Уран - Марсель Эме 21 стр.


— Там видно будет. Рассказывай.

— Я про Максима Делько. Мой отец нашел его во дворе дома в тот вечер, когда за ним охотилась полиция, и привел к нам.

— Посмотрим, — после некоторого размышления сказал Мишель. — Пока я не вижу, чем мог бы ему помочь.

— А твои знакомства в Париже?

Он уже подумал о них, но те знакомые наверняка заломят немыслимую цену… К тому же случай этот непростой. Если бы речь шла о человеке богатом, с кругленьким капитальцем, блемонская публика еще могла бы примириться с тем, что ему покровительствуют высокие сферы. Это было бы в порядке вещей. Но Делько, в конечном счете, — всего лишь мелкий служащий, один из тех малозначительных субъектов, унижение и казнь которых доставляет примерно одинаковое удовольствие и буржуа, и пролетариям. Если у такого вдруг объявится высокопоставленный защитник, это неприятно поразит и разочарует сограждан. Мишель и сам, осознав, какая пропасть разделяет Максима Делько и его предполагаемых покровителей, ощутил в душе протест против такого перекоса в системе общественных ценностей.

— Посмотрим. Навряд ли там что-нибудь получится. Но я подумаю.

— Спасибо, — сказала Мари-Анн, протягивая ему ладошку.

Мишель собрался было спросить у нее, когда они улягутся снова, но этому воспротивился железный человек, и он смолчал, почувствовав себя до крайности неловко. Когда Мари-Анн повернулась и пошла прочь, он покраснел от стыда за свою нерешительность, а потом на него вдруг накатила волна ярости, и он восстал против тирана. Глупо и совершенно нетерпимо, чтобы его совесть приняла облик железного человека. Мари-Анн была уже на середине площади. Он побежал за ней, но, догнав, опять вынужден был уступить железному деспоту и проглотил слова, готовые слететь с языка. Вместо этого он сказал:

— Нам надо будет увидеться еще раз, поговорить об этом парне.

Они договорились о встрече и снова обменялись рукопожатием, более непринужденным и теплым, чем первое. Мари-Анн улыбнулась ему на прощание. Никогда прежде Монгла-сын не был ей так симпатичен, если не сказать — желанен, что было бы куда ближе к истине: настоящий мужчина, могутный, крепко сбитый, плотный; крутые плечи и грудь колесом; живот, выпирающий из-под ремня вверх; литые, выпуклые ягодицы; грубое, дышащее силой лицо; уверенный взгляд бычачьих глаз, мясистые сочные губы и мощная шея с мягкими, чуть подсиненными бугорками вен, куда так сладостно впиваться поцелуем. Казалось, в милом ее сердцу увальне все создано для любви, говорит о любви, приглашает к любви. И никакой вульгарности — только сила, безмятежность, самоуверенность самца и вместе с тем что-то очень пленительное и волнующее.

Был уже седьмой час, и город оживал, Мельничная улица начала наполняться заводскими. Издали Мари-Анн заметила Альбера Ришардо, который явно намеревался пересечь улицу и подойти к ней. Она ускорила шаг. Этот Ришардо, служивший клерком у адвоката, был двадцатипятилетним молодым человеком, худощавым, робким, с большими печальными, полными мольбы глазами на довольно симпатичном лице. Мари-Анн знала, что Альбер влюблен в нее, хотя он и не отваживался ей в этом признаться, вкладывая весь свой пыл в рассуждения о музыке и поэзии. До знакомства с Монгла-сыном она еще чувствовала некоторое расположение к этому утонченному, кроткому юноше, но потом стала находить его чересчур пресным. Его мягкость, скромность, даже его вкус к поэзии теперь были в ее глазах признаками незначительности и никчемности. Обычно она не отказывалась вежливо его выслушать — из великодушия, чтобы не обескураживать воздыхателя, но отчасти и из кокетства. Сегодня же ее слишком переполняла радость, чтобы слушать, как он разглагольствует о Верлене, и, искусно маневрируя в толпе, дабы избежать встречи, она невольно улыбалась: очень уж велик был контраст между его худосочной фигурой и статями ее любовника. Этот дохляк с элегическим темпераментом вдруг показался ей до смешного ничтожным.

