— Да, — хрипло сказал Денис. — Я тебя люблю, Дарья. Больше жизни.
— За любовь! — торжественно провозгласила Даша, поднимая стакан.
Они чокнулись и выпили, а потом Даша подняла Дэна с табурета и, бережно, как больного, придерживая за талию, отвела в постель.
В ту ночь они любили друг друга, как в первый раз, а может быть, как в последний — кто знает? Денис Юрченко уснул, так и не разобравшись в этом сложном вопросе до конца, а Даша не спала до самого утра — до тех пор, пока за опущенными жалюзи не взошло солнце, а внизу под окнами не загромыхал подъехавший к соседнему дому фургон молочника. К этому моменту решение уже было принято, и Даша Казакова наконец уснула безмятежным сном человека, которому не о чем волноваться.
* * *
Павел Пережогин, за которым до сих пор сохранилось прилипшее в детстве прозвище Паштет, игнорируя запрещающие знаки, подогнал свой новенький «Шевроле» к самым дверям пассажирского терминала, лихо тормознул и заглушил двигатель. Бросив взгляд на массивный золотой хронометр, отягощавший его левое запястье, Паштет удовлетворенно кивнул: до приземления парижского борта оставалось ровно пять минут. Пережогин всегда и везде поспевал вовремя — сказывался богатый опыт многочисленных «стрелок», на которые нужно было приезжать не раньше и не позже, а точно в назначенный срок, минута в минуту. Опоздаешь — решат, что занесся не по чину, и запросто могут угостить пулей, а приедешь заранее — подумают, что готовишь какое-то западло, и опять же начнут шмалять почем зря. Братва — народ нервный, особенно когда речь идет о дележе территории. Не то чтобы Паштет кого-нибудь боялся, но считал, что спорные вопросы лучше решать миром. Мир требует соблюдения вежливости, а точность — она как раз и есть вежливость королей…
Словом, Паштет прикатил в аэропорт в самый раз; остальное зависело уже не от него, а от погодных условий, технического состояния самолета, работы наземных служб — короче, от Господа Бога, с которого не спросишь.
Паштет закурил и только было собрался открыть дверь, как вдруг рядом с машиной, откуда ни возьмись, объявился мент — судя по светоотражающим полосам на куртке и полосатой дубинке, гибэдэдэшник, мусор придорожный, кровосос на твердом окладе. Паштет придал лицу брезгливое выражение, ткнул пальцем в кнопку стеклоподъемника и, когда стекло с мягким жужжанием опустилось сантиметров на десять, не глядя просунул в образовавшуюся щель пятидесятидолларовую купюру. Он почувствовал, как бумажку деликатно вытащили у него из пальцев, немного подождал и посмотрел в окно. К его удивлению, мент все еще был здесь — стоял возле самой дверцы и хмуро разглядывал только что полученную купюру, как будто сомневаясь в ее подлинности. Паштет хмыкнул и скормил этому шакалу еще один полтинник. Мент взял под козырек — ей-богу, умора! — и побрел куда глаза глядят, на ходу помахивая полосатой дубиной.
— Пидорюга, — резюмировал Паштет и вышел из машины.
Стеклянные двери терминала бесшумно разъехались, пропустив Паштета в прохладу зала ожидания. Он сверился с электронным табло. Кажется, рейс из Парижа прибывал без опоздания. Паштет кивнул, одобряя четкую работу небесной канцелярии, и не спеша двинулся к пассажирскому выходу, номер которого значился на табло напротив номера рейса.
Самолет действительно приземлился вовремя, и через некоторое время в хлынувшей по узкому проходу толпе пассажиров Паштет увидел ее — высокую, тонкую, как венчальная свеча, в чем-то светлом и летящем, с волосами цвета воронова крыла, с собольими бровями и глазами цвета спелого ореха. Она не шла, а словно плыла по воздуху, едва касаясь острыми носками туфелек мраморных плиток пола; на нее оглядывались, но она не смотрела по сторонам. Ее ореховые глаза неторопливо скользили по пестрой шеренге встречающих.
Он помахал рукой, и ее лицо неожиданно преобразилось. Она не улыбнулась, не кивнула и вообще не шевельнула ни одним мускулом, но лицо ее озарилось изнутри теплым ровным светом, от которого Паштета всегда пробирала нервная дрожь.
