Солнце в руке - Нарсежак Буало 6 стр.


— До скорого, Крис.

Нам уже не хотелось целоваться. Он лишь кончиками пальцев погладил мне щеку. Все было кончено. Он исчезал из моей жизни навсегда. Меня толкали спешащие куда-то люди. Зачем дольше стоять здесь? Зачем? Ничто уже не имело смысла.

Я взяла такси, вернулась в квартиру Доминика и разделась, как под гипнозом. В ванной комнате еще витал запах его туалетной воды. Я наполнила ванну, затем, все с той же механической решимостью, завернула в полотенце графин и в отчаянии разбила его об пол. Все было усыпано острыми осколками. Я погрузилась в прохладную воду и не раздумывая перерезала вены на запястьях.

Я не умерла и сама тому являюсь доказательством. Но уж чтобы покончить с этим, должна уточнить, что вода, перелившись через край, вытекла в коридор и привлекла внимание жильцов. К тому времени я уже была без сознания. Как сказал доктор, я была одной ногой в могиле. Оставляю своим читателям право самим домыслить ту сцену (ничего ценного для повествования в ней нет): прибытие «скорой», оказание первой помощи, носилки, клиника и т. д. Я в это время была далеко. И именно это «далеко» и представляет ценность данного изложения.

Я специально говорю «далеко». Это совсем не та бездна, в которую, к примеру, попадают после дорожных происшествий или засыпая перед операцией. Когда, потеряв много крови, я почти закрыла глаза, комната, где я умирала, потемнела. Все еще была видна раковина и стеклянная подставка, на которую Доминик ставил свою зубную щетку и электробритву, зеркало, отражавшее потолок, но постепенно свет померк, будто упало напряжение, предвещая скорую поломку. Затем наступила темнота.

Но все еще не беспамятство. Я чувствовала, что мне холодно, все еще могла шевелить пальцами или, по крайней мере, думала, что могу пошевелить ими. Потом мне показалось, что я куда-то соскальзываю. Не потому что вода, заполнившая ванну, подняла меня и держала на поверхности, нет. Именно здесь мне не хватает слов. Я будто скользила с горки и теперь пытаюсь сконцентрироваться на этом впечатлении, память о котором поклялась сохранить навсегда. Я скользила, но совсем не так, как потерявший равновесие и падающий человек, скорее, это был какой-то разбег, да и это не совсем верно, ведь для разбега нужен расход энергии. Я же скользила без усилий, как пушинка на ветру. Казалось, кто-то помогал мне, вдохновлял. И вдруг внизу я увидела себя… Поймите меня правильно, когда я говорю «внизу», это значит, что я парила в воздухе сама собой. В ванне, где вода покраснела от крови, лежала женщина, и это была я, а в воздухе, мне даже дико это писать, витала еще одна, и это тоже была я. И доказательством того, что это был не сон, служило то, что я могла мыслить. Одна из мыслей была о том, что только святые могут летать. Но ко мне-то такое не могло относиться! Я была шокирована, будто считала себя недостойной такой незаслуженной милости. И на этом чувстве я настаиваю. Я находилась в противоречии с тем, что происходило со мной. Впрочем, сама сцена не удивила меня сверх меры. Я прекрасно понимала, кто я, что существуют вовсе не две Кристины, а одна, но раздвоившаяся. Иначе говоря, я покинула собственное тело. Так. Но покинула я его против своей воли. Значит, я сохранила еще что-то от своей предшествующей жизни. Вне всякого сомнения, я умерла. Однако умерла в некотором роде в состоянии бунта, и это сильно мешало мне, как если бы… (да простят мне читатели все эти «если», но мне постоянно необходимы такие сравнения), как будто я боялась быть плохо принятой там, куда направлялась.

Ибо, естественно, я куда-то направлялась. Поток, уносивший меня, не позволял задерживаться. Я парила (пишу это слово с чувством недоверия) в сторону стены в самом конце ванной комнаты. Последний взгляд, и без усилий, боли и усталости я очутилась в коридоре. Да, в коридоре второго этажа, устланного красным ковром. На пороге какой-то комнаты, в которой разговаривали несколько человек, стоял чемодан, и я была здесь столь же неуместна, как крестьянка в шикарной гостинице. То, что я пролетела сквозь стену, — это ерунда. Но куда влекло меня теперь? Я была одна в огромном коридоре, будто выставленная на всеобщее обозрение. Сегодня я легко могу спорить сама с собой, критиковать все написанное, отрицать или называть ненормальным все, что противоречит самым незначительным принципам сознания. Я только что написала «выставленная на всеобщее обозрение», но внутренний голос поправляет меня: одно из двух — либо я была невидимым призраком, либо все, о чем я пишу, — бред. Но я знаю, чем убедить неверующих. Из комнаты, в которой раздавались голоса, вышла девушка, держа в руках маленькую комнатную собачку. Она шла прямо на меня и, задев, даже не заметила этого. Что же касается собачки, то она жалобно тявкнула и теснее прижалась к хозяйке.

