Жду и надеюсь - Смирнов Виктор Васильевич 11 стр.


— Соображаю. Сейчас главное — от боя уйти.

— Эге ж. Тут сейчас вроде лесовозная дорожка. Старая… Или визирка. Правда, заболотилась. По ней пойдем.

— Зрозумило.

Тишина стоит тягучая, густая, как сметана. Туман оседает на лицах, одежде. Капли звонко падают на неживой, застывший брезент, которым укутан Микола. Где-то на болоте покрякивает утка, потревоженная плавающим зверем. Над головой похлопывают в мягкие ладошки листья осин, беспокойные даже в такую тишь. И запахи, запахи плавают в ночи, тешатся, прежде чем замерзнуть, застекленеть под снегом.

«Если бы спросили, — размышляет Шурка, — согласен ли я жить вот так, ничего не видя, застыв в вечной ночи, дыша лишь запахами и угадывая в темноте движение живых и растительных существ, либо предпочту умереть, то я, конечно, ответил бы: согласен на тьму. Потому что и в вечной ночи — жизнь, жизнь, даже если застынешь, как свая в реке, то и тогда вокруг тебя будет течь переменчивая, прекрасная жизнь, касаясь тебя звуками, запахами и тем давая радость. Только не смерть. Только не этот мертвенный стук капель по брезенту. Он ничего не ощущает, Микола. Его вынесло из потока, и он никогда уже не вернется».

— Шурок, не застывай морковкой, — шепчет дядько Коронат. — Гоняй кровь, а то затяжелеет…

Мушка вздыхает, хлюпнув губой, и переступает с ноги на ногу. Она ко всему готова и как будто не волнуется.

Шурка сжимает и разжимает пальцы, поднимается на цыпочки, передергивает плечами в ожидании. Нужно быть готовым… А Вера, наверно, ведет свой ночной сеанс, ловит небесный писк, строчки, летящие над стылыми лесами. Вера — покой, невозмутимость, надежда. Любишь ли ты ее, Шурка, или манят тебя заключенные в ней женское таинственное всеведение и уверенность? Но что за разница? Кто определил, что такое любовь? И кто может определить, что такое партизанская любовь, возникающая среди боев, ночных переходов, голода, смерти?..

Метрах в четырехстах от них хлопает ракетный патрон, и снаряд с шипением уходит вверх. Зацветает, наполняется тусклым пламенем туман, словно, свечу зажгли за морозным стеклом. И тотчас начинается пулеметная и автоматная рубка… Лес заполнен грохотом, грохот этот в тумане переливается из края в край, и они вдруг оказываются словно бы на дне бочки, по которой колотят со всех сторон. Где, кто, в кого?

— Пошли! — шепотом кричит Павло, и они бегут в туманной ночи, то и дело подсвечиваемой отдаленными вспышками. На миг на молочном фоне возникают какие-то тени, но тут же исчезают в мельтешне, шальная ракета, залетевшая сюда по косой быстрой траектории, разбивается о дерево, и осколки ее, брызнувши, как искры от кремня, тонут в тумане. Шурка, боясь отстать, снова цепляется за кузовок мертвой хваткой, таратайка тащит его, потом он толкает таратайку, которая то проваливается вдруг в мшаное кисельное месиво тонкими колесами, то так же внезапно подскакивает вверх от удара об корень.

Впереди сейчас Коронат, он бежит, ведя Мушку по заросшей и заболоченной дороге. Повод, выбранный до предела, в руке, и ездовой ладонью чувствует мудрую трусцу Мушки, которая старается миновать препятствия, путано и невнятно возникающие в белой пелене среди вспышек. Ездовой подчиняется инстинкту лошади и лишь изредка дергает повод, не давая Мушке взять в сторону, туда, где суше и где легче бежать.

Рядом с Коронатом Павло, вплотную к морде Мушки, не отклоняясь и выставив автомат, готовый по-собачьи вцепиться в первого встречного, в первый голос, окрик. Тупо вызванивают друг о друга в карманах ватника гранаты. Ветви бьют по лицам, рукам, раздирают кожу, но никто не замечает этой малой боли. Неумолчный раскатистый грохот выстрелов заглушает их топот, судорожное дыхание, удары колес о корни, треск ломающихся кустов.

Бой развертывается в стороне, там, где остался Азиев, певучий, внимательный, хитроумный Азиев, никогда не берущий на своей кеманче слишком высоких нот и не теряющий хладнокровия. Но пули, посылаемые веером в слепом азарте ночного боя, долетают и сюда, сочно стучат в стволы деревьев, железными птичьими стайками сшибают ссохшуюся листву, их излетный шелест висит над головой, и сыплется сверху труха.

Шурка сквозь стрельбу различает этот металлический ветер в кронах, глупая ночная смерть летает рядом, безразличная к цели. Вперед, вперед, в узкое горлышко прорыва, щепой по быстрому ручью. Игра в темноте, чет-нечет. Налететь на пулеметное гнездо, ввалиться в блиндаж или окопчик, нарваться на бегущий к месту боя резервный взвод — проще простого, и никто ничего не может предугадать и предсказать. Вперед, вперед!

