У лодки семь рулей - Редол Антонио Алвес 10 стр.


— Пресвятая дева, матерь божья!

Напрасно взывал к собравшимся доктор Леонардо, прося всех выйти: надо же ребенком заняться.

— Покажите нам его! — крикнул кто-то.

— Это чудо! — истошно завопила какая-то женщина, распростершись на каменных плитах. — Сынок у меня во Франции воюет, так это знамение, что он вернется…

— Ну разойдитесь, сеньоры! Нельзя же так, — с мольбой взывал доктор.

Вдовая сеньора Пералта попыталась было пробиться к новорожденному, но людская лавина зашевелилась, угрожая раздавить их.

Вскрикнула какая-то девчурка, стиснутая толпой и, как бы вторя ей, заплакал младенец.

Мануэл бросился на подмогу сестрам Пералта, расчищая им путь, но тут его с силой ударили по голове.

— А ну, пошли все вон! Чтоб духа вашего здесь не было! — рявкнул он, брызгая от бешенства слюной. — Что за негодяй огрел меня по башке?!

Разъяренный конюх схватился за метлу, намереваясь на деле доказать, кого здесь надлежит слушаться.

К счастью, тут подоспел падре Марселино, и как раз вовремя: атмосфера накалялась — того и гляди, началась бы потасовка.

— Хватит шуметь, — раздался его уверенный голос.

Но где там, толкотня и ругань вперемешку с молитвами не прекращались.

— Только церковь, братия мои, может вещать о чудесном… То, что ребенок родился в ту же ночь и в тот же час, что и учитель, и тоже в стойле, еще не означает, что чудесное рождество свершилось вновь. Но и это не исключено. Господь вернется на землю… Непременно вернется, слишком уж много греха кругом… Только будущее да пресвятая церковь покажут, кто этот младенец: божественный некто, пришедший на землю в назначенный час, обычный ли человек, сын пьяницы, или посланец сатаны…

Женщины торопливо перекрестились.

— …которому ничего не стоит обмануть доверчивые сердца…

— Расходитесь по домам, — увещевал людей падре Жеронимо. — Две добрые души уже позаботились о малютке.

— Идите, идите с богом, — вторил ему падре Марселино де Арраньо.

И они первыми двинулись к выходу, а вслед за ними прошествовал капрал Жоан Лирика; перед уходом он торжественно пожал руку Мануэлу, которого до слез растрогали слова падре Марселино, — смысла их он, правда, не понял, но уж очень красивыми они ему показались.

Ветер стих, должно быть, устал. Гул удаляющейся толпы напоминал рокот бурного Тежо. Мануэл Кукурузный Початок стоял у дверей конюшни, наблюдая, как растворяются в темноте фигуры людей. Вот и сын от него уйдет…

Он думал об этом и тихонько плакал, не навзрыд, не бессмысленными пьяными слезами. Плакал потому, что ему так нравилось. Потому, наконец, что у него есть сын. Его родной сын.

— Кто здесь? — спросил доктор.

Мануэл собирался ответить, но спазмы сдавили горло. И осторожно, словно боясь кого-то разбудить, он приблизился к доктору.

— А, это вы?

Доктор Леонардо поднялся с соломы и пожал ему руку.

— Пойду пошлю за санитарной каретой.

— Ой, сеньор доктор! В ней же арестантов возят.

— Лучше, чтобы она здесь умерла?

Такой оборот дела ошеломил его.

— Молитесь за нее, если умеете, — добавил врач. — Ее спасет только чудо.

— Но сеньор падре сказал… он сказал, что никакого чуда нет.

— Надеюсь, оно произойдет с вашей женой. — И, не дав ему опомниться, доктор Леонардо вышел.

Конюх стащил с головы клетчатый берет в знак прощания и помедлил немного у двери. Затем чуть слышно свистнул лошадям, которые уже стояли у кормушки, и опустился на солому рядом с женой. Ему не терпелось поговорить о сыне, о том, кем он станет. Он зарекался не пить хмельного — «с места мне не сойти, коли хоть каплю в рот возьму, никогда и пальцем тебя не трону, не как в ту ночь, когда негодяй Кадете меня прогнал».

— Знаешь, Мария… А руки у тебя прямо как ледышки. Дай-ка я их погрею. Будь у меня деньги, Мария…

Он грезил наяву, и так приятно было ему говорить о сыне, что даже голос у него стал другим, нежным, а не задиристо петушиным, как обычно.

— Ты слышишь, Мария? Знаешь, кем будет наш сын? Кем ты хочешь? Только не доктором, это мне не по карману… Если бы все докторами были, кто б тогда лошадей холил? Ты меня слышишь?

Он дрожал от холода. Заботливо укрыл жену, наложив сверху побольше соломы, и сам укутался потеплее; и всю ночь не выпускал Мануэл влажную, безжизненную руку Марии, словно пытался что-то удержать,

— Той ночью и померла моя мать? — спросил он взволнованно.

— Нет, нет. Только не перебивай, пожалуйста, так часто, — досадливо отмахнулся я. — Вообрази, что слушаешь рассказ о ком-то постороннем, иначе у нас ничего не выйдет.

Почти целую неделю я писал эти странички; меня отвлекала жизнь камеры, и я предпочитал работать после обеда, когда все погружалось в сон. Но отрешиться от тяжелых дум часто не удавалось, как и не удавалось преодолеть назойливость моего земляка; он то и дело подсаживался ко мне, пытаясь заглянуть в тетрадь.

Я нервничал, с детским упрямством заслонял локтем бумагу, но он оставил меня в покое, лишь когда я объяснил, что его присутствие мешает мне сосредоточиться, Он огорчился и пришел в недоумение, однако стал держаться поодаль, и я сам его позвал, чтобы почитать дальше. Он немного растерялся, но, оправившись от смущения, засыпал меня вопросами. И опять пришлось пускаться в объяснения. Он просил кое-что добавить: о Толстяке, к примеру, он слышал, только все ж лучше описать его. И что Терезина таверна была за углом — напоминать не надо, но почему я забыл сказать, что над дверью висел фонарь, и почему не сказал, что Щегленок умер во время чумы?

— Да пойми ты в конце концов, что пишу я, а не ты, — вспылил я. — Если так, то лучше бросить…

Сейчас я понимаю, что был не прав.

Алсидес обещал больше не прерывать чтение, и я обрадовался такой покорности. (Да, звали его Алсидес. Позже расскажу, как дали ему это имя.) Конечно, я был несправедлив к нему. Но работа в тюремной обстановке до того меня измотала, что я был не в силах даже слушать его, чтобы обогатить подробностями мою повесть. Повесть, которую я писал, а он прожил. В том-то и горе: мы стояли на противоположных берегах, а надо было примирить наши разногласия, что удавалось мне лишь изредка.

Назад Дальше