— Понос?
— Он самый, — радостно кивнул минометчик.
— Ладно. Полезай в кузов, там разберемся. А вообще… Крепкий чай с сухариками рекомендуют…
— И рисовый отвар, — добавил минометчик.
— Точно.
Минометчик чувствовал, что разгружать уголь придется несомненно. И больше не приставал.
Дневальный по КТП распахнул ворота автопарка…
Полчаса спустя мы были на станции.
Припорошенный снегом уголь лежал на платформах с низкими бортами. Через каждые две платформы торчали тощие столбики, на которых светили электрические лампочки. По одной лампочке на столбе. И по колпачку с выщербленной эмалью над лампочкой. Легкий ветер, почти неощутимый на земле, чуть раскачивал фонари. И этого было достаточно, чтобы уголь сверкал своими черными гранями, ярко и переливчато. Завернутый в пушистые клубы пара, полз маневровый паровоз. Огонек на дальних путях воспринимался как точка. Точка, за которой ночь и больше ничего нет.
Оставив ребят в зале ожидания, я прошел к военному коменданту.
Старший лейтенант — высокий, худой, с усталым безразличием в глазах — записал на календаре мою фамилию, негромко сказал:
— Семнадцать платформ… Разгрузить нужно до восьми утра. Иначе полку придется оплачивать простой… Сумма значительная.
Я распределил людей на четыре группы. Первую составили три музыканта. Вторую — Мишка Истру и выписавшийся из санчасти минометчик. Третью — Болотов и Долотов. Четвертую — писарь из третьей роты, явно не собирающийся надрывать здоровье, и я.
На каждую группу приходилось по четыре платформы. Музыкантам — пять.
Помню, как мы выбили клинья — и борта, хрястнув, отвалились вниз. Грудки, лежащие с краю платформы, скатились на землю. Однако упало гораздо меньше угля, чем я предполагал. И объем работ стал ясен… Кислая физиономия напарника гасила во мне последние искорки оптимизма.
Неверие в свои силы прибывало с каждым взмахом лопаты. Ибо каждый взмах стоил большого труда и был ничтожен по результату. И платформа казалась мне безбрежной… Как безбрежным казалось однажды море… Я заплыл с двумя девчонками далеко. Они были года на два старше меня — лет по пятнадцати. И я поплыл вместе с ними. И не мог вернуться к берегу раньше, чем они. Потому что было стыдно признаваться в слабости. А берег удалялся как-то незаметно. Когда девчонки устали и сочли нужным повернуть назад, я был готов. Я тогда еще не мог лежать на спине. И, увидев узкую на горизонте полоску берега, забарахтался, как котенок. И почти физически ощущал, что никогда больше не ступлю на круглую гальку, не вздохну полной грудью свободно… Но страшнее всего то, что девчонки заметят мое состояние и поймут, какой я есть. И я решил плыть к берегу впереди них. Впереди, пока не покинут силы.
Я работал руками и ногами. Но берег тоскливо оставался вдалеке. Долго оставался… Девчонки настигали меня. Могли обогнать каждую секунду. А я так был уверен, что на лице моем написаны испуг и беспомощность… Тогда я усерднее врезался в волны. Разумнее…
Берег становился ближе. И я в какую-то секунду понял, что доплыву до берега, брошусь на гальку. А эти две девчонки, которых я нисколько не любил, станут уважать меня. И может, какой-нибудь из них я буду нравиться…
С первой платформой мы возились дольше, чем со второй и третьей. Вероятно, от неопытности… Мой партнер, писарь, на деле оказался стоящим человеком. Работал он неутомимо, толково… Лопата в его руках сидела ловко. Чувствовалось, парень не впервые познакомился с ней… Тем более непонятным становилось выражение его лица, на котором, точно в книге, читались недовольство и скепсис.
— Чего такой кислый? — опросил я. — Будто лимоны жуешь?
Он выпрямился, поправил шапку и серьезно ответил:
— Горький писал, что человек должен воспринимать всякий полезный труд как радость, как творчество… А я до этого не дорос. Боль в пояснице чувствую. И в висках… Радости же — никакой.
Это были первые слова, которыми мы обменялись. Он нагнулся, приподнял лопату. И молча стал швырять уголь…
Когда мы окончили разгружать вторую платформу, я пошел посмотреть, как обстоят дела у других. Мишка Истру и его напарник минометчик ненамного отстали от нас. Два солдата, Болотов и Долотов, выбивали клинья на третьей платформе.
И только у музыкантов работа не клеилась. Я нашел их на первой платформе, разгруженной лишь наполовину. Все трое, посиневшие от холода, сидели и курили. Увидев меня, один поднялся, для приличия взял лопату. Двое других продолжали делать вид, что они в Гаграх.
— Простудитесь, — сказал я.
— В санчасть запишемся…
— Почему не работаете?
— Устали!
— Ясно. Хамства вам не занимать. Все ребята по две платформы разгрузили. А вы, бедняжки, первую не осилите.
— Каждый работает как может, — невозмутимо ответил один из них.
Меня передернуло от злости. Пользуясь правами старшего, я построил трех музыкантов в одну шеренгу. Позвал остальных ребят. И объяснил ситуацию:
— Они филонят. Нам же уголек за них бросать придется.
— Каждый работает как может, — упрямо повторил музыкант. — Мы в передовики не рвемся.
— Что с ними делать? — спросил я. — Они русского языка не понимают…
— Будем бить! — ответил Мишка.
Ребята одобрительно кивнули.
— Хорошо, — предупредил я музыкантов. — Если через час нас не догоните, пеняйте на себя. Разойдись!
Догнали… Поняли, что с коллективом спорить вредно.
Словом, всю работу мы закончили минут на двадцать раньше заданного срока.
Рассвело, но состав еще долго не угоняли. Не было паровоза. Уголь чернел возле рельса низкой горкой, будто бруствер свежевырытой траншеи. Смешно и досадно, но теперь угля казалось совсем немного — во всяком случае, для девяти здоровых парней.
Подошел Мишка. Рожа черная, словно вымазанная гуталином. Только хотел я сострить по этому поводу, а он опередил, чертяка:
— Эх! Суконочку… Лицо бы твое блестело, как добрый кирзовый сапог…
Пошли мыться. Умывальника на станции не держали. И мы поливались горячей водой над тазиком возле двери к дежурному коменданту.