— Успокойся! — раздраженно сказала та.

Собака почуяла что-то необычное, может, я была даже не формой, а просто запахом? Ведь запах летуч, проходит неизвестно как через препятствия, проникает всюду и все же весьма конкретен. Он не призрак и не выдумка. Вот что я повторяю, когда обвиняю себя в приукрашивании, во вранье, что случается все еще очень часто, особенно когда в памяти всплывает этот необъяснимый случай, который нужно все же попытаться описать.

Итак, я находилась в коридоре, не зная, куда спрятаться, и в то же время понимая, что и так уже спрятана, учитывая мое флюидное состояние. Потом я заметила, что конец коридора окутан каким-то флюоресцирующим светом, и меня подхватило и понесло туда легкое дуновение, пожалуй, более верным было бы выражение, радостное дуновение. Да, именно так. Я превратилась в воздушный шарик, получая от этого сладострастного полета неимоверное наслаждение. А жизнь в отеле шла своим чередом вокруг меня. Я совершенно не была оторвана от мира. Слышала, как двигалась кабина лифта, встретила дежурного по этажу, звонившего в конце коридора, а рядом, на ковре у его ног, стоял поднос с чашкой, чайником, бутербродами и прочими атрибутами завтрака. Освещение вокруг меня нарастало, и вскоре я уже двигалась в некоем светящемся изнутри тумане. Представьте себе сверкающее облако, которое было во мне, передо мной и сзади, облако мыслящее, настроенное весьма дружелюбно, ибо шептало мне: «Не бойся!» Действительно, все это может показаться просто немыслимым. А ведь все объясняется очень просто. Я стала его мыслью-материей. Я была одновременно снаружи и внутри, что, вероятно, нормальное состояние для призрака. А многочисленные свидетельства, их касающиеся, ученые принимают всерьез. Поэтому с чего бы моему рассказу показаться подозрительным?

Вдруг мне показалось, что это уже не гостиница. Я чувствовала вокруг себя пространство из света и звуков. Здесь у меня есть четкий элемент сравнения. В пятнадцать лет я входила в состав любительской труппы маленького театра в шестом округе. В то время я была жутко стеснительной. И однажды мне нужно было заменить подругу, находящуюся в трауре. Нужно было рассказать монолог, а точнее, басню Лафонтена, и мне было так страшно, что казалось, я вот-вот потеряю сознание. Меня вытолкали на сцену. Из-за кулис подбадривали голоса: «Не бойся. Не бойся». Огни рампы ослепляли, а там, где они кончались, была пустота. Нет, какое там! Там была темная пещера с волнующейся толпой. Машинально я сделала несколько шагов вперед и откуда-то снизу услышала голос суфлера, почти кричавшего: «Не сюда, упадешь!» Так вот теперь со мной происходило нечто подобное. Тот же светящийся барьер. То же впечатление обитаемой пустоты. Но еще присутствовала какая-то неопределенная гармония. Этот свет, мягкий, но властный, был здесь для меня. Чтобы вести меня и в то же время чтобы удержать. Какая-то нежность в строгости, если можно так выразиться, но у меня просто не хватает слов, чтобы быть очень точной в описании происходившего. Голос умолк. Я сделала шаг, второй. У меня не было ни ног, ни рук и, скорее всего, не было и лица, но я умоляла, была подобна просительнице, согбенной в молитве. Изо всех сил я хотела идти дальше, пройти этот огненный занавес и присоединиться к избранным, ждавшим меня по ту сторону.

Почему избранные? Не знаю. Но именно это слово пришло мне в голову. И я знала, что счастье было рядом, стоило только перейти сверкающую границу. Поэтому я так хотела вырваться из рабского существования в теле, пусть даже став неощутимым паром. Но чем больше я старалась, тем сильнее чувствовала себя отвергнутой. Отвергнутой, как плохой студент на экзамене. На смену радости пришла всепроникающая боль. Я прошептала: «Когда? Когда я смогу?»

И услышала ответ, ответ, прокатившийся эхом: «Позже. Когда ты будешь свободна».

А потом я услышала другой, далекий голос, который говорил: «Она приходит в себя». И еще один, отвечавший: «Это просто чудо!»

Я открыла глаза. Операционная. Люди в шапочках и белых повязках на лицах, стук инструментов по эмалированной поверхности, трубочки, отходившие от моей руки. Я вновь вернулась на каторгу…

— Она плачет, — произнес голос из-под маски.

— Если бы она знала, откуда только что вернулась, — сказал кто-то, — то бросилась бы нам на шею, глупышка.

Потом я уснула вполне земным сном. Они напичкали меня снотворным, и я ничего не соображала. Когда же пришла в себя, то глаза долго привыкали к свету, подобно разлаженной подзорной трубе. Я была одна в больничной палате, и было очень жарко. Откинув покрывало, я увидела перевязанные запястья и тотчас нахлынули воспоминания о Доминике.

