Так, в смятении умственного вещества, усугубляемом первой в жизни дружбой с женщиной, дочерью князя Л., поручик попал под приказы венгерской войны. Как и все русское воинство, был он под высокой рукой князя Варшавского, генерал-фельдмаршала графа Паскевича, шел через униатов, захаживал в их церкви, где пели по-славянски и без органа, однако не с клироса, а с хоров; шел мимо изб, где иконы висели не внутри, не в красном углу, а снаружи, прибитые над дверьми; дивился богатству одних и крайней, даже и на Дону невиданной, скудости жизни горцев-русинов; повидал и пленных венгерских ландштурмистов, поражаясь неподходящим для войны белым «венгеркам» со светло-зелеными гусарскими шнурами, маленьким — вполголовы — фуражкам и сбоку зашнурованным полусапожкам. Втаскивал с казаками орудия к перевалам, вдыхал дым артельного котла; на перевалах встречал сторожевых донцов, с пикой в одной руке и поводьями оседланного коня в другой; смеясь, выхватывал картофель, испеченный в золе костра, и думал о том, когда же наконец откроется неприятель, когда и как он, поручик Т., найдет в своем сердце достаточно неприязни к нему, чтобы честно сражаться и убивать, и возникнет ли, наконец, приязнь русских к австрийцам, так резво бегущим от польского генерала Бема и венгерского Гергея; приязнь к офицерам, чьи имена так напоминали многих генералов российских, — к Миллерам, Кауфманам и Пистолькорсам?
Теперь он стоял под дулами пистолетов, перед стариком мадьяром, — но привел сюда поручика долг офицера, а не злоба к народу, которого он не знал. В этом была его слабость и печальное преимущество: мадьяр, если он сколько-то умен, не мог не заметить отсутствия вражды в открытом взгляде русского.
— Дайте слово, — проговорил старик, — что вы не прибегнете к оружию и не позовете своих солдат.
— Охотно, — ответил поручик. — Здесь нет военного противника, а мирным жителям мой свинец не опасен.
Тут заговорил в бреду человек, лежавший на скамье, заговорил не по-мадьярски, а по-польски.
— Вы владелец этого имения? — спросил поручик.
Яростные, ничем не сдерживаемые мадьярские проклятья вырвались из уст старика.
— Владелец — предатель, он с австрийцами! — ответил наконец старик. — И он, и его сыновья недостойны имени венгерцев. Мы нашли здесь короткое прибежище: моя семья, дочь и сын. Сын заболел, он не приходит в сознание…
«Зачем он лжет, я ясно слышал польскую речь?» — подумал поручик, но не стал уличать старика. Поручик представился, мадьяр назвал себя: Иштван Кодай, и они прошли под лестницу.
— Мария Кодай, — сказал старик, коснувшись рукой темных волос дочери, спадавших на зеленый бархат плаща, но не называл ни дряхлого, согбенного монаха, ни сына, смертельная бледность которого вернее всего говорила об опасной потере крови. Голова повязана окровавленным шарфом, тело по грудь прикрыто крестьянской буркой из овечьих шкур. Дочь Иштвана не смотрела на поручика, даже ненависть была сейчас бессильна перед ее страданием, перед чувством, которое соединяло ее с умирающим поляком. Как бы ни любила она брата, такой взгляд сестры невозможен, это смотрела любовь, великая любовь, которая однажды делает человека, рожденного другой женщиной, самым близким тебе.
— Кто этот поляк? — спросил поручик Т.
— Я расскажу вам все, как дворянину и человеку чести, — сказал старик. — Оставим их.
