Дюма. Том 59. Исповедь маркизы - Александр Дюма


Вчера я получила от г-на Уолпола письмо, которое заставило меня всю ночь провести в раздумьях, ибо я похожа на Лафонтенова зайца в его убежище: будучи не в силах заснуть в моем пристанище, я много размышляю.

Поскольку на протяжении почти целого столетия большой известностью в мире пользовалось несколько Уолполов, правильно будет уточнить, кого из них я имею здесь в виду. Это не г-н Роберт Уолпол, первый граф Орфордский и министр короля Георга I; это не его брат Хорас Уолпол, посол во Франции при Генеральных штатах; это племянник последнего — Хорас Уолпол, третий сын министра и владелец поместья Строберри-Хилл, мой лучший друг и мой самый прилежный корреспондент.

Господин Уолпол подсказал мне, возможно несколько неожиданно, по своему обыкновению, способ борьбы с моим главным врагом — скукой, скукой, которая терзает и преследует меня, невзирая на все мои усилия избежать ее. Он посоветовал мне написать воспоминания о моей жизни, заметив, что я много повидала на своем веку, и, стало быть, мне есть что вспомнить. Это правда, но мне так надоела моя несчастная особа, что, вероятно, рассказ о себе наведет на меня еще большую тоску. Безусловно, у меня есть одно средство, которым я несомненно воспользуюсь: оно заключается в том, чтобы уделять больше внимания другим, нежели себе.

Я собираюсь придерживаться христианской заповеди относительно ближнего своего и постараюсь как можно меньше злословить о нем, этом несчастном ближнем, который всегда казался мне законченным чудаком и часто отвечал мне тем же.

Итак, раз это необходимо, поговорим о ближнем своем. Однако все люди никоим образом не похожи друг на друга; у ближнего времен моей молодости был другой облик, другой ум и другие мысли, по сравнению с сегодняшним ближним; признаться, я не считаю, что с тех пор он что-то приобрел. Сама я столького лишилась! Обошлась ли судьба столь жестоко с кем-нибудь еще?

Во-первых, такая бедная слепая, как я, находится в весьма незавидном положении: ей приходится во всем полагаться на других, никому не доверять и постоянно ожидать какого-нибудь обмана. Запишет ли юный лукавый секретарь, которому я диктую, сказанное мною? Девушки так шаловливы, а эта уж разумеется: она явно способна вложить в мои уста множество глупостей и адресовать их от моего имени потомкам, если таковые найдутся, а я подпишусь под этим вздором, в то время как подлинное имя той, что все это напишет, останется неизвестным. Как же быть? Я уверена, что проказница посмеивается, записывая эти строки — плод моего дурного настроения. Увы! В двадцать лет смеются так легко! Я уже никогда не смогу так смеяться, а прежде я хорошо это умела!

«Прежде»! — Так или иначе, это мерзкое слово, но как часто в своей жизни мы его произносим! Это изъявление сожаления, сопутствующее воспоминаниям; это призрак прошлого, той половины нашего бытия, что ежедневно пожирает другую его половину до тех пор, пока не поглотит ее окончательно.

— Прежде! Прежде я была молодой! Прежде я была красивой! Прежде меня всюду принимали с радостью, и я была желанной! — говорит старость.

— Прежде я был богат, я был влиятелен, меня окружали льстецы и друзья! — говорит разочарованный честолюбец.

— Прежде я была любима! — говорит уходящая любовь.

— Прежде я жил в нищете, продавая свое время и свой труд, — говорит разбогатевший выскочка, — теперь я торгую своей совестью и покупаю чужую.

Сколько таких «прежде» я могла бы прибавить к этим! Но надо еще дожить до моего «прежде», которое в данную минуту является самым безусловным из всех; оно содержит в себе все прочие «прежде», за исключением того, что я никогда ничего не продавала и не покупала, поскольку не имела средств на покупки. Конечно, я знаю много всего, и мое «прежде» очень обширно. Я видела двор, хотя и не принадлежала к нему, — выгодная позиция для того, чтобы судить о нем беспристрастно. Я повидала людей, добившихся в Париже признания. Самое главное, я видела и знаю лучше чем кто-либо, компанию болтунов, кружок вольнодумцев, главенствующих в этом веке и ведущих его, по моему мнению, прямо к гибели. Это философы, желающие всех поучать и толкующие даже о том, о чем у них нет ни малейшего представления. Я не выношу этих умников и потому вижу их насквозь; и я обещаю вам, любезный читатель, показать их в истинном свете. Они облачаются в строгие одежды переливчатого цвета, дорогая ткань которых играет на солнце, меняя свой оттенок в зависимости от того, падают ли на нее солнечные лучи или она находится в тени. Я покажу вам ее изнанку — это самое любопытное. Сколько ветоши изобилует под всей этой мишурой!