Она подошла и легко коснулась губами его щеки, обдав запахом дорогих духов. От нее, как всегда, веяло теплом и прохладой одновременно — мягким теплом, которое не жжет, и мягкой прохладой, которая не студит, а лишь освежает в летнюю жару. Такая она и была — вся, снаружи и внутри: в холод согреет, в жару остудит, а если понадобится, отдаст за тебя всю кровь до последней капли. Однажды Паштет, преодолев мощное сопротивление собственной грубой натуры, пытался сказать ей об этом. По этой части он никогда не был умельцем, так что вместо признания в любви получилось что-то совершенно непотребное. Однако она его, кажется, поняла, но в ответ сказала совсем не то, что Паштет ожидал от нее услышать. «Глупости, Пашенька, — сказала она, гладя его по коротко стриженной голове своей узкой прохладной ладонью. — Я самая обыкновенная баба. Это просто ты у меня такой хороший, добрый, вот тебе и кажется, что все вокруг такие же».
Паштет тогда обалдел. Хороший? Добрый? Это он-то, Паштет, лучший бригадир самого Секача, добрый?! Это он, что ли, хороший?! Нет, в определенных кругах к нему относились с уважением, и на доброе слово ребята для него никогда не скупились, но эпитеты были совсем другие: правильный, конкретный, авторитетный… Крутой. С понятием, солидный. Вот только хорошим и добрым его до сих пор никто не называл.
«Вот бы тебя менты послушали, — сказал он тогда. — Померли бы, наверное, со смеху». — «Они тебя не знают, — с твердой убежденностью ответила она, — а я знаю. Ты добрый. Я это чувствую, меня не обманешь».
Паштет тогда хотел возразить, что один раз ее уже обманули, да еще как, но промолчал. Не хотелось ему об этом говорить, напоминать ей не хотелось.
— Как отдохнула? — спросил он, забирая с ленты транспортера ее багаж.
— Спасибо, чудесно, — ответила она. Голос у нее был глубокий, грудной, очень мягкий и теплый. — Там так красиво! Я все записала на пленку, дома дам тебе посмотреть.
Честно говоря, Паштет ожидал, что она скажет: «Как жалко, что тебя со мной не было!» — или что-нибудь в этом роде, но она промолчала. Тогда, стараясь ничем не выдать своего огорчения, он сказал это сам.
— Жалко, что меня там не было.
— Очень жалко, — согласилась она.
Не отличавшийся излишней чувствительностью Паштет тем не менее уловил фальшь, прозвучавшую в ее голосе. Похоже, она ничуть не жалела об отсутствии Паштета в Париже и где там еще она успела побывать; похоже, она даже была рада. «Вот так номер, — обескураженно подумал Паштет. — Это что же получается? Выходит, все они хороши, пока у мужа на глазах! Да нет, бред, не может быть! Кто угодно, только не она!»
— Что ты сказала? — спросил он, спохватившись и сообразив, что пропустил мимо ушей ее последнюю реплику.
— Я сказала… Неважно, что я сказала. — Она вдруг остановилась, повернулась к Паштету лицом и, подняв голову, заглянула ему прямо в глаза: — Паша, о чем ты сейчас подумал?
Врать ей Паштет не умел. То есть умел, конечно, такая уж у него работа, что говорить жене не стоило. Но в их личных, семейных отношениях врать было бесполезно — наученная горьким опытом, она сразу чувствовала ложь. А какой смысл напрягаться, сочиняя вранье, которому все равно никто не поверит?
— Я подумал, что ты не очень-то рада меня видеть, — буркнул Паштет.
— Господи, Паша, прости! Прости, родной! Как ты мог такое подумать? Просто я немного устала с дороги и… В общем, со мной случилась одна неприятность. Я тебе дома расскажу, ладно? Вернее, ты сам все увидишь на кассете.
Паштет нахмурился.
— Какая неприятность? — спросил он. — Неприятности разные бывают. Если тебя кто-то обидел, я его просто закопаю. А если… Ну тогда я даже не знаю, как быть.
— Ах, вот ты о чем! — она вдруг рассмеялась, и по этому смеху Паштет сразу пенял, что свалял дурака. Не было у нее там никакого любовника, чушь это все собачья. — Не беспокойся, милый, я тебя ни на кого не променяю.
