Уран - Марсель Эме 24 стр.


— На первый взгляд это может показаться странным, — невозмутимо отвечал Рошар. — Но надобно понять, что я торчу здесь не ради собственного удовольствия. Видишь ли, товарищ, дело это непростое. Я некрасиво поступил с Леопольдом. Я ему здорово навредил, и хоть мы и поссорились, он как-никак мой друг. Он попал в переплет, так что я обязан хоть чем-то ему помочь. А кафе нуждается в мужской руке.

— Нечего сантименты разводить, — перебил его Журдан. — Прежде всего ты должен был блюсти интересы партии в Блемоне. Партия рисковала скомпрометировать себя, прикрывая твои глупости и беря на себя ответственность за твое вранье. Так что ты не имел права…

Журдан осекся. Он вдруг осознал, что, вступая в дискуссию о поведении Рошара, только отдаляется от намеченной цели, так как подменяет физическое воздействие аргументами. Нацелившись в низ живота, он решил нанести свой знаменитый удар коленом, но нога словно окаменела.

— Ну-ка уматывай отсюда, и побыстрее, — приказал он.

Рошар ухмыльнулся и не двинулся с места. Журдан был бледен, взгляд его блуждал, рубашка прилипла к плечам.

— Тебе нехорошо? — спросил Рошар. — Что-то неважно выглядишь. Подожди-ка, сейчас сообразим подкрепляющего.

Он придвинул стул и собрался было взять Журдана под руку, чтобы помочь ему усесться, но тот отшатнулся. Глаза его расширились, ноздри затрепетали.

— Не притрагивайся ко мне, — прошипел он. — Убийца. Убийца.

Мимика и жесты его были точь-в-точь как у героя мелодрамы, перед глазами которого предстает призрак его жертвы. Рошар пожал плечами, но как-то иначе выразить протест против того, что его назвали убийцей, не решился. Он и сам был растерян. Впервые житель города осмеливался открыто попрекать его палаческими подвигами.

— Сходи проветрись, — сказал он, — тебе пойдет на пользу.

Потеряв надежду взять себя в руки, Журдан выскочил за дверь. Разговор продолжался всего несколько минут, но ему казалось, что внутри и вокруг него все перевернулось вверх дном. Его обуревало одно стремление: побыстрей добраться до своей комнаты и запереться там, чтобы привести в порядок мысли. Когда он приехал в Блемон, муниципалитет отвел ему комнату на втором этаже небольшого домика на Парижском шоссе, напротив казармы. Ответственной съемщицей маленькой квартирки, в которой он занимал бывшую столовую, была военная вдова, еще не старая портниха-надомница. Она готовила ему еду, убирала постель, комнату и была бы не прочь оказывать услуги и более деликатного свойства, но молодой учитель не переходил границ обычной любезности.

Как обычно, вдова дожидалась его возвращения, и они столкнулись нос к носу в тесной прихожей.

— Что с вами, господин Журдан? Вы такой бледный. Неужто заболели?

Она уже простерла над ним заботливые руки, щебеча что-то о настое ромашки и об аспирине, но он почти грубо отстранил ее, прошел в свою комнату и заперся на ключ. Усевшись за письменный стол, лицом к окну, он попытался было извлечь урок из своего приключения, но был еще чересчур взволнован, чтобы здраво судить о происшедшем, и интуитивно опасался копаться в своих переживаниях. Неудача с Рошаром сама по себе казалась ему не столь важной в сравнении со смутой, воцарившейся в его сознании, где, как он чувствовал, серьезно поколебались некоторые его прежние представления. По ту сторону дороги простирался большой двор бывшей казармы кавалеристов, в которой ныне нашли приют семьи, лишившиеся крова. Обычно строгий вид этого здания радовал его сердце и располагал к серьезным размышлениям. Теперь же оно показалось ему просто мрачным. Придвинув к себе блок почтовой бумаги, он принялся писать:

«Дорогая мамочка.

