После праздника - Надежда Кожевникова 49 стр.


Трудно определить, с какого момента Веру стало бесить выражение Натальиных глаз. Красивых, серо-зеленоватых, с опущенными книзу уголками, больших, с длинными ресницами: в них стояла, дрожала тоска. Всегда, при всех обстоятельствах, даже если Наталья улыбалась — и хотелось стукнуть кулаком по столу. Случилось что? Объясни! Или молчи, но встряхнись, возьми тряпку, вымой пол, прими душ, прогуляйся! Что за томление, в конце концов — блажь, глупость. Вера готова была возмущение свое вслух высказать, но еще медлила, осторожничала.

Да уж что там! Существовала рядом, напротив та квартира с пыльными люстрами, и прежде чем обнаружить их громоздкость, нелепость, следовало кое-что пройти, пережить. А пока… Изумляло, придавливало. Идти по такой же в точности длины коридору, но не «коммунальному», а уставленному книжными шкафами, спотыкаться в прихожей о груду наваленной обуви, дорогой, нарядной, вдыхать другие запахи, догадываться, отмахиваться, не желать замечать…

Собственно говоря, почему? И уж хотя бы тогда радовалась. Так нет же, постоянная коровья тоска в глазах, отчего еще раздражительней воспринимались эти захламленные хоромы, пыльные, под потолком застывшие гроздья хрусталя с перегоревшими лампочками, которые недосуг, некому, лень было заменить.

Чужие недостатки обнаружить не трудно, тем более когда они бросаются в глаза, их даже не пытаются прятать, не стесняются, но, пожалуй, такая гордая самолюбивая открытость и настораживает, удерживает от решительного осуждения. Или иначе: а поведении соседей напротив, шумном, взрывном, доступном для всеобщего обозрения, проявлялось то, что Вера улавливала нюхом — даже не высокомерие, а что-то как бы от другой, чужой породы: мол, что хотите, то и говорите, нравится — вволю сплетничайте.

Натальина мать спускалась вниз к почтовым ящикам растрепанная, блестя жирным кремом, подметая лестничные ступени подолом длинной ночной рубашки, на которую был наброшен халат. И нисколько не смущалась, кого бы ни встретила. Смущались другие, Верины, к примеру, родители, она сама. Но удивительно, что и в полной расхристанности не тускнел, не рассеивался ослепительный образ матери Натальи, нарядной, прелестной, как бы сопровождал ее и тогда, когда она шлепала, заминая задники у тапок, волоча по ступеням подол.

И с отчимом Натальи тоже интересно получалось. Замкнутостью, нелюдимостью он должен был бы окружающих от себя оттолкнуть, но Вера по себе знала, как, оказавшись с ним, скажем, в кабине лифта, словоохотливость на нее накатывает, будто по обязанности, будто непременно надо ей преодолеть, развеять любыми пустяковыми фразами сумрачность этого сутуловатого, исподлобья глядящего человека.

Вместе с тем Вера подозревала, что неизменная приветливость ее мамы, с которой она отзывалась на все появления, все просьбы матери Натальи, не одною только искренностью диктовалась. Мама Веры говорила: «Какая обаятельная Софья Павловна», а в тоне ее, в глазах Вера чуяла: обаятельная, но… Выхватывались и обрывки: «Вот ведь все вроде есть, полное благополучие, а…» Или: «Не знаю, не знаю, что может быть тяжелее, если собственная дочь…» И не только сочувствие в интонациях прорывалось.

Шелестело, поскрипывало, но в общем мимо. Доставало своих забот, хлопот, а квартиру напротив Вера обозревала затуманенно, разевая на всевозможные там диковинки рот: морские раковины, китайские божки, тонконогие бокалы из цветного стекла хранились за стеклянной витриной, шкура зебры с лысыми серыми боками распласталась поверх ковра, ворчала старинная мебель, и Вера усаживалась на кончик резного стула так осторожно, точно стул мог взбунтоваться, согнать ее.

Пыль там не вытирали, ковров не чистили, да и проветривались комнаты, видимо, редко: Натальиной матери из-за частых отъездов все грезились ограбления, о чем Наталья рассказывала со смехом.

— А ты тут одна не боишься? — Вера как-то спросила.

