Были такие разговоры. Но всех разговоров не переслушаешь. Рванова назначили потому, что он с 22 июня воюет. Потому, что он точен, исполнителен и требователен. И еще потому, что, попав в такой ужасный переплет, он сумел сохранить достойную советского офицера подтянутость и внешнюю аккуратность. Значит, в штабе будет порядок.
Вот Бессараба оставили командовать взводом. После всех его проделок, конечно, оставлять не следовало. Но пока нет оснований считать его плохим командиром. Боев-то настоящих еще не было. Надо проверить человека в бою. Отряд он сам подбирал, людей знает, и люди его тоже знают.
Теперь, оглядываясь назад, думаешь: «А ведь странное было положение в тот первый период. Как командир я ни перед кем не отчитывался. Высшего начальства не было. Это, оказывается, очень неприятно и тяжело. Если бы не было у меня такой опоры, как обком, легко бы и растеряться».
Но я был командиром, и часто мне самому приходилось принимать решение.
Право, когда я бродил в поисках отряда, было, кажется, легче. Там я отвечал лишь за собственное поведение и за собственную жизнь.
На следующий же день после приказа является Бессараб:
— Я, ватого-етаго, жду ваших боевых указаний.
— Приказ читали? Выполняйте.
— Ребята скучают. Есть желание встретиться в бою с проклятыми оккупантами.
— А что ж вы раньше не скучали по боевым действиям?
— Ждали, когда прибудет высшее начальство. Когда прикажет.
— Смирно! Кругом, шагом марш! — вынужден был скомандовать я.
А Бессарабу, вероятно, этого и надо было. Пошел к своим бойцам, сказал, что вот, мол, начальство вместо боевых действий занимается каким-то подбором кадров.
Немало людей, особенно в областном отряде, я знал по Чернигову. В небольших городах вообще запоминаешь множество лиц. С человеком не знаком, но встречал его то ли на заводе, то ли в театре, то ли просто на улице. Теперь знакомились заново. Я ходил по землянкам, участвовал в строительных работах, начатых еще до прихода нашей группы. Не уверен я был в том, что надо строиться, но пока этих работ не отменял. Люди должны быть заняты. Нет ничего хуже безделья. Стали проводить и строевые занятия. На них я тоже приглядывался к людям.
Один я ходил редко. То с Попудренко, то с комиссаром отряда Яременко, то с Рвановым. Попудренко и Яременко уже давно были в отряде и хорошо знали людей. Рванов хоть и много моложе меня, но человек военный штабист. Так, на ходу, я кое-чему учился у товарищей: Не то, чтобы брал уроки, но приглядывался, как они держатся с народом, как оценивают обстановку.
И везде, конечно, разговоры, шутки, прибаутки. Без шутки партизанам трудно. Днем, ночью, в бою, на диверсии, в походе — трунят друг над другом, подсмеиваются. Другой и себя не пожалеет, выставит в смешном свете, лишь бы вызвать хохот. Это понятно — смех бодрит, а лишений приходилось испытывать великое множество.
В тот период люди очень нервничали.
Не я один, все ставили перед собой вопросы. И думали, думали… Никогда в жизни я не встречал так много задумчивых людей. В компании еще ничего, даже иногда спляшут или споют. Но и плясали и пели очень плохо. Большой любитель солдатских песен, Попудренко сказал мне однажды:
— И что за народ у нас подобрался? Ни одного порядочного плясуна, ни одного гармониста хорошего. А как начнут песню тянуть, хоть беги…
Потом-то выяснилось, что пели только тягучие песни и плясали плохо от задумчивости.