К тому времени, когда Мари-Анн оказалась у отчего дома, она и думать забыла об адвокатском клерке: все ее мысли были о Мишеле. В развалинах у дороги сражались мальчишки. Сын мясника, который был вооружен автоматом, очень похожим на настоящий, с трещоткой для имитации стрельбы, доказывал, что уложил по крайней мере вдвое больше народу, чем его приятели с их неуклюжими дощатыми поделками. Окруженный бурлящим кольцом, он вновь и вновь демонстрировал превосходство своего оружия, чем лишь растравлял сердца товарищей по игре. «А если я вмажу тебе кулаком, — наседал на него один из них, — каково тебе придется со своим автоматом?» Пожилая дама в митенках, чей балкон располагался раньше прямо напротив балкона Аршамбо, искала среди обломков пропавший при бомбежке бриллиант. Не проходило и дня, чтобы прохожие не видели, как она, склонившись над каменным крошевом, разгребает его острием зонтика, время от времени водружая на нос вторую пару очков, чтобы получше рассмотреть какой-нибудь осколок стекла. Старый облезлый осел, выпущенный владельцем в развалины, перешагивал через разрушенную стену, глядя на Мари-Анн. Но та, ослепленная лучезарным видением Монгла-сына, не видела ни осла, ни детей, ни старой дамы. Войдя в сумрачную галерею, она поднесла руку к груди, как бы стремясь удержать рвущуюся оттуда радость. При мысли о всех тех грубостях и жестокостях, которые ей предстояло претерпеть от любимого, сердце ее переполнялось нежностью и ликованием. Тут она вздрогнула и даже легонько вскрикнула: рядом неожиданно вырос мужчина.

— Я вас напугал? — прерывающимся голосом спросил Генё.

Увидев девушку перед этим на Мельничной улице, он обогнал ее и стал поджидать в галерее.

— Нет, но немножко удивили, — ответила Мари-Анн.

Теперь он шагал рядом с ней. Но она сразу же позабыла о его существовании. Время от времени Генё украдкой поглядывал на лицо Мари-Анн, которое все яснее вырисовывалось в полумраке по мере того, как они подходили ко двору. В конце галереи он шагнул вперед, загородил девушке дорогу и воскликнул:

— Господи, да скажите наконец что-нибудь!

С того дня, как ему довелось обнять Мари-Анн на кухне, Генё уже не в первый раз оказывался с ней наедине, однако она ни словом, ни взглядом не давала понять, что помнит о той дивной минуте, и это удручало его.

— Поговорите со мной! Скажите хоть, что я теперь должен думать!

— Не понимаю, о чем вы, господин Генё. Простите меня, но я действительно не понимаю.

Мари-Анн сказала это почти искренне. Ей казалось невероятным, чтобы Генё придавал такое значение столь пустяковому, на ее взгляд, событию. Ему же хотелось надавать ей пощечин, осыпать проклятиями, прижать к себе, но вместо всего этого он повернулся и взбежал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. На кухне были его жена и госпожа Аршамбо. В полдень они поцапались из-за толкушки для пюре, но сейчас каждая колдовала над ужином, делая вид, что не замечает присутствия другой. Генё-то как раз больше устроила бы шумная ссора, которая позволила бы и ему рявкнуть что-нибудь и хоть так разрядиться.

— К тебе пришел Ледьё, поговорить, — сообщила Мария.

— Плевать я на него хотел.

Ледьё, муниципальный чиновник, был членом партии, но в данную минуту Генё было тошно мусолить перипетии дела Леопольда. Поэтому он несколько раз со все нарастающей яростью повторил: «Плевать я на него хотел». Мало того, что будущее мировой революции было ему сейчас безразлично, — сама мысль об этом нагоняла на него тоску. Какой толк жить в лучшем из миров, когда сам ты несчастен? Из-за скверного настроения он все более склонялся к мысли, что социальная справедливость никогда не выйдет за пределы бесплодных умствований, не излечит ни от бедности, ни от ревматизма, ни от любовных мук — всего того, что иной раз превращает жизнь в тяжкий груз.

— Во всяком случае, он тебя ждет, — сказала Мария. — Я впустила его. Если хочешь, я пойду и скажу, что ты не желаешь его видеть.

— Займись-ка лучше своими кастрюлями.

