Смотритель - Троллоп Энтони 19 стр.


— Просить меня, — повторил Тауэрс. Его спокойная улыбка и выражение лёгкого изумления долженствовали означать, что он, Том Тауэрс, последний, кто может иметь касательство к подобным вопросам.

— Да, — сказал Болд, почти дрожа от нерешительности. — «Юпитер», как вы знаете, принял в деле чрезвычайно живое участие. Мистера Хардинга больно ранило то, что там писали. Я хочу объяснить вам, что его самого упрекнуть не в чем, и надеюсь, что после этого новых статей не будет.

С каким бесстрастием Том Тауэрс слушал это невинное предложение! Обратись Джон Болд к дверным косякам горы Олимп, те бы выказали ровно столько же сочувствия или несогласия. Какая похвальная выдержка! Какая сверхчеловеческая сдержанность!

— Дорогой мой, — сказал он, когда Болд закончил, — я и впрямь не могу отвечать за «Юпитер».

— Но если вы поймёте, что статьи несправедливы, вы можете положить им конец. Все знают, что это в ваших силах.

— «Все» чрезвычайно добры, но, как правило, заблуждаются.

— Бросьте, Тауэрс, — сказал Болд, собираясь с духом и напоминая себе, что ради Элинор должен твёрдо стоять на своём. — Я никогда не сомневался, что вы сами пишете эти статьи, и написаны они превосходно. Вы очень меня обяжете, если в дальнейшем воздержитесь от личных упоминаний бедного мистера Хардинга.

— Мой дорогой Болд, — ответил Том Тауэрс. — Я искренне вас люблю. Мы знакомы много лет, и я ценю вашу дружбу. Не сочтите за обиду, если я объясню, что никто, связанный с публичной прессой, не вправе поддаваться стороннему давлению.

— Давлению! — воскликнул Болд. — Я не собирался на вас давить.

— А как ещё это назвать, мой дорогой? Вы полагаете, что я могу повлиять на некоторые высказывания в газете. Ваши сведения, вероятно, неверны, как значительная часть слухов на подобные темы, но, так или иначе, вы считаете, что я обладаю такой властью и просите меня ею воспользоваться — что это, если не попытка давления?

— Хорошо, если вам угодно так это назвать.

— А теперь допустим на минуту, что я обладаю такой властью и употреблю её, как вы просите — разве не ясно, что это будет злоупотребление? Некоторые люди пишут для общественной прессы; если они позволят себе писать либо не писать по личным мотивам, общественная пресса утратит всякую ценность. Сравните разные издания и увидите, что залог читательского уважения — независимость. Вы упомянули «Юпитер»; безусловно, вы должны сознавать, насколько он весом и насколько невозможно отдельному лицу, даже куда более влиятельному, чем я, направлять его по личному желанию. Только подумайте об этом, и поймёте, что я прав.

Том Тауэрс умел выражаться так, что ему невозможно было возразить, его доводы были столь убедительны, что не допускали сомнения.

— Если мы начнём принимать в расчёт личные соображения, — продолжал он, — это будет обманом публики.

Истину глаголешь, о величайший оракул середины девятнадцатого века, сентенциозный радетель за чистоту прессы — публику обманывают, когда сознательно вводят в заблуждение! Бедная публика! как часто её вводят в заблуждение! сколько лжи ей приходится читать!

Болд распрощался и быстрым шагом вышел из комнаты, мысленно обозвав своего друга Тома Тауэрса вралём и лицемером.

«Я знаю, что он писал эти статьи, — говорил себе Болд. — Знаю, что сведения для них он черпал у меня. Он верил мне на слово, как Евангелию, пока это его устраивало, и публично обличал мистера Хардинга в воровстве, основываясь лишь на моих случайных фразах, а теперь, когда я предлагаю достоверное свидетельство, противное его взглядам, он говорит, что личные мотивы губительны для общественной справедливости! Какова наглость! Что такое общественный вопрос, как не клубок личных интересов? Что такое газетная статья, как не выражение однобокого взгляда. Истина! Да чтоб узнать истину хоть по одному вопросу, нужны века! Только подумать, Том Тауэрс вещает о публичном долге и чистоте намерений! Как будто он не сменит свои взгляды завтра же, если того потребует газета!».

Так восклицал про себя Джон Болд, шагая тихими лабиринтами Темпла, и вместе с тем всеми силами души желал оказаться на месте Тома Тауэрса. Самая неприступность позиции, заставлявшая Болда злиться на её обладателя, делало это место столь вожделенным в его глазах.