В письме, написанном утром, я сообщал тебе о своем решении сегодня же проучить Рошара. Я не скрыл от тебя, что испытываю отвращение к подобного рода делам, но я рассматривал эту возложенную на меня миссию как испытание, небесполезное для полноты моего образования. Ну так вот, испытание состоялось и обернулось для меня плачевно. Лицом к лицу с Рошаром меня хватило только на упреки — перейти к ударам я так и не решился. Воля моя оказалась парализована, и как я ни взывал к ней, так и не сумел с собой совладать. Я не хочу обольщаться, и если могу солгать самому себе, то уж моей обожаемой мамуле — ни за что на свете. Если говорить со всей откровенностью, то мне трудно допустить, что я испугался. Я абсолютно уверен в том, что за правое дело сложил бы голову без страха и колебаний. Может, я грешу излишней сентиментальностью? Не сказал бы. На пасхальных каникулах, как тебе известно, я донес на своего товарища по лицею Генриха IV, Ортевеля, и мысль о том, что его, вероятнее всего, расстреляют, ни разу не нарушила моего душевного спокойствия. Могу также заверить тебя, поскольку часто об этом думал, что, если бы пришлось, я бы не моргнув глазом подписал постановление о казни нескольких тысяч врагов народа. Нет, я не поддался ни страху, ни сентиментальности. Так в чем же дело? Ты не представляешь, дорогая моя мамочка, в каком я сейчас пребываю смятении. Для своего поведения я усматриваю причины, которые меня пугают, и при одном воспоминании о разыгравшейся в кафе драме у меня до боли сжимается сердце. Рошар двинулся мне навстречу с совершенным спокойствием. Мои упреки он парировал доводами, отнюдь не лишенными основания. При этом держался уверенно и невозмутимо, как бы давая понять, что он здесь у себя. У меня же было такое ощущение, что, ударив его, я нарушу неприкосновенность его убежища, его личности, его владений. Да, чем больше я над этим размышляю, тем больше убеждаюсь, что преобладало именно это ощущение. Итак, меня сковало по рукам и ногам уважение к личности, благоговение перед индивидуумом. Ну не страшно ли подумать? Мама, мамочка, ведь ты знаешь своего сына, ты его так хорошо понимаешь — могла ли ты вообразить, что он докатится до такого? Увы! Это еще не все. Когда я вплотную приблизился к Рошару, меня пронзило чувство собственной неполноценности, как если бы что-то во мне атрофировалось. Передо мной стоял человек из плоти и крови, рукава его рубашки были закатаны на волосатых руках. О, эти волосатые руки, мне их никогда не забыть. В нем было так мало „политического“ и так много человеческого, он был так далек от заготовленной мною схемы! Неожиданность повергла меня в шоковое состояние. В смятении я подумал о Генё, о том его качестве, которое мне за отсутствием менее лестного определения приходится назвать уравновешенностью, о его грубоватой иронии простолюдина, с какой он упрекает меня за то, что я „не в курсе“, — и испытал унизительную зависть к нему. Еще и сейчас, как я ни тщусь втиснуть мир назад в строгие рамки идей, мне не удается разуверить себя в том, что, столкнувшись с Рошаром, с его взглядом затаившегося зверя и волосатыми ручищами, я впервые ступил на загадочный материк, на котором, похоже, никогда не научусь ориентироваться. Я пишу все это наспех, милая мамочка, и потому могу дать тебе лишь самое краткое представление о моих размышлениях и тревогах, в которые погрузило меня это приключение. По мере того как я анализирую свой провал, я чувствую, как во мне ширятся уже обнаруженные трещины и разверзаются все новые. Поверишь ли? Я сейчас испытываю абсурдную потребность оказаться подле этого выжившего из ума старикана, Ватрена, как если бы меня и впрямь тянуло постичь мир заново сквозь призму его поэтических бредней. Несравненная моя мамочка, ты, главное, не тревожься по поводу того, о чем я тебе рассказываю. Для меня это, смею надеяться, всего лишь трудная минута, которая должна пройти, и я уже вижу способ разрешить свои сомнения: действовать, вот лекарство от растерянности. Решение пришло ко мне, пока я писал тебе эти строки. Сегодня же вечером, в десять часов, я буду ждать Рошара у выхода из „Прогресса“. Потемки сделают его в некотором роде безликим, и это развяжет мне руки. Я скажу ему: „Защищайся, подлец“. Хотя нет, ничего я не стану говорить. Нечего проявлять рыцарство по отношению к врагу народа. Я бесшумно подойду к нему и как следует двину коленом в живот. Это очень эффективный удар, им широко пользуются в своих стычках сутенеры, и хотя подобное заимствование, как ты догадываешься, не может не внушать мне некоторую брезгливость, но революция воюет тем оружием, которое для себя находит. Ошеломив таким образом Рошара, я легко закреплю успех несколькими точными ударами кулаком. В этом я приобрел в комнате Ватрена весьма полезный опыт, который сегодня принесет свои плоды. Так что за исход схватки тебе совершенно нечего беспокоиться. К тому же я отправлю это письмо только завтра утром, дополнив его отчетом о предстоящей вылазке. Теперь я чувствую себя в отличной форме и не удивлен этим, поскольку меня всегда окрыляет общение с любимой мамочкой. Обнимаю тебя, дорогая моя, со всей сыновней любовью».

