Вахур растерялась от неожиданности, и Келе тоже перепугался. Аист посмотрел вверх, но со стороны воздуха никакой опасности не обнаружил; он окинул взглядом весь двор, но и тут ничего необычного не увидел, вот только Берти стоял в дверях кухни, стоял, как громом пораженный… А во взгляде его застыл беспощадный гнев.
Трудно было сказать, с каких пор он наблюдает за игрой.
Келе несколько успокоился, вспомнив мишкины слова: когда человек смотрит на него, он, Мишка, сразу больным делается. Ну, а сейчас человек как раз смотрел на ослика.
Однако Вахур лучше изучила Берти, уж она-то знала, что этот взгляд не предвещает ничего хорошего. Поджав хвост, она попятилась к сараю, стараясь не попадаться человеку на глаза. Келе невольно последовал ее примеру; теперь он почувствовал, что от человека волнами исходит недоброжелательство. Один только Мишка остался стоять у стога, да и то ненадолго. Когда Берти вынес из хлева кнут, он испуганно заморгал глазами, но все же высоко поднял забинтованную ногу и с выражением глубокой печали уставился на Берти.
— Болит, — говорил его взгляд. — Сейчас, правда, стало полегче, но все равно болит…
Берти подошел к ослику вплотную.
— Ах, ты, негодник! Ах, ты, скотина неблагодарная! — Берти больше не в силах был сдерживать свой гнев. — Как же ты посмел меня так обмануть!.. — Хлоп-хлоп, сыпались один за другим удары кнута. — А я-то из-за тебя и сам иной раз шел на грех, чтобы стянуть тебе лакомый кусочек! — Удар кнутовищем. — Ах, бесстыжие твои глаза!
Мишка, понурившись, какое-то время стойко переносил удары, затем побрел к сараю, откуда оба его приятеля, перепуганные насмерть, наблюдали за этой сценой, но вдруг, позабыв о хвори, о хромоте, ослик подскочил и побежал вдоль двора с резвостью, которая сделала бы честь и заправскому скакуну. Берти, работая кнутом, не отставал от него. Гневные окрики его оглашали двор, утки разбежались врассыпную, куры, обсевшие забор, затихли с перепугу, у Вахур дрожала каждая жилка, она судорожно думала, что бы ей предпринять, — и тут в ворота завернул Копытко, своей неизменно изящной, горделивой рысцой.
Янош Смородина, остолбенев от изумления, смотрел на разбушевавшегося Берти и резво скачущего Мишку, Копытко же разразился саркастическим хохотом.
— Ха-ха-ха… мой отец уж на что скакун был, но и ему бы за Мишкой не угнаться… А говорит, нога больная… ха-ха-ха…
Теперь и Смородина смотрел на запыхавшегося Берти, покатываясь со смеху.
— Что, брат, надул он тебя?
— Надул, прохвост этакий! Отродясь такого плута не видывал! Сами посудите, дядя Янош: утром он у нас — хромой-болезный, я с ним няньчусь, ногу перевязываю, хлебом потчую окаянного, а тут выглянул во двор, и, думаю, не иначе я с ума спятил. Смотрю, глазам своим не верю и только и говорю себе: уж не рехнулся ли ты, Берти? Резвится, играет с собакой, такие фокусы откалывает, что твой конь в цирке… а потом, как меня заприметил, так опять стал тише воды, ниже травы… Каков негодяй?
— Осел — скотина умная, — согласился Смородина, — неохота ему по грязи шлепать и на морозе стынуть не нравится, да только кому нравится? Ну, веди лошадь на место.
А в полумраке сарая три друга никак не могли оправиться от пережитого страха. Наконец первым шевельнулся Келе.
— Закон…
— Может, ты и прав, — Мишка тяжело плюхнулся на сено. — Но что было, то прошло. А я по крайней мере отдохнул и отлежался как следует.