Он увел поручика в дальний угол залы. Поручик успел разглядеть на соседней с лежавшим поляком скамье и пуховую, с низкой тульей шляпу, опоясанную черным крепом, и окровавленный доломан, и широкую саблю с эфесом в ножнах, брошенную на край стола, и понял, что встретился с не совсем мирными мадьярами. Старик не скрывал этого: возраст не позволил ему вступить в регулярное венгерское войско, и он предался деятельности ландштурма, пробивался от деревни к деревне, от мызы к мызе, искусно минуя австрийских шпионов, горные заставы и разъезды улан. Сотни ополченцев обязаны ему тем, что избрали дорогу чести и служения великой республиканской идее. Гергей и Бем и генерал Дембинский гнали солдат Габсбургов, в Трансильвании австрийские войска открыто бежали, республика была близка к победе, но случилось непоправимое: в дело вступили корпуса Паскевича. При первом сближении венгры инстинктивно, обманывая себя, принимали русских казаков за переодетых австрийских улан, полагая, что царь дал австрийскому императору только костюмы, гардероб европейской трагедии, но не исполнителей! Увы, пробуждение было ужасным: против нескольких тысяч поляков, которых сердце привело под знамена республики, австрийцы получили 200 000 заемных штыков, артиллерию и казачьи сотни. Молодой поляк, офицер Дембинского, был прислан помочь ландштурму в обучении и в бою, события отрезали его от штаба Дембинского, и он остался здесь; честно сражался, покорил сердца ополченцев и, более других, сердце Марии Кодай. По ее настоянию они сегодня обвенчались в замке, и удары колокола в ночи — это согласие господнее на их святой союз…
Из-под седых, с чернью, бровей старик наблюдал за поручиком. Взятый врасплох, забыв даже застегнуть мундир, поручик думал о том, как поступить? Старик ненавидит австрийцев — ну и пусть его, это их домашние счеты; ведь и у него самого сочувствия к Габсбургам ничуть не больше, чем к российскому самодержцу. Однажды на привале поручик спросил у заряжающего, знает ли он, зачем пришел в чужую землю? «Как не знать! — вскричал находчивый казак. — Немцев за уши из грязи вытаскивать!» Бог с ней, с Австрией, — одолжение, которое ей сделал сегодня Санкт-Петербург, еще откликнется изменой и вероломством, ибо есть одолжения унижающие, зовущие к отмщению, и нынешняя щедрость русского двора именно такого сорта. Но эти люди — суровый старик и беспамятный поляк — вчера стреляли не в одних австрийцев; и зачем здесь поляки, что им проку в том, чтобы венгерские магнаты, разодетые в шитые золотом чикчиры, в бобровые шапки, в гусарские сапожки, с дорогими каменьями, посаженными где только возможно и невозможно, помыкали неимущим людом, соперничая в пышности с французской знатью и германскими князьями?!
Выслушав это возражение поручика, старик горестно уронил голову на грудь. Какое заблуждение! Какая безнадежная запутанность европейских дел, если образованный и благородный русский офицер так превратно понимает события. И, все более горячась, клянясь Богом и угрожая пасть перед поручиком на колени (от чего тот его дважды упреждал, не давая упасть), старик поведал поручику правдивую историю разрушения Габсбургов в Венгрии и создания республики. Так поручик узнал правду о Пресбургском сейме, об уничтожении венгерцами унизительных политических привилегий, об упразднении барщины и десятины, о невозбранной свободе передвижения крестьян, о всеобщем избирательном праве и многом таком, что поручик счел бы за счастье, за свершение самых дерзновенных мечтаний увидеть в России.
— Чего же вы ждете от меня? — подавленно спросил поручик.
— Помогите нам уйти отсюда. Поляк не должен умереть без помощи. Мы собирались выбраться одни, когда все уснут…
Ба-а-ам! — донесся и сюда отдаленный удар колокола. Пономарь не напрасно остался в звоннице, — быть может, эти удары значат больше, чем венчальный благовест?
— Но вы оставите мне свое оружие?
Старик усмехнулся, его закрытое, суровое лицо выразило горестное сожаление о том, как мало понял его этот человек.
— Пока я дышу, пока Бог не позовет меня, — клятвенно воскликнул он, — пока палачи Гайнау не отрубят мне рук, я не сложу оружия!
Поручик молчал, молчал и старик, более не решаясь просить о помощи, но тут раздался голос дочери, хрипловатый от пролитых слез.
— Он очнулся, — сказал Иштван, — нам нельзя медлить.
Поручик поплелся за стариком, отчаиваясь, не решаясь поднять глаз на человека, которого подвигнула на подвиг не служба и золотые полуимпериалы, а совесть республиканца. Поручик легче принял бы звук близкого выстрела, пулю, просвистевшую у самого уха, чем тихий, презрительный и такой знакомый голос поляка:
— A-а! Турчанинов! Поручик Жан! Вот вы и уверились, как трудно человеку не быть рабом, если он… раб!
Людвик! Мягкая, грассирующая речь, серые навыкате глаза, надменные в белесых ресницах, крупный нос с горбинкой, — как он его не узнал, едва увидев?! Они сходились в варшавском кружке, сходились близко, и внезапно рвали, вспыхивали несогласием, и более всего в том, как переделать раба на человека. Поручик Т. настаивал, что прежде изменится устройство общества и способы добычи хлеба насущного, даже его цена, а затем и люди; Людвик же, горячась, закипая пеной в углах рта, утверждал, что человек обязан сам изгнать из себя раба, а не сделай он этого — никакое новое устройство общества не станет возможным.