Во дворе тюрьмы было еще светло, но угасающий день с трудом проникал сквозь забранные решетками окна, и в камере уже сгустились сумерки. Заключенные разложили соломенные тюфяки на плитах пола, покрыв его почти целиком. В ожидании ночи и сна они разговаривали — одни лежа, другие сидя по-турецки, третьи полулежа и подпирая голову рукой на манер римских сенаторов. Сатир, страдавший от фурункула на ягодице, стоял у окна и снимал штаны, решив воспользоваться последними светлыми минутами, чтобы показаться доктору. Вид его округлого, старательно выпяченного вверх зада вызвал множество шуточек, а судебный исполнитель, чье водворение в камеру подогрело в ней игривые настроения, даже предложил лечебное средство, которое он, по его словам, всегда носил при себе. Бюффа, шпик, неодобрительно относившийся к подобным непристойным разговорчикам, поднялся с тюфяка, почти наугад помочился в очко и прижался ухом к двери камеры, прислушиваясь к прерывистому реву Леопольда, которого охранник часов в шесть вечера увел на пересыльный пост. Так именовалась небольшая камера в конце коридора, куда на несколько часов запирали узников перед отправкой в административный центр или в другой город по требованию правосудия. В начале недели там провел часть ночи убийца — перед тем как его посадили на парижский поезд. Его уход сокамерники восприняли, впрочем, с бо́льшим сожалением, нежели расставание с кабатчиком.

Отговариваясь неведением, охранник от ответов уклонялся, но Леопольд не сомневался в том, что его собираются отправить в административный центр и продержать в тамошней тюрьме несколько месяцев, — пересылку вряд ли затеяли бы лишь ради того, чтобы выпустить его через несколько дней или даже через пару недель. Перспектива оказаться оторванным от Блемона и гнить, позабытому всеми, в далекой тюрьме наполняла его неописуемой яростью. С той самой минуты, как охранник запер его на пересыльном посту, он поносил власть имущих, которые сговорились его погубить, и в такт проклятиям и оскорблениям молотил в дверь ногой или даже табуреткой, умолкая лишь для того, чтобы перевести дыхание или накопить слюну в пересохшем рту. Весь разбитый, изнуренный, с набухшими черной кровью венами на шее, на лице и на лбу, с распаленным мозгом, он был на грани апоплексического удара.

