Человек, проходивший сквозь стены (Рассказы) - Марсель Эме 5 стр.


Садясь в поезд, я еще питал некоторую надежду, что увижу Париж таким же, как при отъезде из него. Мое положение было до того странно, что я считал возможным столь же необыкновенный обратный скачок во времени; но поезд приближался к Парижу, а все оставалось без перемен. И за окном, и на всех промежуточных станциях мне попадались на глаза немецкие военные, которых нимало не беспокоил вопрос, в каком году они живут. Из разговоров пассажиров (кое-кто из них возвращался домой после нескольких дней отсутствия) было ясно, что в столице еще 1942 год. В купе царила тяжелая атмосфера военных лет, оккупации. Ни в Доле, где я провел очень мало времени, ни в деревнях, окруженных лесом Шо, действительность не казалась такой гнетущей. Все говорили о том, как плохо везде живется; о чем бы ни заходила речь, рано или поздно возвращались к этой теме. Гадали, чем кончится война, толковали о пленных, о трудностях жизни, о черном рынке, о свободной зоне, о Виши, о нужде. У меня щемило сердце, когда я слышал, как пассажиры обсуждали ход событий, от которых зависела их судьба. Вероятное они принимали за достоверное… Мне, знавшему, чем все кончится, хотелось вывести их из заблуждения, но правда была чересчур фантастична, и я не мог опираться на нее, чтобы опровергнуть казавшиеся неоспоримыми доводы, на которых основывались убеждения моих соседей.

Сидевшая напротив меня старушка рассказала, что едет в Париж за девятилетним внуком, живущим в Отее; ему грозил туберкулез от недоедания. На каникулы родители отправляли его к бабушке, но в октябре, к началу школьных занятий, ей приходилось отвозить его обратно. Она без конца распространялась о легочных заболеваниях.

На Лионском вокзале еще до того, как поезд остановился, я увидел прогуливавшегося по перрону немецкого жандарма. Париж был оккупирован. По правде сказать, мне не требовалось доказательств…

Выйдя из вагона, я направился к метро, но заметил, что забыл шляпу. Вернувшись за нею, я обнаружил, что моя соседка-старушка оставила в купе довольно объемистый пакет. Я взял его, рассчитывая передать владелице, но не смог разыскать ее ни на перроне, ни в метро, хотя думал, что нагоню ее, ибо она ехала, как и я, в Отей. В поисках ее я пропустил два поезда и сел в третий. Напротив меня сидел немецкий офицер.

С пакетом в руках я приехал в Отей часов в восемь вечера. Было еще светло, но я напрасно искал свой дом. На месте нового здания, в котором я снял квартиру в 1950 году, стояла ограда, за нею виднелись деревья. Тогда я вспомнил, что живу еще в районе Монмартра, на улице Ламарк, где мне предстоит провести еще восемь лет… Я снова спустился в метро.

На улице Ламарк мне открыла дверь наша служанка, имя которой я неожиданно вспомнил. Она спросила, хорошо ли я съездил. Я приветливо ответил, почувствовав к ней симпатию при мысли, что через год негр с площади Пигаль сманит ее от нас, а впоследствии выбросит на улицу…

Было уже девять часов; жена не ждала меня и обедала. Услышав мой голос, она выбежала в переднюю. Я растрогался до слез, увидев ее молодою, двадцативосьмилетнею, и горячо ее обнял. Но она не знала, что накануне я был на семнадцать лет старше; для нее я не изменился, и мое волнение несколько ее удивило. В ванной, где я наскоро приводил себя в порядок, она спросила, как я съездил в Жиронду, и я тотчас же вспомнил, что когда-то, в эту самую пору, совершил поездку туда. Я рассказал о различных дорожных происшествиях, случившихся со мною, и, кажется, в тех самых выражениях, какими пользовался когда-то. Но у меня было такое впечатление, словно я говорю не то, что хочется, а то, что вынужден говорить, как если бы играл на сцене.

