Горькие травы - Проскурин Петр Лукич 8 стр.


Борисова от неожиданности подняла голову. На зов председателя из-за вишневых кустов вышел худой мальчишка в грязных, прорванных на коленях штанах, остановился поодаль, исподлобья взглянул на отца.

— Звал?

— Звал. Поди принеси тот хлеб, что нам тетка Марфа вчера испекла. Живо.

— А зачем?

— Нужно. Иди, говорю тебе.

Егорка топтался на месте, чесал одну ногу другой и, наконец, сказал:

— Знаешь, батя, я его съел.

— Весь? — в голосе председателя послышалась досада.

— Немножко осталось, все жрать хочется… Я тебе оставил.

— Ладно, принеси сколько есть.

Не глядя на Борисову, Егорка повернулся, и через минуту на широкой ладони председателя лежал темный бесформенный кусок, напоминающий не то влажную темную глину, не то сырой навоз.

— Вот, посмотрите. Ты беги, Егорка, играйся. Борисова взяла, разломила, понюхала, подняла глаза на председателя. Она не понимала. Степан ощерил крупные, ровные зубы.

— Враг, говорю.

— Что?

— Враг. Хуже всякого другого, скрытого. Мы его едим, такой хлеб. Конский щавель, прошлогодний гнилой картофель да липовая кора. Не понимаете? Ну, кушаем, берем и кушаем.

Борисова положила липкий ком на скамейку и встала.

Степан Лобов увидел ее жестко сжатый рот и подумал, что она не такая уж безобидная.

— Во время оккупации мы ели кое-что похуже, — сказала она. — Однако мы верили, умирали и боролись. Нужно понимать — вынести такую войну. Только по колхозам наш ущерб составил сто восемьдесят один миллиард рублей, Степан Иванович. Тут сразу не выпрямишься. Тут жалостливыми разговорами не поможешь — идет первый год послевоенной пятилетки. Никто не говорит — тяжело будет. Подождите, оседлаем Острицу, поставим гидростанцию… Такие разговоры в области уже идут. Вы понимаете, что это будет значить для наших колхозов?

— Я понимаю, — ответил председатель. — А старики с ребятишками? Попробуй втолкуй им. А я понимаю, вот понятие, — он хлопнул себя по пустому рукаву. — Только к чему разговор? Хлеба он не прибавит. Говори не говори… — Лобов посмотрел на свою ладонь, пошевелил кургузыми, толстыми пальцами.

У председателя мужицкая логика, железная, против нее трудно возражать.

— Нужно верить, работать, — сказала Борисова, помолчав.

— Работаем. Как еще работать?

— Мне придется, Степан Иванович, доложить в райком о настроениях у вас. Далеко зайти можно. Всем трудно, нужно перетерпеть, потрудиться.

Она неожиданно замолчала, повернулась в сторону и остановилась. Она следила за высоким человеком с неподвижными глазами. Он шел мимо, почти бесшумно ступая, передвигая ноги замедленно и осторожно. Он прошел мимо Борисовой и Степана Лобова, словно их совсем не было. Борисова глядела в медленно удаляющуюся прямую спину. Все выскочило у нее из головы. Ее охватила слабость, захотелось присесть. Она с трудом удержалась, чтобы не побежать за странным человеком и еще раз не заглянуть в его неподвижное лицо.

— Кто это? — спросила она председателя.

— Из Германии вернулся. Племянник моего соседа. Вначале ничего, а потом совсем, вон видите… Ходит целыми днями. Дойдет до конца деревни — назад. Руки-ноги целые, в полном порядке, а голова… — Степан повертел пальцем у лба. — Соображать соображает, разговаривает, на вопросы отвечает, а памяти нет. Ничего не помнит. Новое все сразу забывает. Отшибло, как срезало.

Борисова не отличалась трусливостью, многое видела в оккупации, но сейчас, все убыстряя шаги и оставив далеко позади на дороге недоумевающего Лобова, она больше всего боялась расцепить зубы, чтобы не закричать от внезапного ужаса. Ей показалось, что она узнала его — прошедшего мимо человека. Она медленно и неуверенно подняла руку, почувствовала неровный стук сердца. «Не может быть… Просто жара… Откуда?» Близился вечер, в безоблачном небе низкое, все еще слепящее солнце. Начинал дуть суховей. Весь последний месяц он поднимался к вечеру, полз полями, заглядывал в каждую щель, выдувал из раскаленной за день земли последнюю влагу. Земля трескалась все глубже, в щели можно было до самого плеча просунуть руку.