— Я плюю в рожу коммунякам и прочей дряни из Сопротивления! — ревел он. — На Тореза я плюю с высокой колокольни, а правительство видел в гробу! Да здравствуют боши! Гитлера к власти! Гитлер — вот мой кумир, это я заявляю вам в лицо! Гады, сволочи, алкоголики, черта с два вы угробите Леопольда! Это я вас всех угрохаю! Ваши де голли, ваши торезы и прочие монгла еще встретятся мне на узкой дорожке! И я помочусь им на спину, поднимая стакан белого в компании с маршалом! И с Лавалем! И с Андромахой! Потому что Андромаха вас тоже терпеть не может — и вас, и ваших англичан, и ваших америкашек. И Гермиона, и Пирр, и Орест, и Пилад, и господин Дидье, и Расин, и Корнель, и Лафонтен, и маркиза де Севинье, и Мольер — все они вас на дух не переносят. Они презирают вас, потому что вы скоты и невежды!

То был его последний залп. Ему не хватило не вдохновения — дыхания. После двух с лишком часов ора голос у него осип, глотку перехватило и сдавило, рот пересох, язык одеревенел. Пнув напоследок ногой дверь, он отошел на середину камеры, озадаченный и как бы выбитый из колеи собственным молчанием. Здесь царила почти полная темнота. Если в остальных камерах окна выходили на улицу, то в этой окно было закрыто деревянным ставнем, отгораживавшим узника от внешнего мира, — только в самом верху смутно серел прямоугольный кусочек неба. Какое-то время Леопольд неподвижно стоял посреди камеры, потом подошел к окну и поднял глаза к светлеющему прямоугольнику. Должно быть, уже поздний вечер, подумал он. Значит, скоро его заберут отсюда: в десять с чем-то часов в сторону административного центра отправляется поезд. Волна ярости затопила его разум, и он просунул голову между прутьев решетки, чтобы ощутить на пылающих висках прохладу металла. В этом положении он находился несколько секунд, прежде чем в глаза ему попал непонятный отблеск. Приглядевшись внимательнее, он обнаружил, что в ставне проделано круглое отверстие диаметром около полутора сантиметров. Из края дубовой доски выскочил сучок — вероятно, усилиями кого-то из прежних узников. Не отрывая от дырки взгляда, Леопольд зашевелился, подбирая наилучший угол зрения, и наконец увидел метрах в пятидесяти открытое окно, которое почти точно вписывалось в круглое отверстие. В глубине комнаты горела электрическая лампочка, и человек в рубашке, свободный человек, облокотившись о подоконник, похоже, наслаждался покоем и свежестью спускающейся на Блемон ночи. Потом он выпрямился, чтобы прикурить сигарету, и то короткое мгновение, пока огонек зажигалки освещал его лицо, держал голову прямо, словно глядел на тюремную стену перед собой и на ее слепые окна. Узнику показалось, что их взгляды встретились, но свободный человек отошел от окна, и его силуэт затерялся в глубине комнаты. Окно оставалось освещенным. В конце концов свет погас, и в наступившей тьме Леопольд уже ничего не видел. Тем не менее он продолжал стоять, прислушиваясь к городским шумам, раздававшимся в безмятежности ночи: к звукам шагов на брусчатке, тарахтенью мотора на автостраде, отдаленным зовам, лаю собак и, в промежутках тишины, к низкому, монотонному гулу реки, низвергающейся с плотины. Несколько раз женщина звала какую-то Люсетту, пока не откликнулся девичий голосок, и Леопольду вспомнилась соседка, Жюли Гоффрье, которая с таким же беспокойством окликала дочь, пока та в темном уголке миловалась со своим парнем. Малейшие звуки, доносившиеся снаружи, воскрешали в представлении Леопольда облик вечерней площади Святого Евлогия. Никогда еще со дня заточения не рисовалась ему с такой пронзительной явственностью обстановка прежнего свободного существования. Тюрьма, отделившая его от такого близкого мира, чей зов раздавался у него в душе, показалась ему совершенной, ни с чем не сообразной нелепостью, с которой он до сих пор чересчур легко мирился. Свобода была по ту сторону решетки, за этим деревянным ставнем, который можно вышибить ударом плеча. Не задаваясь вопросом, как он спрыгнет с третьего этажа, он с яростной и слепой уверенностью атаковал решетку. Окно располагалось высоко; Леопольд взобрался на табурет и с простодушной неосведомленностью в технике побега попытался согнуть один из прутьев голыми руками. Слегка удивленный встреченным сопротивлением, но по-прежнему уверенный в своей силе, он продолжал натиск. Темнота была теперь полной. Спустя несколько мгновений у него создалось впечатление, что стальной прут начинает гнуться. Успех окрылил его, и он набросился на строптивца с удвоенным рвением, но тут услышал позади скрежет поворачиваемого в замочной скважине ключа и, соскочив с табурета, привалился спиной к окну. Дверь распахнулась, и Леопольд попал в полосу света, который шел из коридора. При виде узника охранник, шагнувший было в камеру, застыл на месте. Леопольд был страшен. На его огромной, багровой, покрытой трехдневной щетиной физиономии гориллы прищуренные глаза метали молнии гнева, а вздернутая губа обнажала устрашающие зубы. Понимая, что подвергается нешуточной опасности, охранник предусмотрительно остался на пороге камеры, положив руку на бедро, поближе к револьверу.