Жена сказала, что Кловис уже спит, что страшно трудно найти для него детскую муку. Он здоров, но для своих четырнадцати месяцев весит слишком мало. Позавчера, когда я уезжал из Парижа, Кловис сдавал экзамены на аттестат зрелости… Я не стал спрашивать о младших детях — Луи и Жюльетте, ибо знал, что их еще нет на свете. Мне придется ждать девять лет, пока родится Луи, и целых одиннадцать, пока родится Жюльетта. В поезде я уже думал об этом, подготовился, но все-таки не мог с этим примириться. В конце концов я задал осторожный вопрос: «А другие дети как?» Жена вопросительно подняла брови, и я поторопился добавить: «Дети Люсьена». Но я дал маху, ибо мой брат Люсьен должен был жениться только через два года, и детей у него пока не было. Я исправил свою ошибку, заявив, что обмолвился и хотел сказать не «Люсьена», а «Виктора». Эта оговорка меня смутила: я подумал, что теперь буду постоянно путать две эпохи, даже в разговоре на серьезные темы.

В коридоре мы встретили няньку, которая уносила Марию-Терезу в детскую. Моя старшая дочь, еще накануне помолвленная, превратилась в трехлетнюю малютку… Хотя я ожидал этого, тем не менее мое разочарование было велико; моя отцовская нежность оказалась перед испытанием. Когда дочь стала взрослой девушкой, мы всем делились, понимали друг друга с полуслова; с таким маленьким ребенком это было невозможно. Ну, ничего, у меня будут другие радости… Стараясь утешиться, я подумал, что зато годы детства — эти лучшие годы жизни — для Марии-Терезы еще впереди.

Мы перешли в столовую, и жена извинилась за скудость обеда.

— Нынче у нас очень скромное меню: все эти дни ничего нельзя было купить. К счастью, я достала у Брюне пару яиц и полкруга колбасы.

Я сказал (вернее, как бы услышал со стороны, что сказал):

— Кстати, мне удалось раздобыть кой-какую провизию. Правда, не так много, как хотелось бы, но все же кое-что я привез: дюжину яиц, фунт свежего масла, сто граммов настоящего кофе, копченого гуся и бутылку постного масла.

Я сходил в переднюю за пакетом и развернул его в полной уверенности, что найду в нем все перечисленные мною продукты. Так оно и вышло. Я не испытывал ни малейших угрызений совести: этот пакет должен был быть в моих руках, я должен был развернуть его здесь, в эту самую минуту, в присутствии жены. Так нужно было, мне оставалось лишь подчиниться необходимости. Я даже усомнился, что пакет принадлежал старушке. То, что я забыл в купе шляпу, казалось мне теперь уловкой судьбы, придуманной для того, чтобы вновь завладеть мною и направить в русло уже прожитой жизни.

Мы кончали обед, когда входная дверь с грохотом открылась и опять захлопнулась. В передней кто-то выругался.

— Это дядя Том, — сказала жена. — Он пьян, как всегда.

Да, я совсем забыл про дядю Тома. В прошлом году бомба разрушила его дом в Нормандии, его жена погибла, оба его сына были в плену. Мы приютили его. Он стал все свое время проводить в бистро, стараясь утопить горе в вине. Алкоголь действовал на него плохо; дядя становился сварливым, начинал скандалить. Поэтому его присутствие очень нас обременяло. Этим вечером настроение у него было прескверное, но я встретил его очень ласково и терпеливо сносил его брюзжание. Ведь дядя Том через три месяца умрет; я помнил его агонию. Он ужасно тосковал по сыновьям и все повторял: «Как хочется вернуться на родину!»

Всю ночь я крепко спал и не видел никаких снов. Проснувшись утром, я уже не чувствовал с такой остротой, как накануне, что попал в новую, непривычную обстановку. В квартире мне опять стало знакомо все до мелочей, я играл с детьми, ни о чем не думая. Правда, мне не хватало Жюльетты и Луи, но я уже не так болезненно ощущал их отсутствие, как вчера вечером; мне было уже труднее представить себе их лица. Воспоминания об прожитых мною вперед семнадцати годах стали, казалось, несколько бледнее. Утренние газеты я прочел с интересом: хотя конечный исход текущих событий и был мне известен, но я не мог вспомнить все их перипетии и последовательность.

Я проехал в метро до площади Мадлен и кое-где побывал, но вид парижских улиц меня не удивил. Прошлое для меня смыкалось с настоящим, словно этих семнадцати лет не было. На площади Согласия я увидел немецких моряков, стоявших на карауле перед зданием Морского министерства, и нисколько не пожалел, что Жюльетты нет со мною.