Из-за того, что рядом, в нескольких шагах, его дожидался Ледьё, окружающее вдруг предстало перед Генё в совершенно ином свете. Устыдившись своей минутной слабости, он упрекнул себя за то, что дал завладеть своими мыслями подобной ерунде, которую солдат партии должен уметь отодвигать на задний план. К тому же эти холеные бездельницы, вскормленные с черного рынка, лелеющие свое тело, падкие на роскошь и высокое общественное положение, составляют стержень и цементирующую силу буржуазного эгоизма и заслуживают того, чтобы их считали самыми отъявленными врагами рабочего класса. И тем не менее, когда Генё, пожав руку Ледьё, услышал в коридоре шаги Мари-Анн, он глубоко вздохнул и без особых угрызений совести подумал о том, как сладостно было бы предать свою веру и своих товарищей ради любви этой представительницы классового врага, — если предположить, что такая возможность представится и за нее придется платить подобную цену, что, увы и к счастью, невероятно. Вздохнув глубоко, потом еще раз, уже не так глубоко, он обратился к Ледьё: ну что там, дескать, такое? Служащий мэрии, пришедший поговорить с ним о социалистах, о Рошаре и о Леопольде, показался ему чем-то вроде пресного и скучного животного.

Мари-Анн вошла в кухню, чтобы положить там сетку с горошком и огурцами. Лицо ее сияло такой вдохновенной радостью, что у госпожи Аршамбо немедленно зачесались руки влепить ей пару пощечин. Присутствие Марии Генё удержало ее от расспросов, но она пообещала себе во что бы то ни стало докопаться до причин столь подозрительной радости. Впрочем, вскоре она позабыла об этом решении.

Вернувшись с работы, Аршамбо поприветствовал женщин, даже не задержавшись у порога кухни, — так торопился сбросить ботинки. Раздеваясь в столовой, он услышал голос, который доносился из комнаты Ватрена. Должно быть, как и всегда по вечерам перед ужином, Максим Делько беседовал с учителем. На первых порах Аршамбо несколько досадовал на подобное вторжение в дорогие его сердцу привычки, но оказалось, что присутствие Делько не только не стесняет, а, напротив, оживляет их беседы с Ватреном, не нарушая их доверительности. Обувшись в комнатные туфли, инженер направился к двери соседа, постучал и, как обычно, распахнул ее, не дожидаясь приглашения. Ужасное зрелище предстало его глазам. Он окаменел на пороге. Ватрен с безмятежным, освещенным всегдашней полуулыбкой лицом стоял, привалившись к шкафу из некрашеного дерева. Спиной к двери на единственном в комнате стуле сидел Делько — коллаборационист, осужденный заочно фашист, — а напротив него, на постели, — один из самых ярых блемонских коммунистов, молодой учитель Журдан. Аршамбо это показалось кошмарным видением.

— Расстреливать без суда, — говорил Журдан. — К стенке.

— Действительно, — отвечал Делько, — зачем лишать себя удовольствия убивать, если любишь кровь?

Голоса звенели яростью, и Журдан испепелял фашиста взглядом. В этом с виду отчаянном положении Ватрен выказывал неколебимое спокойствие, которое выражало, вероятно, не столько веру в благополучный исход, сколько примирение с неизбежным. Аршамбо вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Его появление осталось для Делько и Журдана незамеченным — они продолжали обмениваться все более резкими репликами. А между тем начиналось все достаточно безобидно. Зайдя к Ватрену и увидев там незнакомого ему Максима Делько, молодой учитель завязал с ним вполне учтивую беседу. Но, разговорившись, коммунист и фашист постепенно узнавали друг в друге себя. Оба принадлежали к той породе людей, которым почти безразличны колбаса, красное вино, рагу, рубец, намеки, дружба до гробовой доски, женский запах, доступные красавицы, ярмарки, лесная прель и для которых идея, доктрина значат больше, чем жизнь. От этой близости взглядов вначале родилось чувство взаимной симпатии, а затем — раздражение от того, что каждый увидел в собеседнике искаженное, карикатурное подобие себя, хотя считал себя выше другого. Впрочем, у Журдана был ряд преимуществ перед Максимом Делько: он был лучше одет; детство и юность баловня вселили в него самоуважение и изрядную самоуверенность при общении с людьми благовоспитанными; наконец, идеологический фундамент, на котором зиждился его мир, был незыблем, крепок, удобен, почти универсален и создавал у молодого учителя чрезвычайно лестное ощущение того, что он весьма умен, а это, естественно, еще выше поднимало его в собственных глазах. Так что как ни внушал себе Максим Делько, что он лучше Журдана, но все равно чувствовал его превосходство и, как ни убеждал себя, что это превосходство чисто внешнее, не мог не испытывать к нему зависти. Поэтому, когда разговор зашел о политике, Делько показалось, что тут он может отыграться, открыто изложив свои взгляды, что он и сделал, намеренно не скупясь на выражения. Журдан, обозленный тем, что человек, имеющий немало общего с ним самим, оказался гитлеровцем, не оставался в долгу.