Часто командиры отрядов и члены обкома приходили ко мне с рапортами о разного рода нытиках. Балабай, например, доложил:
— Пошел проверять посты. Боец П. - здоровый, крепкий мужик лет под сорок — сидит на земле по-турецки, винтовку отложил, сам открыл рот и в небо смотрит. На мой приход даже внимания не обратил. Будто я не командир, а так, гуляка. «Что, — спрашиваю, — загрустил по гауптвахте?» А он домашним тихим голосом отвечает: «Думаю я, Александр Петрович, что напрасно с Красной Армией не ушел. Мальчишеством было с моей стороны здесь оставаться. Подавят нас немцы, як тех мух! Вот я с солнышком, Александр Петрович, и прощаюсь…»
Был у меня самого весьма примечательный разговор. Отвел меня в сторону боец С. Не глупый, кажется, человек, бывший заведующий районным отделом народного образования. Руку мне на плечо положил и начал:
— Вот, — говорит, — Алексей Федорович, рассудите. Пришла мне такая мысль: что если бы лежал я больной и врачи приговорили меня к смерти?
Я насторожился. К чему человек клонит?
— Нельзя, — отвечаю, — верить таким приговорам.
Он продолжает:
— А все-таки. Если сомнений действительно никаких, как тогда? Я бы, например, предпочел не ждать. Я бы, товарищ Федоров, предпочел сразу после консилиума умереть, застрелиться.
— К чему, — спрашиваю, — ты эту панихиду развел?
— А к тому… — Тут С. прямо-таки с воодушевлением произнес: — К тому, что если поставила нас здесь партия на жертву, на жертвенный подвиг, так давайте же поскорее этот подвиг придумаем и совершим.
И, заметьте, товарищ этот был трезвый, не бредил. Пришлось ему объяснить, что он нытик и маловер и что партия ни на какие жертвы нас не посылала, а послала воевать с врагом.
— Что вы?! Прикажите, и я готов, как, помните, в знаменитой пьесе «Салют Испания», взорвать себя вместе с вражеским штабом!
Прошел год, и товарищ научился взрывать немецкие штабы и эшелоны, сам оставаясь невредимым. В 1944 году он получил звание Героя Советского Союза. Я ему при случае напомнил этот разговор.
— Признаюсь, — сказал он, — не верил, что мы способны оказать немцам серьезное сопротивление. Думал: раз нам суждено погибнуть, так давайте же поскорее и покрасивее.
О подобной красоте не только он один заботился. Мельком я упоминал уже об артисте черниговской драмы Васе Коновалове. Он и теперь здравствует. Воевал хорошо, награжден. Но в самом начале… Как-то раз ночью явился он с группой актеров в Черниговский обком, прямо в мой кабинет, с просьбой принять их в формирующийся партизанский отряд. Я его включил в списки. В ту же ночь он получил винтовку. Так, с винтовкой, и пошел домой прощаться. Потом, у партизанского костра, сам рассказывал:
— Возвращаюсь домой, настроение лихое, в бой бы с таким настроением. А надо спать ложиться. Ложусь и винтовку с собой в постель.
Так многие молодые люди романтично воспринимали свое вступление в партизаны. Но надо было этим молодым людям показать труд войны, надо было научить их преодолевать трудности.
В эти же дни всеобщих переживаний произошел у меня разговор по душам с Громенко.
Он вернулся из «отпуска». После совещания с командирами я позволил ему отлучиться. Отправился он к жене с партизанскими подарками. Дали ему меду, масла, леденцов, печенья. Дали ему сотню патронов, два пистолета, пару гранат.
В отлучке Громенко был пять дней. Два дня путешествовал туда, два обратно, а у жены пробыл всего лишь ночь и часть утра. Отчитался он коротко:
— Командир первого взвода Громенко. Вернулся из отпуска. Все в порядке. Разрешите приступить к исполнению обязанностей?
Часа через два я снова увидел его среди бойцов первого взвода. Он усадил их кружком и что-то горячо говорил. Я тоже присел послушать. Громенко сказал мне, что проводит политбеседу, и продолжал:
— Каждому из нас, товарищи, следует пересмотреть наново всю свою жизнь…
«Куда он гнет? — думал я. — Что это за философские беседы с бойцами?» Но смолчал и стал слушать дальше. Тем более, что, судя по выражению лиц, бойцы беседой были увлечены.