Вместо того чтобы остановить грузовичок во дворе, Монгла-сын обогнул дом и подогнал его к заднему крыльцу, выходившему в сад. Тут благодаря густой листве его можно было разгрузить, не опасаясь нескромных взглядов соседей. В окне кабинета появился Монгла-отец и, когда его сын вылез из кабины, вопросительно дернул подбородком. Мишель вполголоса ответил:
— Три новые пишущие машинки, люстра эпохи Людовика Шестнадцатого, китайская ваза, двенадцатитомная энциклопедия Ларусса, сабля самурая…
— Чья сабля?
— Самурая, это из Японии. Люстра Людовика Шестнадцатого, или я уже говорил? Тут у меня еще доспехи пятнадцатого века и морской бинокль.
Монгла уныло хмыкнул, скользнул мутным взглядом по брезентовому тенту грузовичка и пожал плечами.
— Как ты мне надоел, — сказал ему Мишель, — вечно недоволен. Знаешь что, с меня хватит. Если ты считаешь себя шустрей меня, то покупай сам, и дело с концом. Или оставь свои банкноты при себе — скоро будешь ими подтираться.
Он намекал на грядущую денежную реформу, ввиду которой и требовалось как можно больше банковских билетов обратить в товары. У винозаводчика на руках было столько наличных денег, что он не мог позволить себе поменять даже десятую их часть без того, чтобы не взбудоражить общественное мнение Блемона и не натравить на себя налоговых инспекторов.
— Сколько ты за все это заплатил?
— Восемьдесят семь тысяч.
Услышав цифру, отец досадливо пошевелил рукой и угрюмо заметил:
— Меньше ста тысяч, тогда как речь идет о десятках миллионов. Такими темпами…
— Согласен, но кто в этом виноват? Если бы ты разрешил мне и дальше покупать картины, мы в два счета растрясли бы весь мешок.
Монгла покачал головой, и его дряблое лицо сморщилось от отвращения. О картинах он больше и слышать не хотел. Он перестал верить — да, по существу, никогда и не верил — во всех этих ренуаров, дега, пикассо и иже с ними. Сгибаясь под тяжестью денег, которые совершенно некуда было девать, Монгла вынужден был согласиться на эту авантюру, но, прислушайся он к своему внутреннему голосу, он не позволил бы ни одному полотну поселиться под крышей его дома. Иногда, сидя в кабинете и думая о сорока миллионах, вложенных в такую чепуху, Монгла проклинал себя за легкомыслие и чувствовал, что его охватывает паника. Если не считать одной толстозадой голой девки кисти Ренуара, которая еще могла вписаться в интерьер какого-нибудь борделя, вся эта мазня, вместе взятая, по глубочайшему убеждению Монгла, стоила меньше свиного стада. Слишком уж легкий способ заработать деньги: взять да и размалевать красками кусок полотна.
— Сегодня утром, проезжая через Обр, — медленно произнес Мишель, — я узнал, что замок уже продан.
Отец испустил долгий вздох, похожий на жалобный стон, и даже слегка сгорбился. Его мучила мысль о замке, который мог бы стать для него осязаемым свидетельством его богатства, но купить его он так и не осмелился, боясь привлечь к себе внимание налоговой службы. Несмотря на влиятельных покровителей в Париже, Монгла жил в-постоянном страхе перед расследованиями, проверками, штрафами, конфискацией, а главное — перед общественным мнением. Он был настолько одержим этой боязнью, что никогда не показывался в Блемоне иначе чем в поношенном костюме и взял себе за правило не делать ни одной сколько-нибудь значительной покупки в радиусе двадцати пяти километров от города. Чтобы разнообразить стол кое-какими дефицитными продуктами с черного рынка, Мишелю приходилось мотаться в соседний департамент.
— Управляющий вернулся?
— Нет, — ответил Монгла, — он уехал в Клерьер.
— Анриетта на кухне?.. Пойди займи ее, пока я выгружу покупки.
Отец медлил; лицо его выражало усталость и скуку. Наконец он заставил себя отойти от окна и нехотя потащился к двери. Когда он выбрался в коридор, из кухни как раз вышла Анриетта, толстуха лет сорока с честнейшей круглой физиономией и румянцем во всю щеку.
— Эй, пошли, — жалобно проблеял Монгла. — Мне хочется.