Выйдя на Стрэнд, он увидел в витрине книжной лавки рекламный плакат, что здесь продаётся первый выпуск «Дома призрения», поэтому купил экземпляр и быстро зашагал к своим меблированным комнатам, спеша узнать, что мистер Популярный Сантимент имеет сказать публике на волнующую его тему.

В прежние времена великие цели достигались великими трудами. Когда требовалось исправить зло, реформаторы приступали к делу со всей возможной обстоятельностью и кропотливо исследовали вопрос; их философские изыскания составляли фолианты, столь же тяжеловесные, сколь и утомительные для читателя. Наше время ступает легче и торопливее. «Ridiculum arci fortius et melius magnas plerumque secat res». Шутка убедительнее доводов, воображаемые страдания трогают больше истинных, ежемесячные выпуски романов добиваются цели там, где не преуспели учёные ин-кварто. Если мир нуждается в исправлении, то средство его исправить — журнальные тетрадки по шиллингу.

Из всех таких реформаторов мистер Сантимент — самый влиятельный. Не поверить, сколько дурных обычаев он искоренил: есть опасение, что скоро он исчерпает острые вопросы, и как только отвоюет благоденствие для рабочего класса и добьётся, чтобы горькое пиво разливали в правильные бутылки по пинте, ему нечего станет делать. Мистер Сантимент и впрямь чрезвычайно влиятелен; не в малой степени и потому, что его положительные бедняки уж так положительны, жестокие богачи уж так жестоки, а по-настоящему честные герои уж так честны. Патока в наше время не возбраняется, если она льётся из правильных уст. Прекрасные герцогини нам больше не интересны, будь они наделены всеми возможными добродетелями, но образцовый селянин или безупречный заводчик могут говорить те же благоглупости, что героини миссис Радклифф, а им всё равно будут внимать.

Впрочем, возможно, главное очарование мистера Сантимента заключено в его второстепенных персонажах. Если его герои и героини донельзя ходульны, их свита состоит из людей настолько же естественных, как те, с кем мы сталкиваемся на улице; они говорят, как обычные мужчины и женщины, они живут меж наших друзей шумной весёлой жизнью; да, живут и будут жить, пока самые названия их профессий не позабудутся, а Баккет и миссис Гэмп не станут для нас единственными обозначениями полицейского инспектора и сиделки [52].

«Дом призрения» начинался со сцены в жилище священника, обставленном со всею роскошью, какую даёт богатство; здесь были излишества, коими балуют себя только самые разборчивые богачи. В такой атмосфере читателю представляли демона книги, Мефистофеля драмы. Какая история без демона? Какой роман, какое повествование, какой труд, какой мир будет совершен без присутствия злого и доброго начала? Демоном «Дома призрения» был клерикальный хозяин роскошного жилища, дряхлый годами, но не утративший силы творить дурные дела; он злобно смотрел алчными, налитыми кровью глазами, его огромный багровый нос украшала бородавка, над низким, всегда насупленным лбом торчали несколько последних седых волосин, а дряблый двойной подбородок в припадке гнева надувался и твердел, как индюшачий гребень; он носил свободный шейный платок, белый и некрахмаленный, чёрную мешковатую одежду, и большие чёрные башмаки, разношенные под многочисленные шишки и мозоли; сиплый голос говорил о приверженности к портвейну, а выражения, слетавшие с его мясистых губ, мало приличествовали духовному сану. Таков был попечитель в «Доме призрения» мистера Сантимента. Он был вдовцом, но с ним жили две дочери и тощий младший священник, личность до крайности бесцветная. Одна из дочерей обожала отца и высший свет, она, конечно, и была любимицей; другая питала такую же привязанность к младшему священнику и пьюзеизму [53].

Вторая глава знакомила читателя с другими обитателями богадельни. Здесь он встречал восьмерых стариков; шесть мест в заведении пустовали по злокозненности клерикального джентльмена с двойным подбородком. Участь этих восьми горемык была самая плачевная: шести пенсов и фартинга [54] хватало на пропитание одного человека при создании приюта, на шесть пенсов и фартинг они перебивались в наши дни, хотя еда вздорожала в четыре раза, и во столько же увеличилось жалование попечителя. Речи восьми голодных стариков в убогой общей спальне являли разительный контраст разговору священника и его дочерей в роскошной гостиной. Пусть сами слова не отличались правильностью, а диалект оставлял читателя в недоумении касательно того, из какой части Англии они происходят, красота чувств с избытком возмещала несовершенства языка; оставалось лишь сожалеть, что эти восемь стариков томятся в жалком приюте, а не ездят по стране с нравственными наставлениями.