Когда вошел Аршамбо, дискуссия как таковая уже закончилась, и противники лишь норовили побольнее лягнуть друг дружку.

— Вам, очевидно, воспитание не позволяет убивать людей собственноручно? — спросил Делько.

Подобными же намеками на его буржуазное происхождение иногда выказывали Журдану свою враждебность и его товарищи, коммунисты из рабочих; даже тон был такой же подковыристый. Уязвленный этим до глубины души, он ответил грубым словцом, смутно надеясь, что тем самым хоть отчасти замаскирует изъян своего происхождения.

— О, если бы вас услышала госпожа ваша матушка, — произнес Делько, — ее бы это наверняка огорчило.

Невинное с виду замечание привело Журдана в бешенство; его будто подбросило на кровати, и он двинулся прямо на наглеца. Намереваясь лишь бросить ему в лицо оскорбление, он выглядел при этом так агрессивно, что Делько в свою очередь вскочил со стула и, повинуясь инстинкту самозащиты, отпихнул Журдана. Посыпались негодующие возгласы, брань, оба принялись обмениваться тычками и тумаками. И тот и другой дрались впервые в жизни, с трогательной неумелостью, которая в иных обстоятельствах вызвала бы у Аршамбо улыбку. Оба были хрупкого, почти юношеского сложения и, несмотря на то что пылали ненавистью, выглядели пристыженно и скованно, как угодившие в притон семинаристы. Они наугад месили кулаками воздух, замахиваясь коротко и безобидно, как если бы несильными постукиваниями молотка вбивали в стену гвозди. Когда они схватили друг дружку за грудки, Аршамбо без труда разнял их и с минуту подержал на расстоянии, крепко стиснув каждому руку.

— Ну-ну, утихомирьтесь. Здесь не место для драк.

Ватрен с дружеским любопытством взирал на противников, чьи глаза еще метали молнии.

— Вы были великолепны, — сказал он. — Сразу видно, что вы оба правы. Вы преобразились до неузнаваемости, и было от чего. Быть правым — это значит всегда думать о себе, глядя на другого, и быть в согласии с самим собою и ни с кем больше. Вероятно, в этом и кроется секрет счастья. И действительно, люди правые очень довольны собой. Все же я не удержусь и пожелаю им, чтобы они были чуть меньше довольны собою — так, самую малость, чтобы позволить себе предпочесть своим доводам цветы, детей, птиц.

Все это Ватрен говорил в пустоту — его никто не слушал. Журдану вспомнилось, как кто-то говорил, что в драке очень эффективен удар коленом в пах, и теперь он сожалел об упущенном. Делько, напротив, был полностью удовлетворен. Во время своего заточения он частенько мечтал взять реванш. Вот ему и довелось наконец обозвать коммуниста негодяем и ударить его кулаком прямо в лицо, что наполнило Делько гордостью, хотя, по правде говоря, удар этот и насекомому не нанес бы сколько-нибудь существенного ущерба. Разливаясь соловьем, Ватрен одновременно исхитрялся делать Делько знаки и подмигивать, чего тот даже не замечал. Воспользовавшись секундной паузой, Аршамбо спросил у Журдана:

— Ну и что же вы намерены делать?

Учитель не понял и даже не услышал вопроса. Ватрен взял Максима Делько под руку и сказал ему, увлекая к двери:

— Мой дорогой друг, не задерживайтесь. Вы же знаете, что в семь часов вас ждет машина.

Назад Дальше