— Да у тебя и не получится, — скрывая смущение за шутливым тоном, заявил Паштет и добавил с утрированным кавказским акцентом: — Всэх зарэжу!
— Всех не надо, — сказала она и двинулась дальше.
Паштет поспешил за ней, волоча чемоданы и борясь с мучительной неловкостью. Опять сморозил, баран! Всех он зарежет, герой… Зарезать нужно было только одного, и притом давным-давно, и вот его-то, этого одного, он, Паштет, позорно упустил. Ну, да тут уж ничего не попишешь, что было, то было. Назад ничего не вернешь, да и надо ли возвращать? И потом, Земля-то круглая, и чем дольше по ней, родимой, от кого-то убегаешь, тем больше у тебя шансов вернуться к исходной точке… Для него же, Павла Пережогина по кличке Паштет, главным сейчас было умение следить за своим языком.
Она шла впереди, гордо подняв голову и звонко постукивая каблучками по мраморному полу, а Паштет шагал следом, смотрел на ее прямую спину, наслаждался мельканием гладких загорелых икр в вырезе юбки и думал о ней. Вообще-то, он мог не думать о ней сутками, но, когда она была рядом, он думал только о ней. Ни о чем другом в ее присутствии Паштет думать просто не мог. Паштет был в натуре околдован ею. Всю жизнь, с самого раннего детства, он как зеницу ока оберегал свое мужское достоинство — не то, которое между ног, а достоинство в прямом, изначальном смысле этого слова. Но если бы ей, его законной супруге, пришло бы в голову по примеру иных-прочих в одночасье взять муженька под каблук, Паштет бы даже и не пикнул — лег бы на спинку и лапки сложил. И тем ценнее казалось ему то обстоятельство, что она таких попыток никогда не предпринимала. Паштету была предоставлена полная свобода действий — хочешь, пей, хочешь, гуляй, — и он этой свободой пользовался, но лишь до определенного предела, ни разу не переступив воображаемой черты, которая тревожным красным пунктиром пролегла через его мозг. Дойдя до этой границы, он обыкновенно останавливался, говорил: «Все, братва, я — пас» — и спокойно отваливал восвояси. И не потому отваливал, что боялся скандала, семейных разборок или чего-нибудь еще в этом же роде, а потому, что просто не мог поступить иначе. Как ни странно, братва, народ, по большому счету грубый насмешливый и приверженный культу физической силы, относилась к такому поведению Паштета с полным пониманием.
Более того: понаблюдав за его семейной жизнью, кое-кто из пацанов развелся со своими крашеными пиявками, выставив их пинком под зад; еще больше было тех, кто передумал жениться, отменив уже назначенные свадьбы. Бабы тихо ненавидели жену Паштета; мужчины ее уважали, и каждый, кто встречался с Паштетом по делу или просто случайно сталкивался с ним в городе, считал своим долгом передать ей привет. Приветы Паштет честно передавал, а на вопросы, где он откопал такое диво дивное, либо отмалчивался, либо отшучивался: «Ветром надуло». На всем белом свете существовало всего три человека, которые были осведомлены о том, при каких обстоятельствах Паштет встретился со своей будущей супругой; все трое находились на приличном удалении от Москвы, а главное, были связаны честным словом, которое свято блюли, потому что не торопились помирать.