Шурка подхватывает кепку, сбитую веткой, и враз ощущает под холодным ветерком движения обнаженность и беззащитность головы. За спиной в коротких паузах стрельбы слышатся окрики, удары кнутов, перестук расхлябанных телег. Это тронулся затаившийся обоз, приковывая к себе внимание егерской заставы. И тотчас чуть впереди и слева, рядом с болотом, метрах в сорока от бегущих, резко и барабанно раздается очередь станкача. Сквозь туман огоньком зажигалки на ветру бьется надульное пламя. Вот он, огневой очажок у болота, закрывающий проход. Обнаружил себя, засветился! Эх, Павло, сейчас бы подскочить в мягких сапогах к этой зажигалочке, установленной на треноге, достать пару гранат из кармана и… Но нельзя, нельзя! Вперед, в лесную тишину, ждущую за полосой боя!

Позади, там, где гикает матерщиной и стучит колесами о деревья обоз, раздается короткий крик. Кого-то отыскал пулемет, прошив ненадежную завесу тумана и темноты. Кого-то недосчитаются хлопцы в этой отвлекающей и потому обидной атаке.

Пулеметчик в окопе водит стволом, не видя цели, и очередь, плотная вблизи, как заряд картечи, пролетает рядом с Шуркой, совсем рядом, ударив в лицо горячим воздухом. С характерным треском — будто связку лучин разломали враз о колено — рассыпается эта очередь в ветвях неподалеку.

Шурка еще крепче приникает к кузовку, как к защите. Рука Миколы, высвободившаяся при тряске, твердая и холодная, гладит Шурку по пальцам, похлопывает по ним как будто поощрительно, призывая не дрейфить. Он возвышается над всеми, Микола, он полулежит на тележке безучастный, не боясь ни пуль, ни ракетных вспышек.

Вперед!.. В темноту! Еще сильнее секут ветви кустов и деревьев. Но это не беда. Мелкие придирки леса.

Пулемет остается за спиной. Он увлечен борьбой с надвигающимся партизанским обозом; серой мышью проскочила мимо маленькая группа. И тут впереди, прямо перед Коронатом, в нескольких метрах, раздается глуховатый, не похожий на обычный выстрел хлопок, и ракета, тлея искрой и еще не успев вспыхнуть во всю мощь, улетает вверх, за покров тумана. Через секунду белое дымное одеяло наполняется переливающимся светом — так горит вата на ветру. Перед самым носом бегущих возникает странная картина: темный кубик, вроде бы сруб колодца, и в нем — две человеческие фигуры, высунувшиеся по-пояс. Ни Коронат, ни Шурка, ни те, в бревенчатом, выстроенном на болотистой земле укрытии, не успевают сообразить, кто с кем встретился, что за тени явились в тумане, а Павло уже бросается вперед, как будто растянувшись над землей — ночной птицей. Пулеметчики чуть промедлили, они ослеплены светом собственной ракеты, а Павло шел настороженный, лютый, ждущий встречи, и он влетает в пулеметное гнездо, опередив даже крик. Автомат отброшен, и в руке у Павла — косой холодный огонь: нож бесшумно, как будто сам по себе, вылетел из чехла и улегся в ладони. Всего лишь два-три коротких взмаха, несильных; мгновенная возня без стонов, без сутолоки, непохожая на смертельную схватку.

Это его минута, ради таких минут Павло живет, тлеет энергией, как пороховой шнур, играет беспокойными пальцами. Коронату, который бросается на помощь, по-стариковски промедлив, но успев запастись топором, подхваченным с таратайки, уже нечего делать. Тихо в укрытии, лишь тяжело и зло дышит Павло, как будто неудовлетворенный краткостью мести.

Шипящий огонь, угасая над лесом, освещает две темные фигуры в егерских кепи, переломившиеся, как соломенные чучела, на бревенчатой стенке. Коронат и выскочивший из-за остановившейся таратайки Шурка видят лишь серые, еще подрагивающие спины врагов и кажущиеся неестественно белыми руки, которые рывками хватают листву.

Павло вытирает нож о чужое сукно. Ракета вверху гаснет, все снова погружается в молочную темноту, разрежаемую дальним, неопасным огнем.

Не было ничего. Не было двух егерей. Не ехали они из Франции, не опускали писем во время короткой остановки где-нибудь в Ганновере или Эйзенахе… Полесье поглотило их, а Павло — это только злая волна, одна из многих.

Мушка вздыхает, потревоженная запахом свежей крови. Но покойником ее не удивишь.

— На таратайку их! — шепчет Коронат. — Там запрячем… Нельзя оставлять. Догадаются, что прорвались.

