Буковски: Тут мне надо поосторожнее. Как они туда вписываются? Не знаю — мне тут нечего ответить. Я не знаю их мотивов… не знаю — я не они.
Плезантс: Как ты с ними вообще?
Буковски: До сих пор везло. В сущности, я их не трогаю, и они меня не трогают. Они делают что должны, и я делаю что должен. Лучший издатель — такой, кто тебя не теребит, не звонит тебе; и ты его не трогаешь. В лучших случаях — не напрягает. Тут не панибратство. Просто так бывает. Поворачиваешь горячий кран, вода нагревается, бежит горячая, и ты в ней моешься. Ты используешь издателей, а они тебя. Хорошая сделка, иной и быть не может. Так все устроено.
Плезантс: Фолкнер говорил, что его книги — его дети. А твои?
Буковски: Жаль, что Фолкнер так сказал.
Плезантс: Какая тебе больше нравится?
Буковски: У Фолкнера?
Плезантс: Нет, у тебя.
Буковски: У меня нет предпочтений. Все они похожи. Все одна строка.
Плезантс: Кем из поэтов минувших времен ты больше восхищаешься?
Буковски: Из совсем давних? Для начала — Джефферсом. В коротких стихах он скорее проповедует. Но хороших поэтов вообще было мало. Они меня не вставляют. На меня не очень много кого повлияло. Ну, может, Джефферс — и тот давно, а еще некогда Стивен Спендер. Были у него отдельные текучие строки, знаешь… «Мертвая жизнь у этого, а у того умирает». Потом некоторое время — Оден; всегда кто-нибудь бывает, а потом все сплющивается, и появляется кто-то другой. На самом же деле никого и нет.
Плезантс: Как тебе работается по режиму — ну, во «Фри пресс»?
Буковски: Вообще-то, на прошлой неделе я сделал три колонки вперед, а потом нажрался. Но получается и так и этак. Можно писать ужасающую дрянь. Но мне и везло тоже. Сажусь, заправляю лист и говорю: «Ну, писать вообще неохота, в голове пусто» — и оно просто лезет наружу. Просто щелкает. Я так довольно много рассказов написал. Потом целая книга из них сложилась. По-всякому выходит. И мерзость бывает, и чудеса бывают, когда не подозреваешь даже, а там что-то есть… приходит.
Плезантс: Буковски-карикатурист? Есть какая-то связь с Тёрбером?
Буковски: Меня в этом обвиняли.
Плезантс: Тебе нравится Тёрбер.
Буковски: Да, нравился. Но, я думаю, если сравнить мои рисунки и его, какое-то влияние видно, только разница тоже большая. У него люди — верхи среднего класса, у них свои горести, а у меня они как бы такие голые и вне всего. Они как бы оглоушены и не вполне понимают, что вообще творится. Даже с виду: глаз нет, стоят себе, и все. С ними что-то эдакое произошло, и оно ошарашило их до вялой имбецильности, а она в лучшем своем виде вполне мила.
И мне кажется, тональность у меня очень отличается от Тёрбера, хотя, наверное, есть сходство в линии или в рисунке собачки, например. Влияние имеется, но вся тональность прямо противоположная.
Плезантс: Есть для тебя разница — писать роман или стихотворение?
Буковски: Роман — это реальное… это укладка матраса, на котором невозможно спать. Тяжкий труд, работа на фабрике. Но справиться можно, само собой, если сочинять короткие главы, отчего он… Большинство романов мне скучны — господи, это ужасно, но ведь правда… наверное, я пишу короткие стихи, и все они складываются в большой роман, не знаю, неважно я тебе ответил…
Плезантс: Нет, это хорошо.
Буковски: Тебя грызет. Это как пытаться спрятать подружку от жены.
Плезантс: Давай вернемся к политике. Лично я думаю, что можно писать вещи политические и в то же время ценные. Не стану приводить в пример Солженицына, и однако же — как политика влияет на хорошее письмо и можно ли писать политически и художественно одновременно?
Буковски: Я собирался сказать, что Неруде это удалось. Кроме того, был этот парень в Германии, который написал песню «Мэкки Нож». Я его по радио слышал. У него такая мощная чистая строка, и говорит он о том, что происходит средь бела дня: все лучше и лучше, а потом вбрасывает, так сказать, марксистскую строку, и меня это просто убивает. Слушайте, зачем он это делает?
Плезантс: Потому что марксист.
Буковски: В итоге он напоминает мужика с одним яйцом. Мне кажется, жизнь можно сделать лучше и без политики.
Плезантс: А работы Солженицына имеют ценность?
Локлин: Да, имеют.
Буковски: Я обнаружил странную штуку. Он не первый, кого раскрутили из русских писателей, приехавших в Америку просить убежища. Мне кажется, мы балуем русских писателей. Мы их сюда привозим…
Плезантс: А другой кто?
Буковски: Еще один был, не помню… Давно.
Плезантс: Где сегодня географический центр американской поэзии?
Буковски: Пожалуй, Восточный Канзас-Сити, штат Канзас.
Плезантс: Писательская школа Айовы? Сан-Франциско? В Лос-Анджелесе?
Буковски: А я-то откуда знаю?
Кёрчи: Ну, наверняка Лос-Анджелес и Нью-Йорк. Это простой ответ. Сан-Франциско?
Буковски: Но на Лос-Анджелес совсем не смотрят как на литературный центр.
Кёрчи: Нет, но людям тут не все видно.
Буковски: А когда они узнают, придется двигаться дальше, так?
Кёрчи: Я даже не знаю куда.
Локлин: В Карлсбад.
Буковски: У Д. Г. Лоренса был Таос; Джефферс создал Биг-Сур, верно? Писатель творит район, в котором творит, а потом приваливает толпа — и ага. Так что, может, Лос-Анджелес и обнаружат.
Кёрчи: С Лос-Анджелесом вот в чем штука — он очень большой. Это, блядь, такой осьминог, есть куда сбежать.
Локлин: Тут нет литературных движений, нет литературных групп — особенно в Л.-А. Куча творческих людей, которые нечасто друг с другом видятся. Вот Буковски я вижу примерно раз в год. С Роном мы близкие друзья и видимся, ну, может, раз в два месяца.