— Кого, воров? — Наталья переспросила со смешком. — Нет, нисколечки. — Посерьезнела. — А вообще страшновато. В особенности когда я в ванной и представлю, какой длинный темный коридор… Всюду свет зажигаю, и когда спать ложусь. Чего именно, не знаю, но боюсь.

Глаза ее в этот момент изменили обычное тоскующее выражение, стали темными, непроглядными, Вера даже поежилась: не надо было Наталье ничего добавлять, и так сделалось жутко.

Хотя что уж особенно-то нагнетать, Вера после размышляла, не деточка же беспомощная, не ребенок, закончила уже Наталья школу, поступила в институт. «Разумеется, на экономический, куда же еще?» — сама Наталья разъясняла. Ведь именно в этой области отчим ее почитался как авторитет, там, значит, и связи. Объясняла с вызовом, будто кого-то разоблачая и точно ее заставили, принудили, а захотела бы, так поступила бы в другое место. Подумаешь, жертва! В Вере все чаще ропот возникал, желание приструнить, оборвать Наталью, чтобы не морочила голову.

Какое-то наваждение… Вместо своих проблем в голову лезла Наталья, ее недомолвки, т а й н ы, выдуманные, преувеличенные.

Ладно, но неужто это корнем всего могло быть — развод, уход ее матери к другому? Сколько тогда Наталье исполнилось? Шесть лет. Да, беда. Но сколько таких бед и обстоятельств, условия создаются куда тяжелее. А мать Натальи? Разве в равнодушии к дочери кто-нибудь ее смел упрекнуть? Да она кровью, слезами за любовь свою расплачивалась. Это весь дом наблюдал. Наталья и малолеткой убегала, исчезала, мать всех обзванивала, стучалась во все двери, и ни каплей раскаяния дочь не желала утешить ее. Вот беда так беда. Пощечина — признание слабости материнской, отчаяния, бессилия. Пощечины вошли в обиход. Только страдала от них больше мать, а дочь, побитая, ожесточалась в упрямстве. Больно-то было, конечно, обеим, но по-разному, но отдельно, обособленно одна от другой.

А как?.. Потом, спустя годы, Вера понять пыталась: а как иначе? Если уже закрутилось, завязалось узлом — дочерино намеренное непослушание, готовность делать назло, себе во вред, но с целью навредить матери, чтобы запуталось уже все настолько, что и не найти основу, первопричину, детскую, всхлипывающую: ты, что ли, мама больше не любишь меня?

Ну хорошо, и даже если так — не оправдание, Вера, кружась, возвращалась. Не оправдание, нет. В подвале пятиэтажного дома, составляющего с их домом каре, замкнутый двор, жил с отцом-инвалидом мальчик, так вот он… А в другой семье… Пусть нелепы сравнения, все люди разные, но разность не исключает примеров, которым хочется следовать — и наоборот.

Да-да, плосковато Вера рассуждала, но рассуждала про себя, для себя, чтобы пробиться, проломиться через колючие дебри чужой судьбы, чужой беды, но в которых можно было и самой застрять.

Нет, не просто соседство-испытание, сопоставление. Процесс, в результате которого явилось решение все делать по-другому. Без  т а к о й  Натальи не возникло бы  т а к о й  Веры — вот в чем дело. Вот что открылось вдруг и заставило вспоминать. Хотя кто? Не родственница, не близкая подруга, даже не сверстница.

И тут уж, конечно, не допускались увертки; пусть мало, разрозненно, зато ведь правдиво? Или не так? Способность к самооправданию сидит глубоко, как инстинкт самосохранения, и требуется усилие, еще усилие, чтобы нащупать, докопаться и задержаться на той болевой точке, где глухо ноет, точит чувство вины.

…Темноволосая остролицая девочка сидела в низком кресле с книгой. Настольная лампа помаргивала, устав будто, подгоняя девочку спать. Девочка читала и поглядывала на часы: ждать она привыкла и все же волновалась, все же надеялась, что мать с новым мужем вот-вот вернутся, и мама поцелует дочку перед сном.