Борисова вернулась в город, отчиталась в райкоме и сразу ушла домой. Давно она не чувствовала себя такой усталой и разбитой. Она вернулась в город на второй день после разговора с председателем «Зеленой Поляны» — ей пришлось проводить собрания еще в трех колхозах, и она их провела лучше, чем ожидала. Она не чувствовала сейчас удовлетворения, везде видела худые, изможденные лица, везде встречала голодных людей, озлобленных работой женщин. Сама она из тех, кто не сидел в войну сложа руки, понимала многое. Такая война не могла пройти бесследно. Борисова видела цели, во имя их стоило терпеть и страдать. Раньше, в семнадцать лет, она представляла иначе будущее. Война все разрушила, наивные мечты юности казались сейчас просто глупыми. Она поняла — человек живет надеждой. Аккуратная, исполнительная, она научилась верно и быстро понимать обстановку. Она не винила войну, как некоторые ее подруги. Просто оказалась выдержаннее, тверже других, война отняла у нее пять лет молодости и любимого человека. И всю себя, свое горе, свои воспоминания она утопила в работе, это стало теперь смыслом жизни, — только работа могла окончательно вылечить и принести спокойствие, душевное равновесие. Ее быстро заметили и выделили среди других. С ней уважительно, с еле уловимой добродушной иронией здоровался Михаил Михеевич Карчун, первый секретарь, всегда усталый, вспыльчивый сорокалетний человек. Встречаясь с нею, он оживлялся, молодел и шутил о грядущей смене. Он с удовольствием передавал ей свой опыт, знание людей и района. Карчун был до войны веселым человеком. Запущенная болезнь сердца, хроническая усталость и бессонница сделали его раздражительным. Борисова знала его еще по городскому подполью и относилась к нему с уважением. Это придавало их отношениям чуть больше интимности, чем следовало. Они не перешагивали грани дружеских отношений. Борисовой и Карчуну приходилось часто вспоминать боевое и опасное прошлое — в нем они оба играли свои роли, в меру сил и способностей. Оба они привыкли к тяготам и меньше других кивали на них сейчас. Новые и новые трудности вставали на пути. Не впервые видела Борисова травяной хлеб и большеглазых, костлявых детей, пожелтевших от голода, с вялыми, замедленными движениями. Иногда она ловила себя на желании тяжело, по-мужски, выругаться, а иногда, приезжая из очередной командировки, насмотревшись, она долго, безутешно плакала. Успокоившись, взяв себя в руки, оправдывала все происходившее одной великой необходимостью. Борисова знала и верила — придет лучшее время. Она думала о продолжении святой жертвенности Корчагиных, она читала Маяковского и, глядя сухими глазами в темноту, перешагивала в его коммунистическое далеко. Там было много счастья, веселья, накормленные, обогретые люди. Она пыталась представить себе все это конкретно, перед глазами вставали какие-то сказочные картины: толпы празднично одетых людей, песни, театры, заполненные светом и музыкой, поля спелой пшеницы; она часто ловила себя на том, что всего-навсего вспоминает какой-нибудь фильм. Она пыталась уйти от реальности и понимала это, и вот за такую слабость она себя ненавидела. Да, оно будет — такое будущее, наступит время, и оно придет, но для этого именно сейчас нужно быть жестокой и к себе, и к другим. А она этого пока не умеет, недостаточно в ней еще такой злости и беспощадности.

Вернувшись из райкома, она с трудом проглотила подогретую матерью гороховую похлебку и, невпопад отвечая на вопросы, долго сидела за столом, сцепив руки. Мать убрала со стола, подмела комнату. За открытым окном жаркий вечер, пахло пылью, дымом, воздух был сух, и мать, страдавшая астмой, двигалась медленно и размеренно. Ей давно нужно уйти на покой, но она продолжала работать, приходила с уроков еле живая, еще хлопотала по дому. Дочь вечно пропадала, и она, управившись с домашними делами, готовилась к следующему дню, читала, проверяла тетради. Летом Зоя Константиновна чувствовала себя лучше, хотя не любила лето, оно плохо выносила жару, особенно с тех пор, как заболела.

Юля следила за движениями матери и отдыхала. Хорошо было молча сидеть, наблюдать за привычными хлопотами матери и ни о чем больше не думать.

— Сушь какая, — сказала мать, присаживаясь к своему столику и обмахиваясь развернутой книгой. — Ты бы шла, Юленька, легла. Выспись хоть раз в месяц. Иди, дочурка.

— Спасибо, мама. Пожалуй, так и надо сделать.

— Иди. Почитаю немного и тоже лягу. У тебя все в порядке?

— Конечно. Спокойной ночи, мама.

— Спокойной ночи, девочка. Спи, ни о чем не думай. Иногда надо выключаться. Сегодня встретился Саша Козлов. Невероятно, в чем душа держится. Брючки как на шесте, сам весь светится. «Я, говорит, Зоя Константиновна, новые стихи написал. Прочитайте, пожалуйста…» Протягивает тетрадку, у самого глаза чистые, синие.

Зоя Константиновна подняла голову, пристально посмотрела на дочь. Та безучастно рассматривала свои ногти. Зоя Константиновна нацепила на нос старенькие, скрепленные цветными нитками очки, полистала серую тетрадь и прочитала:

Мы отстроим их из стекла и стали, И лягут они, в голубые сады одеты, Новые города-медали На солнечную грудь планеты.

— Что ты читаешь? — спросила Юля. Зоя Константиновна сняла очки.

— Саша Козлов, — сказала она, протирая глаза: последнее время они утомлялись у Зои Константиновны мгновенно. — Талантливый мальчик, жалко, плохо питается.

— Не он один, мама.

— Не надо, Юленька. Не нравишься ты мне такой. Тебе самой быть матерью, откуда у тебя эта черствость?

— Перестань, мама. Разговоры, разговоры… А если уж тебе кажется, тебе лучше знать откуда.

— Всегда я у тебя виновата. Даже в этом.

Юля встала и, поцеловав мать, прошла в другую комнату. Здесь стояла узкая железная койка, стол, старый и широкий. Юля разделась, откинула простыню и легла. Тут же встала, распахнула окно, постояла возле него в одной сорочке на узких смугловатых плечах, прислушалась. Город успокаивался, лишь время от времени покрикивали на вокзале паровозы.

Назад Дальше