В течение дня у меня было несколько поразительных встреч. Особенно большое впечатление произвела на меня встреча с моим закадычным другом, художником Д. Мы столкнулись лицом к лицу на углу улицы Аркады и улицы Матюрен. Я обрадовался и хотел было протянуть ему руку, но он не заметил моей дружеской улыбки и прошел мимо. Лишь тогда я вспомнил, что пройдет целых десять лет, пока мы познакомимся. Конечно, я мог бы побежать за ним и найти какой-нибудь предлог для знакомства, но что-то помешало мне это сделать: не то уважение к нему, не то покорность року. Мне даже не пришла в голову мысль, что можно упредить время и подружиться с Д. раньше, чем было суждено. И все же эта встреча меня огорчила, я почувствовал разочарование и нетерпение.

За несколько минут до этого я повстречал Жака Сарьета, будущего жениха моей Марии-Терезы. Его вела за руку мать; в другой руке он держал обруч. Я поздоровался с мадам Сарьет, которая начала разговор о своих детях, в особенности о Жаке. Добрая женщина, не менее чем ее муж, стремившаяся помочь возрождению Франции, сообщила мне, что они избрали для Жака поприще священнослужителя. Я сказал ей, что это правильно.

В метро, возвращаясь на Монмартр, я оказался в обществе Роже Л., парня лет тридцати, к которому я никогда не испытывал расположения. Он был расстроен и поведал мне, что его финансовые дела очень плохи. Я с любопытством посмотрел на этого невзрачного человека, который лет через двенадцать должен был стать обладателем огромного состояния, нажитого бесчестными спекуляциями. Пока он разглагольствовал о том, как нуждается, я видел его таким, каким он стал впоследствии: торжествующим, наглым, хамоватым богачом. Но сейчас это был хилый на вид бедняк, державшийся скромно, разговаривавший робко. Он внушил мне и сострадание, и отвращение, когда я вспомнил о предстоявшей ему блестящей карьере.

После обеда я остался дома и вынул из ящика начатую рукопись, пятьдесят страниц которой были, как я упомянул, написаны мною не без таланта. Но, заранее хорошо зная, что будет после пятидесятой страницы, я не чувствовал никакого желания приняться за работу и с унынием подумал, что теперь в течение семнадцати лет моя жизнь будет переливанием из пустого в порожнее, нудным повторением задов…

Меня интересовало одно: как произошел этот таинственный скачок во времени? Но выводы, к которым я пришел, были обескураживающими. Накануне я уже предвидел, что в моем сознании будут одновременно существовать два мира, между которыми была разница во времени, равная семнадцати годам. Теперь я должен был примириться с кошмарным положением, что имеется бесчисленное множество миров, а время есть не что иное, как переход моего сознания из одного мира в другой. Вот сейчас — ровно три часа; я осознаю вокруг себя мир, в котором я фигурирую с пером в руке. Прошла секунда; кругом — уже иной мир, где моя роль изменилась: я отложил перо. Однажды человечество сразу перескочило то, что принято называть семнадцатилетним периодом времени; лишь я один после этого прыжка проделал, неизвестно почему, тот же путь в обратном направлении. Я вообразил себе все это множество миров, где мне предстояло существовать… Какая безотрадная перспектива! В конце концов я заснул, уронив отяжелевшую голову на стол.

Лишь через месяц я описал свое приключение и, перечитывая сейчас этот рассказ, горько сожалею, что не был более точен. Я упрекаю себя за то, что не сумел предвидеть случившееся после этого; за несколько недель я так привык к прежней жизни, что все последующее изгладилось из моей памяти. К счастью или несчастью, я забыл все, что должно произойти со мною в течение ближайших семнадцати лет. Я забыл, как выглядят мои еще не родившиеся дети; я уже не помню исхода войны, не знаю, как и когда она кончится. Я все забыл и когда-нибудь, возможно, усомнюсь в том, что пережил это. Воспоминания о моей жизни за этот период, записанные здесь, так скудны, что если впоследствии мне удастся проверить, насколько они точны, их можно будет принять просто за предчувствия. Листая газеты, размышляя о политических событиях, я пытаюсь пробудить свою память, чтобы вырваться из томительного плена, но напрасно! Лишь иногда, все реже и реже, я испытываю всем знакомое чувство уже виденного однажды.