Встреченный так унизительно, поручик преданно бросился к другу, — в этом был весь его характер: порывистый, чистый, упрямый, но не упорствующий в заблуждениях.
— Людвик! — Он положил руку на дрожащее плечо поляка. — Ах, Людвик!
— Как же ты мог! — Людвик будто горевал, что они теперь не вместе, как были вместе в Варшаве.
— Ты ли не знаешь всей неотвратимости военного механизма!
— Сломать меч… сломать предательский меч и… обе половины прочь… Пусть казнят! — Он словно возвращался в бессвязное бормотание. — Лучше смерть… чем предать свой ум…
— Если бы поляки стояли в стороне! Ах, Людвик, если бы они не вступили. Это привело его в бешенство.
— Царь нашел бы десятки других причин. Не поляки его испугали, а революция… она избрала равенство… позволила словенцам, кроатам… пользоваться материнским языком… разрушила Габсбургов… напечатала свои ассигнации… Он тебя укротить хочет, Турчанинов…
Голова Людвика снова запрокинулась, поляка положили на плащ из домотканого сукна, чтобы нести по склону горы, в направлении костела, там старик рассчитывал найти друзей. Неумолкавшие удары колокола давали ему знак, что дорога к спасению не вся перекрыта. Священник, молитвенно сложив руки, проговорил:
— In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti! — Вместе с другими воскликнул истово: — Амен! — и они подняли Людвика.
Я не стану описывать подробно их полный опасностей спуск через расположение полка князя Л. и душевные муки поручика, которого вели дружба и снисхождение, а долг офицера терзал изнутри. В одном он находил себе зыбкое оправдание, что ведет священника, молодую женщину и глубокого старика, а единственный офицер лежит без чувств. И разве смертельно раненный неприятель не должен быть предметом милосердия? Разве не случалось им прежде отдавать хлеб и красное эрлауское вино раненым мадьярам, лежавшим в огромных, медлительных форшпанах? Проходя мимо дотлевавших костров и темных шатров из бурок и плащей на высоких козлах из пик, мимо оседланных, в путах, коней и составленных группой барабанов с положенным на них знаменем, откликаясь постам, часовым, ночным дозорным, поручик глубоко страдал необходимостью обмана.
Вдруг редкие до этой минуты удары церковной меди перешли в набат, посыпались ружейные выстрелы, и лесистые склоны с горными тропами, по которым и днем двигались тесно, в один конь, вновь стали военным театром, со всей неразборчивостью ночного боя. Долг звал поручика к батарее, к казакам, и он попрощался с мадьярами, с очнувшимся Людвиком; уже поручик был не нужен. Но и уйти ему не пришлось; из лесной темноты набежали мадьяры и, разглядев эполеты поручика, подняли на него ружья.
Иштван Кодай защитил поручика и приказал отпустить его к русским. Встав на колени, поручик обнял Людвика и был потрясен, ощутив на своем лице слезы поляка.
— Наша взаимная кровь, — прошептал Людвик, — не спасение… торжество тиранов… Прощай!
Поручик бросился вверх по склону, в направлении замка, откуда уже слышались голоса его пушек. Бежал напрямик, на ружейные выстрелы, на гром орудий, словно искал не спасения, а смерти. Так часто бывает, — когда храбрец ищет смерти, пуля летит мимо, бомбический снаряд рвется недостаточно близко и пика ударяет легко, порвав сукно. Поручик уже почти достиг своих пушек, когда ему повстречался полковой командир, князь Л.
— Где вы были, поручик?
Поручик молчал: ночного приключения не расскажешь в немногих словах, а для многих нет времени среди боя. Вид его не внушал расположения; повинный взгляд, непокрытая голова — фуражка потеряна, — исцарапанное ветвями лицо, изодранный мундир.
— Я отрешаю вас до окончания боя, — сказал полковой и протянул руку за пистолетом. — Отправляйтесь под домашний арест.
Вокруг разгорался бой, а безоружный поручик шел мимо своих пушек и орудийной прислуги, которая выдела, как князь Л. отнял у их офицера пистолет. Он достиг замка, вошел в комнату, где оставил потник, седло и кожаный, словно из ржавого железа кованный, сундучок; сундучок слыхал громы кутузовских походов, да попал, видно, не в те руки…