Болд дочитал выпуск и, отбрасывая его в сторону, подумал, что это, по крайней мере, напрямую к мистеру Хардингу не относится, и что до нелепости сгущённые краски лишат книгу возможности произвести хоть какое-нибудь действие, худое или доброе. Он ошибался. Художник, творящий для миллионов, должен брать самые яркие краски, о чём мистер Сантимент, живописуя обитателей богадельни, знал лучше других, и те радикальные реформы, которыми охвачены сейчас такого рода заведения, обязаны двадцати выпускам его романа больше, чем всем подлинным жалобам за последние полстолетия.

Смотрителю пришлось пустить в ход всю свою невеликую хитрость, чтобы ускользнуть от зятя и уехать из Барчестера без помех. Ни один школьник не сбегал с уроков в таком страхе, что его поймают, и с такими мерами предосторожности; ни один арестант, перелезая через тюремную стену, так не боялся увидеть надзирателя, как мистер Хардинг — архидьякона, когда ехал в коляске на вокзал в день своего побега.

Накануне вечером он написал архидьякону записку, в которой сообщал, что тронется в путь с утра, что намерен, если удастся, побеседовать с генеральным атторнеем, и определит дальнейшие шаги в зависимости от услышанного. Он просил у доктора Грантли извинений, что не известил того раньше, и оправдывался внезапностью своего решения. Записку он вручил Элинор с невысказанной, но подразумеваемой просьбой не спешить с отправкой гонца, и отбыл на вокзал.

При себе у него была заранее подготовленная записка сэру Абрахаму Инциденту. В ней мистер Хардинг сообщал своё имя и объяснял, что выступает ответчиком по иску «Королева от имени барчестерских шерсточёсов против попечителей по духовной покойного Джона Хайрема», как именовалось дело, и просил досточтимого юриста уделить ему десять минут для разговора в любой удобный час следующего дня.

Мистер Хардинг рассчитал, что в этот единственный день ему ничто не грозит: зять, без сомнения, поедет в Лондон утренним поездом, но не успеет поймать беглеца до того, как он, позавтракав, уйдёт из гостиницы. Если получится в этот день увидеться с адвокатом, то дело будет сделано раньше, чем архидьякон сумеет ему помешать.

В Лондоне смотритель, как всегда, прямо с вокзала отправился в «Чептер кофехаус» [55] неподалёку от собора святого Павла. Последнее время он редко бывал в столице, но в счастливые дни, когда «Церковная музыка Хардинга» готовилась к печати, наведывался туда частенько. Издательский дом стоял на Патерностер-роу, типография — на Флит-стрит, так что «Чептер кофехаус» располагался как нельзя удобнее. Это было тихое клерикальное место, как раз для скромного немолодого священника, так что смотритель, приезжая по делам, всякий раз останавливался здесь. В нынешний визит он, вероятно, мог бы выбрать другую гостиницу, чтобы окончательно сбить архидьякона со следа, но не посмел из опасений, что решительный зять, не найдя его в привычном месте, учинит розыск и поднимет на ноги весь Лондон.

В гостинице мистер Хардинг заказал обед и отправился в контору генерального атторнея. Там ему сообщили, что сэр Абрахам в суде и сегодня, скорее всего, не вернётся, так как из суда поедет прямиком в Парламент. Клерк не мог обещать, что сэр Абрахам примет мистера Хардинга назавтра, однако был практически уверен, что весь завтрашний день у сэра Абрахама расписан; впрочем, сэр Абрахам точно будет в Парламенте, и не исключено, что ответ удастся получить у него лично.

Мистер Хардинг поехал в Парламент и, не застав там сэра Абрахама, оставил записку, присовокупив слёзную просьбу об ответе, за которым сегодня вернётся. В расстроенных чувствах он направился обратно в «Чептер кофехаус» и по дороге вновь перебирал свои горькие думы, насколько позволяли дребезжание омнибуса и зажавшие с боков попутчики — взмокшая престарелая дама и стекольщик, взгромоздивший на колени ящик с рабочим инструментом. Обед, состоявший из бараньей отбивной и пинты портвейна, прошёл одиноко и нерадостно — да и что может быть безрадостнее такой трапезы? В сельской гостинице даже отсутствие компании бывает скрашено живым участием: коли вы известны в округе, трактирный слуга будет предупредителен, да и хозяин встретит с поклоном, а то и самолично подаст рыбу; здесь откликаются на ваш зов, здесь не чувствуешь себя покинутым. И лондонским трактирам не занимать живости, пусть других достоинств за ними не водится — общий гомон, суета, бойкая разноголосица, перестук тарелок развеют любую тоску. Но одинокий обед в старой, почтенной и мрачной лондонской гостинице, где тишину нарушает лишь скрип башмаков дряхлого слуги, где взамен тарелки, убранной медленно и беззвучно, так же медленно и беззвучно ставят новую, а немногочисленным постояльцам мысль заговорить с незнакомцем так же дика, как мысль ни с того ни с сего отвесить ему оплеуху; где слуги изъясняются шёпотом и заказ, отданный в полный голос, грозит всеобщим переполохом, — что может быть безрадостнее, чем баранья отбивная и пинта портвейна в таком заведении?