Ночь казалась густой и плотной от ничем не нарушаемой тишины. К рассвету туман тяжелыми клубами опустился на дома, осел на крышах, и с навесов кое-где закапала капель. Аист в сарае беспокойно переступал с ноги на ногу на своей жердине. Мишка смотрел, смотрел на него, затем и сам нетерпеливо шевельнулся.
— Что-то у меня уши зачесались, не иначе как к перемене погоды.
Через какое-то время хлопнула кухонная дверь.
— Мишка! Ми-ишка!..
Ослик тотчас встал и медленно побрел к выходу. В дверях непробиваемой стеной ему преградил дорогу туман. Невыспавшийся ослик раздраженно махнул хвостом.
— Видишь, Келе, таков закон человека. Поверь мне, что мой закон — много лучше… — И с тем пропал в тумане.
Мгла постепенно рассеивалась.
Янош Смородина насыпал корма птице, но куда падали зерна — нельзя было разглядеть. Куры вслепую отыскивали кукурузу, а утки от превеликого усердия натыкались друг на дружку.
Где-то в вышине, поверх непроглядной завесы тумана каркали грачи. В закуте подпрыгивал поросенок Чав, будто его щекотали. А Вахур, задрав голову, прислушивалась к карканью черного народа Торо.
— Ка-арр… — раздавалось непрестанно, — кар-р… кар-р… идет-гудет, близится-надвигается белый покров, ясный и прекрасный, мягкий и колючий… кар-р… кар-р… кар-р…
Вахур потянула носом воздух, но ничего не учуяла и отправилась в сарай к своему приятелю аисту.
— Ты ничего не чуешь, Длинноногий?
— Чую… И крыло зудит в том месте, где болело.
— Ты ведь еще не знаешь, что это такое — белый покров. Берти называет это «снег»…
— Как не знать — знаю! Как-то раз, когда мы возвращались из дальнего перелета, он обрушился на нас с высоты: будто белые пушинки со свистом закружились вокруг. Многих из нас, кто устал от полета, он прижал к земле, но когда мы опустились вниз, от белых пушинок и следа не осталось.
— А в эту пору снег всегда остается на земле. Большое Светило высоко в небе, и прежней силы в нем нет… Слышишь? — Вахур кивнула в сторону двери и прислушалась.
За дверями сарая забегал, зашелестел ветер, и крикливые грачи смолкли.
На смену туману сперва пришли низкие, серые облака, затем их разорвал отдаленный гул, и вот уже небо до самого горизонта оказалось затянуто тяжелыми, мрачными, графитно-серыми тучами.
Ветер ревел и неистовствовал, жалобно скрипели стропила крыши, деревья, испуганно охая, старались корнями цепче ухватиться за землю. Поросенок Чав забился к себе в закут; подозрительно щуря маленькие глазки, он всматривался в набежавший сумрак. Куры расселись по местам в клетушках, точно приготовились к ночлегу, дисциплинированные гуси тоже загодя успели скрыться от непогоды, и только утки шныряли по двору, хитрыми глазками-бусинками поглядывая на мрачное небо. Но спохватились они поздно: резким порывом ветра их едва не унесло прочь со двора.
— Эй, Жучка!.. Гони к дому этих дурех! Ату их!
Собака рыча принялась гоняться за бестолковыми крякушками.
— А ну, марш домой! — лаяла она без умолку и носом с такой силой подтолкнула одну из уток, что та проделала тройное сальто.
— Кря-кря-кря! — возмущенно заголосили утки. — Какое твое дело, Вахур? Нам и здесь не страшно!..
В ответ на это собака ухватила самого почтенного селезня — только перья полетели, — и тут неугомонный утиный народец вынужден был признать, что Вахур шутить не намерена; пришлось забраться в птичник, но и оттуда утки наперебой поносили собаку.
— Лежебока! — кричали рассерженные утки. — Соня! Лодырь! Ворюга… даже отрубями не брезгует… наш корм норовит сожрать.
Но голоса их заглушил неистовый рев ветра. Яростными порывами обрушился он на округу, и старый Янош Смородина, укрывшись в доме, озабоченно качал головой.
— Надеюсь, хватит у него ума переждать непогоду…