Темно, совсем темно, особенно после ослепления боя. Где они? У ночи нет ни севера, ни юга. Но важно только одно: слабеющее потрескивание и легкие зарницы ракет за спиной.

Они поднимают мягкие еще тела и приваливают их к мертвому разведчику. Потерпи, Микола, соседей. Мушка, отдуваясь, берет в ход отяжелевшую таратайку. Подмогай, Шурок. Чужая кровь спекается на ладони.

Война… И через много лет отзовешься ты, потому что даже совершенное по справедливости, в отчаянии защиты убийство оставляет черный, запекшийся след в душе, потому что общее удешевление человеческой жизни скажется надолго, протянет холодную лапу к тем, кто родится уже в мире и довольстве. Оно будет рождать циничные усмешки, подталкивать к пренебрежению и хамству, начальным и незаметным ступеням озверения. Уже случилось, уже случилось… то, что сотворил фашизм, уже вошло в жизнь, в историю, этого уже не вычеркнешь, не забудешь, и само сознание случившегося — страшно. Вот в чем, может быть, дальний расчет фашистов, их надежды: они хотят посеять черные семена даже на поле будущих победителей.

Будьте вы прокляты, шепчет Шурка, будьте вы прокляты, составители схем, догматики, изобретатели чудовищных механизмов, перемалывающих человеческие жизни в мелкую крупу. Вы уйдете скоро, но вы стараетесь подложить яд в почву под будущие ростки… Но не может быть, чтобы этот урок прошел даром, не может быть, чтобы не нашлось противоядия!

Шурка толкает таратайку, на миг забыв о стрельбе, шныряющих над головой злобных пулях. Он никак не может привыкнуть, никак… к тому, что война — бесконечное убийство. Ну действуй же, Шурок, умственная личность, мыслитель из деревенской баньки, толкай таратайку отчаянно, как историю.

А стрельба уплывает за спину. Там дерется, весь в кинжальном перекрестье пулеметного огня, обоз. Там умирают хлопцы из отборной роты Азиева. Умирают, не узнав смысла операции, просто веря своим командирам и ненавидя врага.

Позади затихает залитый туманом костер боя. Пробились, пробились!.. Застава карателей, ожидающих крупного прорыва, вцепилась в ложный обоз и проморгала их группу.

Коронат останавливает Мушку, переводит дух. Ночь, взбудораженная боем, постепенно возвращается в свои берега, осенние влажные запахи воцаряются в лесу, как хозяева. Слышно: лошадь раздувает бока.

— Ну что, не купался, а взмок? — тихо спрашивает Павло.

Он благодушен, насколько может быть благодушным этот жесткий, натянутый, как колючая проволока, человек. Шурка и вправду ощущает влажный холод рубахи. Капли лягушками скачут по спине. А исцарапанное лицо жжет нестерпимо.

Пора. Они поднимают одубевших, похолодевших немцев и переносят их в неглубокий буерак, обнаруженный рядом. Ноги скользят по подгнившей траве, по листве, мертвые тянут живых: вниз, вниз…

Один из немцев совсем небольшой, сухонький, легкий. На расстоянии враги всегда кажутся великанами, крепкими, хорошо защищенными, не знающими тех слабостей и мук, на которые обречен ты, лесной человек, прячущийся в б'олотах. У них — техника, броня, графики, распорядок, они воюют, как заведенные, выдерживая расписание. Они стали частью огромной машины, они сами постарались создать легенду о механических, особых, неподвластных состраданию, боли, непобедимых людях. А под всем этим — слабые человеческие тела.

Смерть — великий знак равенства.

— Ты что, спишь на ходу или молитвы шепчешь? — спрашивает Павло у Шурки. — Я тебя спрашиваю, документы возьмешь?

— Давай.

Шурка кладет два тонких зольдбуха — солдатские книжки — во внутренний карман, к холщовому письму. Если не повезет, уничтожит все вместе, а если выберутся — пригодится. На дне буерака они засыпают немцев листвой, сгребая ее ладонями. Скоро, очень скоро занесет буерак снегом, метровой толщей, а когда зашумят ручьи и буерак заполнится мутным потоком талой воды, трупы вынесет в реку, скорее всего в соседнюю Иншу, а оттуда — в безымянность, в ничто. Странно: они не видели этих людей, не знают, старые они или молодые, они никогда не глядели им в лицо и уже не взглянут. Ночь столкнула их и ночь развела.

Маленькие солдатики на гигантской скатерти, раскинутой теми, кто взял на себя право решать судьбы целых народов, не то что отдельных людей. Вы были — вас нет. У Шурки стиснуты зубы. К этим, на дне буерака, у него нет ненависти или вражды. Врагом может быть только живой, тот, кто способен, поддавшись обманному воинственному упоению, стрелять и жечь… Прощайте, безымянные: в мундирах враги, без мундиров люди.

Они поднимаются по скользкому склону буерака, хватая землю непослушными, расцарапанными пальцами.

Назад Дальше