Итак, решено: я расскажу о своей жизни и вернусь на семьдесят три года назад. Не бойтесь, я еще не выжила из ума, у меня крепкая и обширная память; я помню все, вплоть до мельчайших подробностей, и сейчас, приступив к этому новому для меня занятию, полагаю, что г-н Уолпол был прав: воспоминания доставят мне множество приятных минут.

После потери зрения у меня остались некоторые иллюзии: призраки моей молодости, которых я продолжаю видеть посреди своего вечного мрака, кажутся почти столь же яркими, какими они были прежде. Я никак не могу отделаться от этого отвратительного слова… Не станем более отмечать его, ибо оно будет возникать слишком часто.

Мои друзья для меня не стары; я же для них древняя старуха, и так и должно быть, поскольку я чувствую себя ужасно старой, по выражению Маскариля. Я слишком долго живу — наверное, всем надоело, что я все еще на этом свете.

Для начала следует рассказать о моем секретаре. Вольтер учил меня, что всегда надо выводить персонажей на сцену.

Обычно я диктую Вьяру, моему старому и верному камердинеру. Именно он пишет мои письма, но, что касается данных воспоминаний, я обойдусь без него: он стал бы высказывать множество соображений обо всех этих лицах, которых он знал, и, возможно, я не сумела бы устоять перед его замечаниями. О ком-то он начнет печься, а кто-то ему совсем не по нраву; я же хочу остаться независимой от него и не поддаваться ничьему влиянию — в этом отношении мадемуазель де Сен-Венан не внушает мне беспокойства. Поясню немного, кто она такая.

Это очень красивая, очень умная и очень добрая девочка, дальняя моя родственница; ее прислали мне из провинции в сиделки, а также для того, чтобы было легче найти ей мужа. Мы попытаемся это сделать. Она здесь всего две недели, и, стало быть, все, чему я ее учу, для нее китайская грамота.

— Не стоит краснеть, милая барышня, от комплиментов, которые я вам делаю; помните о том, что эти слова принадлежат мне и не сокращайте продиктованное мною.

— Я не краснею, сударыня, тем более что нет ничего постыдного в том, чтобы не иметь другого приданого, кроме добродетелей, упомянутых вами из снисходительности ко мне. Что же касается мужа, то он появится, если Богу будет угодно и, главное, если так будет угодно мне.

Обращаясь к читателю, прошу у него позволения добавить от себя: нередко я буду говорить ему то, что госпожа маркиза и не думает мне диктовать; я собираюсь писать отчасти параллельные мемуары: из-за своей слепоты госпожа упускает столько мелких событий, да и сама по себе она столь яркое событие! Она достойна того, чтобы с ней поступали так же, как она поступает с другими… Я замолкаю, теперь говорит госпожа.

— Вы здесь, дитя мое?

— Да, сударыня.

— В таком случае продолжайте писать и перестаньте играть с Туту. (Я вам еще расскажу, кто такой Туту.)

— Я продолжаю, раз госпожа уже диктует.

Теперь, после того как вы познакомились с моим секретарем, приступим к делу.

Я не стану задерживаться на своем детстве: этот возраст представляет интерес лишь для кормилиц и нянек. Однако вынуждена признаться, что я родилась 1 августа 1697 года, в царствование великого короля, на три года позже г-на де Вольтера и на год позже г-на де Ришелье, а также в том, что меня зовут Мари де Шамрон и мой отец, граф де Виши Шамрон (а не Шамру, как многие пишут даже при моей жизни) был славный дворянин из Бургундии, где немало замечательных дворян. Он входил в число самых знатных людей провинции и жил в своем поместье Шамрон, где принимали множество высокородных гостей и отлично веселились, чего сейчас и в помине нет.