— Чего тебе здесь понадобилось? — прорычал Леопольд.

— Не кипятись, медведь, я пришел сказать, что тебя освободили.

Поскольку узник остался стоять с разинутым ртом и, похоже, не осознавал сказанного, охранник добавил:

— Говорю же: тебя освободили, ты сегодня же вернешься домой. Сейчас мы спустимся в канцелярию, где все и оформят. Так ты идешь или нет?

Леопольд не ответил и не двинулся с места. Он еще не верил. За три недели заключения он успел усвоить тюремные обычаи.

— С каких это пор заключенных выпускают в такой час? — спросил он.

— Обычно так не делают, — согласился тюремщик, — но сегодня уж так решили.

Покидая камеру, Леопольд продолжал сомневаться и окончательно уверовал в то, что его выпускают на волю, лишь когда эту весть подтвердил на первом этаже дежурный писарь. Пока выполнялись формальности, в канцелярию вошел директор тюрьмы и с торжественно-благожелательным видом приблизился к Леопольду.

— Лажёнесс, — сказал он ему, — вам возвращена свобода, и я весьма рад за вас.

— Вы очень любезны, — буркнул кабатчик.

— Надеюсь, вы постараетесь как можно скорее забыть о своем пребывании в этом заведении, — с нажимом продолжал директор. Учтите, друг мой, что Франция все еще находится в состоянии войны. Поэтому имейте благоразумие вернуться к своим обязанностям, как если бы ничего не произошло, и постарайтесь своей сдержанностью оправдать всю меру доверия и расположения, оказанного вам властями. В пору, когда повсюду подстерегает предательство, люди, несущие ответственность за безопасность государства, имеют право подозревать всех граждан, а в особенности тех, за кем уже устанавливалось наблюдение. Любой ценой избегайте обращать на себя внимание неосмотрительными речами, это в ваших же собственных интересах. По мере возможности избегайте также отвечать на вопросы, которые неминуемо будут вам задавать, а если все-таки придется, строго придерживайтесь правды: нужно иметь мужество признавать свои ошибки.

— Хорошо, я усвоил. Думаю, теперь вы не скоро обо мне услышите.

— Желаю вам этого, Лажёнесс. Ну, счастливого пути, друг мой.

Было без четверти десять, стояла темная ночь. Проходя улицей Девы-с-Весами (некогда она именовалась улицей Древа Исайи), Леопольд остановился перед домами, располагавшимися напротив тюремной стены, и попытался определить окно, виденное им сквозь дыру в ставне, но безуспешно. Большинство улиц было погружено в темноту. По случаю возвращения первой партии военнопленных муниципалитет предпринял усилия, чтобы хоть частично восстановить уличное освещение, но горожане повыкручивали электрические лампочки на вторую же ночь после их установки. Памятуя о наставлениях директора тюрьмы, Леопольд обогнул улицу Поля Бера, освещенную фасадом кинотеатра, у входа в который толпились с полсотни зрителей, вышедших подышать воздухом в антракте.