— Я собралась в огород за щавелем.
— Нет, мне хочется прямо сейчас.
— Неужто вы не потерпите каких-то пять минут? А что бы вы делали, если б меня тут не было?
— Ну ладно, хватит препираться.
Ворча что-то себе под нос, Анриетта начала взбираться по лестнице следом за хозяином, который с трудом одолевал ступеньки, опустив голову, словно бы сгибался под тяжестью мешка с мукой. В очередной раз он рисовал в воображении женщину, какую хотел бы сделать своей любовницей: стройное, хрупкое создание, сильные ноги, а в особенности ляжки, трагическое лицо с огромными, как блюдца, глазами. На такую женщину он и денег бы не пожалел. Однако главной заботой Монгла было добиться, чтобы сограждане простили ему его богатство, и он боялся, что, обзаведясь любовницей, восстановит против себя общественное мнение Блемона. К тому же наличие содержанки слишком явно указывало бы на размеры его состояния. В Париже, когда позволяли дела, он несколько наверстывал упущенное, но до сих пор ему так и не удалось напасть на идеал, о каком он мечтал.
— Что-то вид у вас не больно молодецкий, — заметила Анриетта.
Монгла, уже ступивший на площадку второго этажа, обернулся и исподлобья бросил на нее уничтожающий взгляд. Когда он отворял дверь в спальню, служанка от избытка чувств зычно хохотнула и, шлепнув его по тощему заду, воскликнула:
— Чертов господин Монгла!
Мишель тем временем уже начал разгружать автомобиль. Сложив свои покупки в коридоре, он затем перетащил их на чердак, служивший складом. Под крышей в пыльном теплом полумраке повсюду беспорядочно громоздились груды хлама, местами почти достигавшие балок перекрытия. Здесь были комоды, набитый книгами резной шкаф, динамо-машина, две ветчинорезки, шесть радиоприемников, электрическая стиральная машина, тридцатиметровый рулон линолеума, циркулярные пилы, одиннадцать велосипедов, байдарка, три электроплиты, застекленная горка с посудой, хрусталем и наполеоновской треуголкой, зубоврачебное кресло, пятнадцать немецких фотографических аппаратов, крашеная деревянная фигура Святого Этьена, чучело лисы, часы Буля, поставщика королевского двора, клавесин, четыре охотничьих рога, ларец эпохи Людовика Тринадцатого, а в нем тридцать две пары золотых часов и всевозможные безделушки из золота, серебра и слоновой кости. В самой глубине чердака в поваленном гардеробе было сложено больше сотни пар туфель — предмет особой озабоченности Мишеля. Он опасался, что из-за жары они рассохнутся и растрескаются. Три больших ящика, где хранились картины, стояли встык, образуя большой прямоугольник, на который Мишель положил рыцарские доспехи. В скупом полуденном свете, едва проникавшем сквозь слуховые оконца, все вместе наводило на мысль о могиле с надгробным памятником в виде распростертой фигуры. На Мишеля это произвело такое тягостное впечатление, что он схватил рыцаря и перенес его на гардероб с туфлями. Однако от этого картина не сделалась менее гнетущей. Теперь гардероб напоминал фамильный склеп. Куда ни перекладывал Мишель железного человека, но так и не смог найти для него положение, в котором тот не выглядел бы зловеще. Даже стоя он казался восставшим из могилы. В чердачных сумерках рыцарь упорно хранил злобную настороженность и суровую осанку инквизитора. Мишелю пришло в голову усадить его в зубоврачебное кресло, что удалось не без труда. Убедившись, что и тут железный человек не унялся, он решил избавиться от него, упрятав за комод. Но не тут-то было: невидимый воин стал внушать еще больший страх. Его незримое присутствие витало под кровлей, почти осязаемо сгущаясь в самых темных углах. Оставалось только посмеяться над этой чертовщиной, однако Мишелю пришлось признаться себе, что его замешательство только усиливается, грозя перейти в недомогание. Тогда он поставил рыцаря стоймя, на самом виду, прислонив к книжному шкафу, и продолжал суетиться, поддавшись какому-то нелепейшему, суеверному страху, прежде ему совершенно не свойственному. Осознав это, он на миг даже усомнился в своем рассудке, потом приписал это жаре. И действительно, на чердаке царила нестерпимая духота, да к тому же лезла в горло пыль, поднятая всеми этими перестановками. Чтобы глотнуть свежего воздуха, Мишель приник к слуховому оконцу. Поверх садовой ограды в конце тупика Эрнестины он увидел угловой дом, где жили Аршамбо. Мари-Анн в окне не было. С тех пор как она, похоже, начала его избегать, Мишель вспоминал о ней со вполне определенным сожалением, которое, впрочем, иногда смягчалось и более теплым чувством. В этом унылом, наполненном недоверием и озлобленностью существовании, к которому его приговорило служение богатству, лицо Мари-Анн представлялось ему лучезарным ликом свободы. Еще ему казалось, что, женившись на ней, он вырвется в настоящую жизнь, обретет забытое, а может, и неизвестное доселе равновесие, но мысль об этой женитьбе неизменно наталкивалась в нем на привычную подозрительность богача, опасающегося угодить в расставленные сети.