При свете висячей лампы, озарявшей кухню, господин Жакотен смотрел на своих домочадцев, склонившихся над обеденным столом. Они в свой черед искоса поглядывали на главу семейства, явно опасаясь, как бы он не выместил на них плохое настроение. Господин Жакотен был твердо убежден, что все приносит им в жертву, забывая о себе; он неустанно заботился о том, чтобы в семейном кругу царила справедливость, но на самом деле был самодуром, и из-за вспышек его сангвинического темперамента, которые никогда нельзя было заранее предвидеть, в семье царила тягостная атмосфера, немало раздражавшая его самого.

Узнав сегодня о том, что его представили к академическим пальмам, господин Жакотен намеревался за десертом сообщить об этом во всеуслышание. Запив глотком вина последний кусок сыра, он собирался было преподнести свой сюрприз, но ему показалось, что члены его семьи совсем не подготовлены к приятной новости. Он медленно обвел всех взглядом, начиная с жены, чей болезненный вид и робкое, печальное лицо отнюдь не делали ему чести в глазах сослуживцев. Затем глава семьи посмотрел на тетю Жюли, занимавшую место у камина, на что ей давали право возраст и многочисленные тяжелые недуги. Положительно за эти семь лет он истратил на нее больше денег, чем она оставит им в наследство! Наконец господин Жакотен перевел глаза на обеих своих дочерей, семнадцати и шестнадцати лет. Они служили в магазине и получали по пятьсот франков в месяц, но одевались как принцессы: часы-браслетка, золотая булавка в вырезе блузки… Словом, они выглядели совсем не так, как следовало бы на их месте. И еще спрашивают, куда деваются деньги, и еще удивляются! Господин Жакотен явственно ощутил, что его обкрадывают, сосут его кровь, злоупотребляют его добротой. Вино ударило ему в голову; его широкое лицо, и без того всегда красное, побагровело.

Таково было настроение господина Жакотена, когда его взгляд упал на младшего сына, тринадцатилетнего Люсьена, который с самого начала обеда старался быть незамеченным. Его бледность показалась отцу подозрительной. Мальчик не подымал глаз, но, чувствуя, что на него смотрят, обеими руками теребил край своего черного фартука, какие носят школьники.

— Тебе непременно хочется его порвать? — вкрадчиво спросил отец. — Ты, кажется, делаешь для этого все, что можешь?

Оставив фартук в покое, Люсьен положил руки на стол и склонился над тарелкой, не решаясь искать поддержку во взглядах сестер. Он был один перед надвигавшейся грозой.

— Я с тобой говорю! Мне кажется, ты мог бы мне ответить. Похоже, у тебя совесть нечиста.

Люсьен испуганно взглянул на отца. Он не надеялся отвести от себя подозрения и знал, что отец будет разочарован, если не увидит страха в его глазах.

— Определенно, у тебя совесть нечиста. Ну-ка, скажи, что ты делал сегодня?

— Я был с Пишоном. Он сказал, что зайдет за мною в два часа. Когда мы вышли из дому, то встретили Шапюзо, которого послали за покупками, и вместе ходили вызывать врача к его больному дяде, он еще позавчера жаловался на боли в печени…

Но отец понял, что его хотят отвлечь всякими россказнями, и возразил:

— Какое тебе дело до его печени? Небось, когда печень болит у меня, это тебя мало беспокоит! Скажи лучше, где ты был утром?

— Я… я ходил с Фурмоном посмотреть дом, что сгорел вчера на улице Пуанкаре.

— Как, весь день шлялся? С утра до вечера? Но, разумеется, если ты бил баклуши, значит, уроки уже приготовил?

Вопрос был задан так ласково, что сразу стало видно: пощечины не миновать.

— Уроки? — пробормотал Люсьен.

— Да, уроки.

— Я готовил их вчера вечером, после того как вернулся из школы.

— Я не спрашиваю, готовил ли ты их вчера вечером. Я спрашиваю, приготовил ли ты уроки на завтра?

Драма назревала; всем хотелось избежать ее, но из опыта было известно, что всякое вмешательство при подобной ситуации лишь испортит дело и злость господина Жакотена выльется во вспышку ярости. Обе сестры Люсьена дипломатично делали вид, будто все это их не касается, а мать, чтобы не участвовать в тяжелой сцене, отошла к буфету. Господин Жакотен уже готов был взорваться, но ему не хотелось окончательно похоронить новость о том, что его представили к академическим пальмам. Все обошлось бы, если бы не тетя Жюли; движимая великодушием, она не сдержалась:

Назад Дальше