Четверо посетителей играли в карты, и Рошар, стоя позади, с интересом наблюдал за партией. У стойки одиноко и молчаливо допивал свой третий стаканчик марка сапожник из тупика Ажуля. От проехавшего по площади Святого Евлогия грузовика задребезжали выстроенные рядами бутылки аперитива. За стойкой Андреа читала очередную главу романа с продолжением в «Либерасьон-Эклер», блемонском еженедельнике, когда услышала на кухне чьи-то шаги. Увидев жену, Леопольд приложил палец к губам, предостерегая ее от бурного проявления чувств.

— Посетителям вовсе не обязательно знать, что я вернулся, — сказал он, обнимая ее. — Объясню позже.

Андреа дала волю слезам, и Леопольд терпеливо пережидал этот приступ. Он и сам был взволнован и взирал на подругу жизни с умилением. Овладев собою, Андреа извинилась и принялась было расспрашивать мужа об обстоятельствах его освобождения, но на первый же вопрос он ответил повелительным жестом большого пальца правой руки. Андреа кинулась за литровой бутылью белого. Леопольд опорожнил ее в три приема и приступил к рассказу лишь после того, как сгонял жену еще за двумя литрами. Описывая проведенные в тюрьме черные дни, он перемежал свои впечатления частыми возлияниями. Андреа даже показалось, что вино, от которого он отвык в заточении, слегка ударило ему в голову.

Внезапно Леопольд прервал повествование и потребовал карандаш и бумагу. Усевшись за кухонный столик, он написал почти не раздумывая:

Леопольд как раз заканчивал эту строку, когда в дверь коридора постучал мэтр Мегрен. Адвокат пришел извиниться перед Андреа за то, что не смог, как обещал, навестить сегодня узника. Леопольд пришел в восторг от его изумленного вида и повторил ради него рассказ о своем последнем вечере в тюрьме.

— Но вот что самое замечательное: только что, когда я рассказывал о своих мытарствах старушке, у меня вдруг стало как-то горячо в голове, и не подумайте, что я вру, господин Мегрен, но я почувствовал, как у меня отовсюду поперли стихи. Чего проще — мне оставалось только их записать. Теперь у меня есть второй стих и — держитесь крепче, господин Мегрен — уже и третий, не говоря о других, которые поспешают следом. Вы можете объяснять это чем угодно, но факт остается фактом. Послушайте-ка, господин Мегрен, что я вам сейчас скажу: в тюрьме человек волей-неволей начинает размышлять. Никуда не денешься. В результате я весь напичкан поэзией. У меня, Леопольда, поэзия в подругах. Она моя настоящая жена. Господин Мегрен, я скажу вам еще одну вещь. Такую, что сказал бы не всякому. К концу каникул, к октябрю, у меня будет стихов семьсот-восемьсот, и я преподнесу их господину Дидье в качестве сюрприза, чтобы он задавал их учить своим третьеклассникам.

Леопольд начинал пьянеть, чего не случалось с ним уже лет двадцать. Познакомившись с тремя его стихами, Мегрен искренне похвалил автора и попросил разрешения их переписать.

Игроки в белот уже разошлись по домам; вслед за ними, допив свой четвертый стакан, ушел и сапожник. Рошар, как обычно по вечерам, составил стулья на столы и, потушив свет, прошел в кухню. Еще до этого его какое-то время занимали доносившиеся оттуда голоса, и он никак не мог решить, действительно ли слышен и голос хозяина.

— Гляди-ка, вот и мой балбес, — сказал Леопольд.

Когда Рошар приблизился, он закатил ему оплеуху, от которой тот пошатнулся, но это было так, для смеха. Рошар понял шутку и ответил благодарной улыбкой.

Назад Дальше