Претерпев это все, мистер Хардинг сел в другой омнибус и вновь поехал в Палату Общин. Да, сообщили ему, сэр Абрахам здесь и сейчас выступает, ревностно отстаивая сто седьмую статью билля о надзоре за монастырями. Записку мистера Хардинга ему передали; если мистер Хардинг подождёт часа два-три, сэра Абрахама можно будет спросить, собирается ли он дать ответ. Народу сегодня в Палате немного, и возможно, мистер Хардинг получит разрешение пройти на галерею для публики, каковое разрешение мистер Хардинг и получил, расставшись с пятью шиллингами [56].

Билль сэра Абрахама прошёл два чтения и был передан в комитет. Сто шесть статей рассмотрели всего за четыре утренних и пять вечерних заседаний. Девять из ста шести приняли, пятьдесят пять сняли по общему согласию, четырнадцать изменили так, что их смысл изменился на противоположный, одиннадцать оставили для дальнейшего рассмотрения и семнадцать отклонили. Сто седьмая, допускавшая личный обыск монахинь пожилыми священниками на предмет выявления иезуитских символов, была, по общему мнению, ключевой для законопроекта. Никто не имел намерения принимать этот закон, но правительство не собиралось отказаться от него раньше, чем обсуждение достигнет поставленной цели. Все знали, что ирландские депутаты-протестанты будут яростно его поддерживать, а ирландские депутаты-католики — так же яростно осуждать, и после такого столкновения всякий союз между ними станет невозможен. Наивные ирландцы, как всегда, попались на крючок, и виски с поплином осели на складах.

Когда мистер Хардинг поднялся на галерею, краснощёкий джентльмен с пышной шевелюрой, представитель южной Ирландии, как раз получил слово и с лихорадочным театральным жаром обличал кощунственное предложение.

— И это христианская страна? — вопросил он. (Громкие крики поддержки; глумливые возгласы с министерской стороны. «Можно поспорить!» — голос с нижних скамей, где сидят рядовые члены палаты.) — Нет, не христианская это страна, где юридицкий советник короны. — (хохот и выкрики) — да, я говорю, юридицкий советник короны… — (громкий хохот и выкрики) — может встать посередь этой палаты и предложить закон, дозволяющий непристойные посягательства на стыдливость религиозных дам! — (оглушительные хохот и выкрики, не смолкавшие, пока досточтимый член палаты не вернулся на своё место.)

Мистер Хардинг слушал это и подобные выступления часа три, затем вернулся ко входу в палату и получил собственную записку, на обороте которой карандашом было нацарапано: «Завтра, 10 часов вечера, у меня в приёмной. А.И.»

Итак, он преуспел, но десять вечера! Час, назначенный сэром Абрахамом для юридической консультации! Мистер Хардинг нимало не сомневался, что к этому времени доктор Грантли будет в Лондоне. Правда, доктор Грантли не знает о встрече и не узнает, если не сумеет раньше поймать сэра Абрахама, что представлялось весьма маловероятным. Мистер Хардинг решил уйти из гостиницы пораньше, сообщив лишь, что пообедает в городе. Тогда, если Фортуна не будет уж слишком к нему жестока, он не увидится с архидьяконом до возвращения от генерального атторнея.

Позавтракал он в девять, двадцатый раз проверяя по своему «Бредшо» [57], насколько рано может приехать доктор Грантли. Проглядывая колонки расписания, смотритель внезапно окаменел: ему пришло в голову, что архидьякон мог прибыть ночным почтовым! Сердце упало; мгновение он уже воображал, как его тащат в Барчестер, не дав увидеться с генеральным атторнеем. Тут мистер Хардинг вспомнил, что в таком случае доктор Грантли уже бы давно разыскивал его в гостинице.

— Официант, — робко позвал он.

Старик подошёл, скрипучий башмаками, но безгласный.

— Приезжал ли ночным поездом какой-нибудь джентльмен, священник?

— Нет, сэр, никто не приезжал, — прошептал слуга, наклоняясь к самому его уху.

Мистер Хардинг успокоился.

Назад Дальше