Словом, Паштет был влюблен в свою жену по самую макушку и даже выше. При этом он, как человек много на своем веку повидавший и недурно изучивший жизнь, прекрасно понимал, что со стороны жены никакой любовью к нему даже и не пахнет. Она его ценила, уважала, была ему благодарна, верна и преданна — словом, все что угодно, но только не любила. Паштет это видел и понимал, но не обижался, потому что… Ну, вот если, к примеру, человеку выколоть глаза, то разве можно потом обижаться на него за то, что он ни хрена не видит? То же случилось и с нею: тот участок мозга, или сердца, или чего угодно, — да хоть желудка! — который отвечает за способность любить, был у нее выжжен дотла, варварски удален, разодран в клочья и развеян по ветру. Оттого-то Паштет и верил ей безоговорочно, оттого не сомневался в ее верности и никогда не ревновал, потому что знал: ей все эти шуры-муры, постельные приключения по барабану. В эти игры она досыта наигралась на заре туманной юности; не родился еще на свет тот фраер, который мог бы ее, теперешнюю, охмурить и затащить в койку, хотя бы даже и по пьяному делу. Ну а если бы кто-то и попытался, Паштет бы его разодрал, как Тузик тряпку, а пацаны бы ему с удовольствием помогли. Все вокруг об этом прекрасно знали. Паштетова жена в избытке имела то, в чем нуждалась: надежность, безопасность, комфорт и полный покой. Как в реанимации…
Стеклянные двери терминала разъехались перед ней, как показалось Паштету, с угодливой поспешностью. Это было, конечно, невозможно: оборудованный фотоэлементами электрический механизм дверей был слишком примитивен, чтобы по достоинству оценить совершенство, которое вошло в поле зрения его электронных гляделок. Но Паштету почудилось, что даже двери, если бы могли, склонились бы перед ней в почтительном поклоне.
По сравнению с кондиционированной прохладой терминала на улице было жарко, как в натопленной финской бане. Простоявшая на солнцепеке четверть часа машина успела основательно раскалиться, и из открытой дверцы шибануло сухим жаром, как из печки. Паштет врубил кондиционер и только после этого поставил чемоданы в багажник. Они немного постояли, давая кондиционеру понизить температуру в салоне до приемлемого уровня. Паштет закурил. Он терялся в догадках по поводу того, что же все-таки стряслось с нею там, в этой чертовой Европе, куда он так опрометчиво отпустил ее одну, но от расспросов воздерживался, зная, что лишь впустую потратит время: она обещала все рассказать дома, а слово у нее было тверже алмаза.
Поэтому, стоя у машины и дожидаясь, они перебрасывались фразами — о погоде, о перелете, о знакомых и прочей ничего не значащей ерунде. Паштет поднатужился и рассказал анекдот — вполне приличный, без матерщины и физиологии, — и она с готовностью рассмеялась в нужном месте, но у Паштета опять сложилось впечатление, что думала она в это время о чем-то другом.
Когда они сели наконец в машину и Паштет плавно тронул свою ненаглядную «американочку» с места, на обочине справа опять нарисовался давешний мент. Он отдал машине честь; смотрел ментяра при этом не на машину и даже не на Паштета, а на его жену. Это было вполне обычное дело, Паштет к такому давно привык и перестал реагировать: все без исключения мужики, независимо от возраста и общественного положения, при виде его жены принимали охотничью стойку. Он никак не мог понять, в чем тут дело. Ну, красивая, не без того, но все-таки не до умопомрачения; ну, стройная, ну, хорошо одета… Так разве мало на свете красивых, хорошо одетых баб со стройными фигурами? Стоило Паштету, вот как сейчас, всерьез об этом задуматься, как откуда-то из глубин памяти всплывало полузнакомое словечко «аура». Черт его знает, что оно в точности означало, но, сидя рядом с женой в пахнущем натуральной кожей салоне своего «Шевроле», Пережогин физически ощущал исходившее от нее мягкое, приятное тепло, как будто она и впрямь испускала какие-то неведомые науке целительные лучи.
Тепло это, особенную эту ауру, Паштету посчастливилось уловить уже при самой первой встрече, хотя тогда, два года назад, ни о какой любви, а тем более женитьбе речи не было. И действовал он тогда по наитию, вопреки ситуации, мнению окружающих и собственному здравому смыслу, будто его кто-то на веревочке вел.
Дома жена сразу вручила ему видеокассету с записью своих дорожных впечатлений.
— Я в душ, — сказала она, — а ты посмотри пока, ладно?
Спорить Паштет не стал. Ему самому не терпелось узнать, что там, на этой кассете, такого необычного, из-за чего его супруга вернулась домой сама не своя. Она отлично держалась, но он-то знал ее не первый год и видел, что ее что-то грызет, гложет изнутри и что прежнего покоя дома не будет, пока он с этим не разберется. Ведь не зря же, наверное, она так настойчиво совала ему эту кассету! Вообще-то, жаловаться и просить помощи она не привыкла. Но ее мягкая настойчивость была красноречивее любых просьб, а значит, там, на кассете, и впрямь было что-то экстраординарное.