Читала. Многостраничные, с запутанной интригой романы, в которых девочка научилась сразу находить главное — любовь. И воочию видела, взахлеб поглощала, впитывала сумерки, шорохи, шепот, с придыханиями произносимые  г л а в н ы е  слова — любовь, любовь… Поднимала от страниц голову, всматривалась: как поздно, а их нет. Кажется, отсидела ногу, сморщилась от щекочущих покалываний, хмыкнула — и вздрогнула от собственного смешка в тишине, в полутьме. Заплакала, для себя неожиданно, с неясной еще, новой, пронзительной жалостью к самой себе, горько, громко, а одновременно и совсем новое включилось, мстительная обида — на них, на всех.

Она читала. «Наталья много читает, — говорила ее мать с гордостью, подчеркивая, — классику!» Действительно, в десять, двенадцать, четырнадцать лет глотала подряд, и всюду оказывалось — любовь, любовь.

Не такая — ах, не такая… Кривилась, отмахивалась, отталкивала резко, грубо: отстань. Неловкие глупые мальчишки ходили, глядели уныло по-собачьи — отстаньте, все не то…

Способная, хорошо училась, но на уроках пустой отсутствующий взгляд. «В чем дело, Королева?» С ленцой поднималась, с усмешечкой. Ничего себе, ну просто нет сладу, а еще из такой семьи!

Из какой? С утра — уже каторга. Мерзкий морковный сок пей, хоть давись. Мама терла и через марлю выжимала, полчашки. Одним глотком — и добежать до уборной, выплюнуть. Та-ак… Спасибо, доченька, вот твоя благодарность, тогда как я… а ты…

А что делать, как делать? Чем замаливать, замаливать для чего? Другие родители детей разве не наказывают? Наказывают, потом про себя винятся, стараются посдержаннее быть и снова взрываются, выходят из себя, радуются, делая подарки, и тут же дивятся детской неблагодарности: постоянные разочарования — воспитание детей. В себе, кстати, тоже. Сорвались или, напротив, поддались слабости, сгоряча поступили, пошли на баловство: все неправильно, начать бы сначала, когда еще будущее только намечалось, лежало, спало в кроватке крохотное, не испорченное пока ничем, никем существо.

А тут… Почему же  д р у г и е  дети… Ведь и не за что в общем себя винить, хотя вина, разумеется, всегда найдется. Всегда есть трещинка, заковырка в любой семье. А ребенок, не любой, твой собственный, трещинку эту, почти незаметную, отыщет, расковыряет, — и нет уже покоя, щель растет, качнулись стены, фундамент заколебался…

Потом Наталья вышла замуж. Это уже Вера лично могла наблюдать — свадьбу пышную, шумную, Наталью в кремовом кружевном длинном платье, смуглого ее жениха с узкой щеточкой усов: без усов не запомнился бы.

Через полтора месяца Наталья вернулась. Снова дом загудел. Мать Натальина впервые выглядела смущенной; Наталья — нет.

Сбросив туфли, сидела на диване у Веры, болтала. Вера слушала. Уже понимала: рассказчица Наталья блестящая. Рассказывала, как ехала в метро, ее спросили, она ответила… Вера от смеха изнемогала. Казалось, стоит Наталье выйти из дома, и самые обыкновенные, замороченные спешкой, заботами граждане точно выхватывают из-за пазухи заранее написанный текст, роль, чтобы достойно ответить, отреагировать на Натальины реплики, соответствовать ярко, весело разыгрываемому спектаклю. Вера слушала и думала про себя: почему со мной ничего подобного не случается? Люди, что я встречаю, чаще всего скучны — оттого что я скучная? И даже если глядеть со стороны, рядом тоже мало что любопытного происходит — или не вижу, не умею глядеть? В густой, слепленной плотно и зацепенелой поодиночке толпе ощутить интерес к окружающим и не стесняться его обнаружить, тут, помимо независимого нрава, юмора, еще качества нужны. Душевная щедрость? А щедрость такая возможна рядом с черствостью, эгоизмом?

— Ты интересуешься, почему я от мужа сбежала? — Наталья спросила улыбаясь. — Потому что оказался он совершенно бесцветен, туп. И спать ложился — представляешь? — в полосатой пижаме!