Мишель не отрываясь смотрел на окно девушки, дав мыслям полный простор. Какое-то время он представлял себе, что у него обувной магазин. Эта мечта была у него с детства. Ему нравились новые туфли, запах кожи, упаковочные коробки из лощеного картона, предупредительные продавщицы, кресла, витрины и запах гуталина. Вот и сейчас Мишель вообразил себя директором ультрасовременного магазина мужской и женской обуви, но, как всегда, был вынужден прогнать чудесное видение. Миллиардер не может быть лавочником. С горечью он сознавал, что его существование отравлено деньгами. Отчаяние отправило его на поиски Мари-Анн.
Он увидел ее на площади Святого Евлогия, и она сама пошла ему навстречу. В руке у нее была сетка для продуктов — с горохом и огурцами. Приближалась она как-то неуверенно и не могла скрыть волнение. Щеки ее пылали, а глаза смущенно ускользали от настойчивого взгляда Мишеля. Обрадованный встречей, он почел за благо не замечать этой странности и сказал, протягивая ей два пальца:
— Ну что, мы решили все-таки поздороваться со своим бычком? Захотелось снова порезвиться на травке?
Мари-Анн взглянула на него холодно, с улыбкой сострадания. Указывая на сетку с огурцами, Мишель ухмыльнулся:
— А-а, теперь мне все понятно…
Он собрался было отпустить непристойную шуточку, но вспомнил о железном человеке и прикусил язык. Лицо его стало серьезным.
— Мишель, а у меня к тебе просьба, — сказала Мари-Анн.
Он настороженно промолчал, заняв оборонительную позицию.
— Речь идет об одном парне, который вынужден скрываться. Он сотрудничал с немцами… Его заочно приговорили к смерти.
На лице у Мишеля появилась недовольная мина, и он присвистнул, давая понять, что в принципе осуждает такие вещи. Мари-Анн до сих пор представлялось, что услуга, о которой она просит, — лишь предлог для сближения. Вступив же в переговоры, она вдруг обнаружила, что принимает это дело близко к сердцу. Оно стало для нее важнее самого сближения. Стремясь подольститься, она добавила:
— Я решила обратиться с этим именно к тебе, потому что ты был в Сопротивлении.
Мишель и в самом деле месяца за два до Освобождения примкнул к партизанам, и, пока немцы отступали, ему представилась возможность обстрелять их колонны. В одной чрезвычайно опасной ситуации он проявил себя находчивым и отважным.
— Как раз потому, что я был в Сопротивлении, я и не хочу помогать коллаборационистам. Как ни крути, а эти негодяи продались врагу со всеми потрохами, и я считаю, что чем больше их расстреляют…
У него еще нашлось бы что сказать, но он вспомнил о железном человеке, стоявшем на страже посреди нагромождения ценностей, и ему впервые стало не по себе при мысли о спекуляции, которой занимался во время оккупации его отец. Да он и сам был ей не чужд. Достаточно вспомнить, как он сиживал за отцовским столом, болтая и смеясь вместе с немецким интендантом, считавшим себя в некотором роде членом их семьи. Мишель попытался побороть смущение. Обычно гордость участника Сопротивления без труда уживалась в нем с воспоминанием о дружбе с вражеским офицером, и по этому поводу он никогда не испытывал разлада с самим собой.
— Значит, ты для него ничего не сделаешь?