываясь. На эти пальцы, гибкие и расслабленные, узкую кисть, голое плечо, с впадинкой, загорелое, хотя только началось лето, — при чем тут эта печальная, некстати, ее улыбка!
«Что ты хочешь?» — просилось с языка. «Что хочешь?» — с интонацией сострадательной, потом раздраженной, негодующей. «Да что ты хочешь, в конце концов! Чего тебе недостает, черт побери! Опомнись, возьми себя в руки».
В ту пору, правда, Вера молчала. Вопрос, возмущение, гнев проносились в ней волнами, подспудно. И просто ей обидно сделалось, как случалось уже не раз: ну хотя бы из вежливости элементарной Наталья поинтересовалась, откликнулась бы и на чужие заботы.
Но выяснилось — Наталья обдумывала.
— Как хорошо! — произнесла на выдохе. — Из этого дома — прочь. Счастливцы! И ты, и твои родители. Я бы уехала — да куда угодно. Из этой пылищи, затхлости, от этой палки — ну которой дверь в подъезд закрывают, от лифта, что так грохочет, и все слышат, слушают, на какой этаж он ползет, от этих сплетниц, двора, — прямо-таки созданного, чтобы туда с балкона броситься. Ах, был бы повыше этаж… — засмеялась, — а так только покалечишься… м-мерзость… А сам домище, он же нависает, раздавит, того гляди, вот-вот. Бездарнейшее, тупое, мрачное сооружение. Удивительно, как люди могут в него вселяться по своей воле.
Вера слушала, оробев, но внутренне протестуя. И тут, откинувшись, коснувшись затылком стены, Наталья расхохоталась:
— Ой, напугалась! Напугалась, девочка. Шучу, я шучу. Замечательный дом, прочнейший. Все, всех переживет. Все мы перемрем, а он будет стоять, дыбиться, и даже ремонт не потребуется ему капитальный. Такой домина… у-у! Так строили, с такой задачей, чтобы все пережил — и молчок, ничего, никому. Но неужели, — попросила вдруг жалостно, — уксуса у вас хоть чуть-чуть не найдется? Невозможно жевать — преснятина…
Вера не могла, не умела еще возразить, хотя сколько бы лет ни прошло, оказываясь в том районе, по надобности или случайно, она всем существом ощущала близость к д о м у, ее тянуло, вело туда, там именно остались ее корни, держали ее и она держалась за них. Хотя… и не правда. Каждая новая квартира, куда она переезжала, была лучше предыдущей, а прежняя их коммуналка и в сравнение никак не шла с квартирой теперешней — туда вернуться? Да смешно… Тот дом стал для нее скорее точкой отсчета, возможностью измерить пройденный путь. Но, конечно же, и грузом тоже, вместившим былое, минувшее, отчего не могло вдруг не защемить сердце.
Достаточно обыкновенно. Вера, впрочем, и не претендовала на исключительность в сфере, так сказать, эмоциональной. И профессия, и воспитание склоняли к трезвости. Опять же свою роль сыграло соседство с Натальей: чрезмерность Натальиных порывов, ее неуемность, страсти поначалу ошарашивали, а позднее вызывали уже и брезгливость.
Да, так. Тяжело теперь признаваться, не судят умерших, и все же если пытаться события воскрешать, вспоминать пусть редкие перекрещивания ее с Натальей, ничего умилительного не возникает: враждой, войной каждый почти эпизод заканчивался. Непримиримостью. Хотя намерения бывали благие.