В пижаме — ну и что? А туп, так что же раньше смотрела? А теперь ему каково? А твоим, его родителям, всем, кто гулял на твоей свадьбе?

Ерунда, наплевать, что думают, говорят другие? Но существует же репутация, образ твой в глазах других людей. В данном случае, ладно, личное, как говорится, дело. Но ты же всегда так, во всем. И не то даже важно, что не прощают, злословят. Ты, может, и права, но правы и они. Не в сплетнях своих, разумеется. А потому, что человек, держа в сознании мнение о нем других людей, дорожа этим мнением, в ы н у ж д е н, бывает, делать хорошее, а не дурное, поступать благородно, а не по-подлому, выбирать иной раз то, что труднее, опаснее, но лучше, чище, — и верой такой, если хочешь, воспитывается в человеке порядочность, честь.

Но и в тот раз Вера смолчала. То есть высказалась не о том, не так:

— Он же, говорят, твой муж, способный, защитил уже диссертацию. И родители у него… в высотном доме квартира — разве не так?

— Так, — Наталья подтвердила мрачно. — А я что, бездомная? Мне, что ли, некуда деться? Ведь не выгонят, коли вернулась. — Подняла суженные, злые глаза. — А ты бы попробовала, сама бы попробовала с нелюбимым жить.

Пробовать нечто подобное Вера не собиралась, пока и в мыслях не было. А уж вышла бы замуж, родители ее наверняка не заказывали бы в ресторанной кухне блюд, от которых столы ломились, так что и превеликое множество гостей не могло осилить даже половины; и родители жениха не оказались бы в этом застолье как отрезанные: симпатичные вроде люди, но иной круг. А жених… Что жених? С усиками, правда, но если толковый, зачем же швыряться? Не любила? Ну, а если он — л ю б и л?

Вера в своих еще робких, девичьих знаниях чувствовала себя умнее Натальи, прозорливее. Да если  т е б я  любят, это ведь  у ж е… если и не полное счастье, так почти. Почти… а кто знает, целиком оно кому-нибудь выпадает? Ждать, капризничать — не прогневаешь ли судьбу?

Тоже был для Веры урок, из чужого, ошибочного, как она полагала, опыта. Ах, не любила! Разлюбила! Но тут уж у кого какие представления о любви. А подладиться пробовала, искала хорошее, пыталась закрепиться? Рвать, убегать при первом малейшем разочаровании куда как просто. А ты погоди, вживись, сплетись, и вот уже семья, пара, муж с женой в своем доме, а недостатки, неправота — в домах у других.

Не романтично, мало лирики? Ну что же, Вера Натальиной  л и р и к о й  наперед сыта оказалась. Созрело и обвинение: Наталья ее, Веру, обобрала, охолодила прежде времени, отняла охоту к  п о р ы в а м, воспользовавшись всем этим сама.

Но ничего. Получилось в итоге неплохо, оправданно, как показало будущее. Вера занималась зарядкой каждое утро, пила простоквашу, зубрила, готовилась к экзаменам: ее-то ведь не принуждали, не сковывали блатом, сама себе хозяйка — не добрала бы баллов, срезалась, готовилась бы снова. В коммуналке она в дни дежурств драила места общего пользования, как драила потом собственную ванную, кухню. Чистоплотность, возможно, и несколько чрезмерная, но уж больно глубоко въелась в сознание затхлость соседских хором.

Наталья, спасибо. Благодаря тебе я, Вера Николаевна Родкова, кое-чего добилась. Ну к примеру. Я вхожу в кабинет директора нашего института, не дожидаясь очереди. То есть, разумеется, не врываюсь, сажусь в сторонке тактично и даже, будто приготовясь ждать, запасаясь терпением, открываю папку с бумагами, сосредоточиваюсь, но уже через мгновение секретарша директора произносит нежно: «Вера Николаевна, пожалуйста», — и я встаю.

Мне некогда. Все знают, что мне некогда особенно, больше, чем остальным. Это — признание, и оно важнее оклада, знаний, привилегий, приносимых должностью. Я расту. У меня появились морщины, седые волосы, горечь нехорошая во рту по утрам, я старею как женщина, я это вижу, знаю, но как сотрудник, как ученый я молода, перспективна — расту.

Назад Дальше