Я настолько ослабла, что слез не было. Они жгли меня изнутри. Я всхлипывала с сухими глазами, как проклятая, позабыв о своем путешествии во времени. Я только знала, что случилось что-то и воспоминание об этом вернется ко мне со временем. Причем это будет больше, чем воспоминание. Это будет награда. А самое главное, я не должна терзаться, волноваться и отчаиваться, что смерть не приняла меня. Все было затуманенным, смутным, нечетким, и я снова уснула.

Когда я вновь открыла глаза, передо мной стоял пожилой, гладко выбритый, лысый и строгий человек. Он долго смотрел на меня, затем присел у моей постели.

— Один раз мне это удалось, — сказал он. — Но второй раз — вряд ли. И никто не сможет. Обещайте, что другой попытки не будет.

Я закрыла глаза, показывая, что поняла его. И он продолжал приглушенным голосом духовника:

— Когда жизнь близится к концу и нет семьи, денег, друзей, когда ты одинок и заброшен, без будущего, тогда я еще могу понять, что люди травятся и жаждут смерти. Но не вы! Я хорошо осведомлен. Жизнь дала вам все. Когда вам станет несколько лучше, вы, вероятно, признаетесь, что были в подавленном состоянии. Но мы вылечим вас.

Он склонился надо мной и сказал уже более строго:

— Знайте, что еще чуть-чуть, и мы бы ничего не смогли сделать. Остановись ваше сердце, и вы были бы уже в другом мире.

У меня хватило сил подумать: «Другой мир! Он говорит о том, чего совсем не знает». А он продолжал:

— Так вы мне обещаете?

— Спасибо, доктор, — с трудом произнесла я.

Он пожал плечами, будто услышав глупость, затем улыбнулся, встал, еще раз глянул на меня и пробормотал:

— Было бы обидно.

И во мне было достаточно понимания, чтобы, несмотря на слабость, выразить ему признательность за взгляд мужчины, а не врача. Вошла медсестра.

— Никаких посещений до завтра, — сказал он ей. — И еще. Муж и мать. Пять минут. И никаких вопросов типа: «Зачем ты это сделала? Разве ты не счастлива с нами?» Пусть ее оставят в покое. Это ясно?

Я была благодарна ему за такие слова. Мне была предоставлена отсрочка, чтобы подумать… Как я могла объяснить им? Мама, я была в этом уверена, поймет меня. Но Бернар? Перед ним я была кругом виновата.

Я опять уснула. И снова пришла в себя. Вновь уснула и, проснувшись, хотела, чтобы эта своеобразная игра в прятки длилась подольше, чтобы оттянуть испытание совести, которое, как я чувствовала, будет ужасным.

Ряд последующих деталей, таких, как лечение, болезненные перевязки и прочее, можно опустить.

— Шрамы будут некрасивыми, — ворчливо предупредил врач. — Если бы вы хотя бы воспользовались бритвой.

Случай со мной интересовал, пожалуй, лишь медсестру Нелли, такую внимательную. Письма с выражением симпатии, адресованные Бернару, — вот и все, что заполняло мои дни и особенно ночи, когда меня подстерегали, несмотря на лекарства, приступы бессонницы, наполненные кошмарными видениями; особенно часто всплывал Руасси… Но не могу не упомянуть о посещениях Бернара. Они рвали меня на части. Сначала потому, что он не решался заговорить. Он отдавал Нелли цветы, которые приносил мне каждый раз. Кончиками пальцев дотрагивался до меня, садился, смотрел, пытаясь улыбаться, а некоторое время спустя, по знаку, сделанному ему медсестрой, пятился задом к двери и махал мне рукой, будто я уезжала на поезде. А потом другие посещения, неминуемые, когда он имел право сказать мне… Ладно, я ожидала упреков. Это самоубийство в подозрительной спальне прямо наводило на мысль о плохо кончившейся связи, и бедняга не мог не подозревать меня. Кстати, и полиция хотела узнать, что произошло, причем проявляла свой интерес весьма деликатно. А поскольку Бернар взял всю вину на себя, то на себя он и нападал.

— Это все моя вина, Крис. Я не понял, что делаю тебя несчастной.

Заподозрил ли он правду? Скорее всего он отрицал ее изо всех сил. А я предпочитала молчать.

— Я же видел, — продолжал он, — что ты была озабочена, далека от меня. Нам бы следовало откровенно поговорить. И потом, я напрасно доверил тебе секретарские обязанности. Это обязывало тебя соблюдать некоторое расписание, а ведь я знал, как ты дорожила своей свободой.

— Нет, Бернар. Это не так.

— Но что же тогда?

— Прилив безумия, прилив крови, прилив черт знает чего.

— Твой врач так же недоумевает, как и я. Он думает, что между нами произошла серьезная размолвка.

Назад Дальше