У моей матушки, доброй и милой женщины, был один недостаток: малодушие — страшный порок и для самого его обладателя, и для других. Малодушие сводит на нет любые превосходные качества, делает человека неспособным творить добро, как бы он этого ни хотел, и позволяет ему творить зло, от которого он страдает, будучи не в силах воспрепятствовать этому.

По материнской линии я состояла в родственных отношениях с семьей Шуазёлей, вследствие чего сблизилась с министром и его столь безупречной супругой, о чем мне еще не раз придется рассказывать.

До этого, впрочем, еще далеко, ведь я пока рассказываю лишь о своем появлении на свет.

У меня были сестра и два брата: один старше, а другой младше меня; сестра была старше нас всех. На протяжении своей жизни я почти не поддерживала с ней никаких отношений: мы не ладили между собой.

Мои первые годы прошли в Шамроне, и меня там баловали, ибо я была очень привлекательной девочкой и считалась умной.

Я уже не очень хорошо все это помню; мне редко приходилось бывать с родителями. Нас оставляли играть на обширных лугах, где мы могли бегать и кататься по траве в свое удовольствие: мой отец был ярым приверженцем вольного поведения маленьких детей. Эти необычайно зеленые, цветущие луга Шамрона — миражи прошлого, неотступно преследующие меня более всего. Мне довелось видеть так много других пейзажей и вдыхать так много других ароматов, что эти были забыты мной, увы, как забывается все, но сейчас, когда вокруг меня царит вечный мрак, они вновь оживают в моей памяти, столь же яркие и прелестные, как в те младенческие безгрешные дни, когда будущее, простиравшееся передо мной, казалось бесконечным и безоблачным.

Это будущее сдержало одно из своих обещаний — то, что было самым жестоким по отношению ко мне! Мои братья и сестра получили довольно поверхностное начальное образование, несмотря на усилия двух аббатов, приставленных к ним, и своего рода гувернантки; меня же прочили в монахини и готовили в монастырь, собираясь отправить туда, как только это станет возможным.

У отца было в Париже несколько знакомых среди святош, хотя сам он не был святошей, и ему стоило немалого труда подчиниться требованиям последнего царствования.

Время от времени отец довольно прилежно ездил в Версаль на поклон и по праву садился в кареты его величества, а затем возвращался в Шамрон, откуда матушка никогда не отлучалась.

У нас была тетушка, которую, как и меня, звали мадемуазель де Шамрон, — самая интересная из всех известных мне старых дев.

Тетушка не вышла замуж, так как, во-первых, у нее был небольшой выбор женихов, и, во-вторых, потому что она и не думала их искать.

Ее хотели сделать канониссой, но она этому воспротивилась, предпочитая оставаться независимой и не покидать брата, к которому питала нечто вроде страсти.

Мадемуазель де Шамрон была горбунья, чудовищная горбунья, но с прелестной головкой и самыми красивыми в тех краях глазами. Она была необычайно умна и писала почти так же хорошо, как г-жа де Севинье, что бы там ни говорил г-н Уолпол, восторженный почитатель той, которую он называл Богоматерью Ливрийской. Если бы он жил в одно время с божественной маркизой, то не знаю, что с ней сталось бы, ведь он несомненно посягнул бы на честь этой высокодобродетельной особы.

Итак, тетушка не была г-жой де Севинье, однако она знала ее и достаточно постоянно поддерживала отношения с Бюсси-Рабютеном. (И он и она были родом из нашей провинции.)

Госпожа де Севинье умерла в год моего рождения, а ее кузен — на два-три года раньше.

Тетушка часто рассказывала мне о Бюсси-Рабютене. Он сохранил в старости гордую походку, закрученные усы, язвительное остроумие и манеры испанского бахвала, вызывавшие у молодежи смех. Несмотря на это, Бюсси-Рабютена очень высоко ставили пожилые люди; он держал в голове множество всяких воспоминаний и охотно ими делился; беседовать с ним было очень приятно, если оставить в стороне заносчивость его речей, объяснявшуюся тем, что он сохранил о себе чрезвычайно высокое мнение.

Его дочь, г-жа де ла Ривьер, была известна своими бесчисленными похождениями. Отца обвиняли в том, что он в нее влюблен и ревнует ее.

Дальше