Дом, который построил Джек (сборник) - Каттнер Генри 2 стр.


Тут мы вновь возвращаемся к вопросу о том, почему имя Каттнера оказалось полузабытым поклонниками фантастики.

Безусловно, отчасти тому виной как раз его нежелание участвовать в политических спорах. Стоит упомянуть Воннегута, как тут же появляется добро и зло. Аналогично дело обстоит с Оруэллом. И с Хайнлайном, с Уэллсом и даже с Верном. Ведь, в конце концов, это же Верн придумал безумца Немо, зеркальное отражение безумца Ахава. Немо скитается по миру, втолковывая принципы морали милитаристам, которые еще более безумны, чем он. Более того, Верн был величайшим проповедником гуманистических идей, он говорил: у вас есть разум, так используйте его, чтобы управлять своим сердцем; у вас есть сердце, так используйте его, чтобы управлять разумом; и у вас есть руки, чтобы изменить мир. Голова, сердце, руки — возьмите все это и воссоздайте Эдем.

Большинство фантастов в той или иной степени норовят совершить революцию нравов и просветить нас ради нашего же блага. Когда на этом поле решили попробовать свои силы Бернард Шоу и Бертран Рассел, было нетрудно предсказать (что я и сделал в случае с лордом Расселом), что они заделаются революционерами нравственности и с этих высот будут поучать и править. В большей степени это, конечно, относится к Шоу. Рассел недавно снизошел до рассказа, но рассказ был фантастический, и от него так и разило нравоучениями.

Из вышесказанного становится очевидно, в чем просчитался Каттнер — если только это был просчет, с чем я лично не согласен. Нельзя постоянно делить все на плохое и хорошее, нельзя с утра до ночи размышлять с политической точки зрения. Так можно в конце концов стать Истинно Верующим — или, что то же самое, Совершенно Чокнутым.

Каттнер не сумасшедший и не особенно ловок в искусстве joie de vivre. Он убийственно спокоен. Если он и прославляет что-либо, вы об этом ни за что не догадаетесь.

Я не могу припомнить, чтобы он с жаром высказывался о политике или политиках. Когда нам девятнадцать или двадцать лет и на дворе лето, мы, бывает, носимся с полубезумными идеями технократии, социализма или сайентологии. Потом лихорадка отступает, туман рассеивается, а мы не можем понять, что это было и почему некоторые друзья отказываются с нами разговаривать, пока не убедятся, что из волосатых полит-горилл мы снова превратились в людей. Так вот, если в жизни Каттнера и был такой год или месяц, мне ничего об этом не известно. И в произведениях его это не проявляется. И раз в книгах Каттнера нет той, говоря современным языком, Идейности с большой буквы, его ставят ступенек на десять ниже Оруэлла и на двадцать ниже Воннегута. Надо ли говорить, что это стыд и позор? Нам нужен вовсе не политический уклон или черно-белая раскраска. Нам нужно больше регулировщиков движения, которые знают только одно движение — в будущее и стоят на дорогах, ведущих в завтрашний день, указывая нам путь своим творчеством. И вовсе не обязательно таскать нас за уши, когда мы, дети неразумные, плохо себя ведем.

Каттнер не был ни нравственным революционером, ни политическим реформатором. Он писал книги, которые интересно читать. Да, они полны новых идей и размышлений о добре и зле, но они не кричат, не рыдают и не вопиют, требуя немедленно что-то изменить. «Вот каковы мы, — говорит Каттнер. — Что скажете?» И чем больше я думаю об этом, тем больше мне кажется, что он пал жертвой самого страшного проклятия нашего времени. Слишком часто люди спрашивают: «Ну и на что нам сдался этот Каттнер? Какой от него прок? Каким орудием он может служить? К чему подходит? Где на нем ярлычок с определением? Станут ли меня уважать больше, если я, разгуливая по университету, буду держать под мышкой не „Архипелаг Гулаг“, а „Все тенали бороговы“?»

Это если и не полностью, то по крайней мере во многом объясняет, почему Каттнер был незаслуженно забыт. Дети цивилизации одноразовых носовых платков зачастую норовят отложить в сторону автора, не пригодного для чистки ушей, — а то друзья задразнят.

Так что если вы надеялись найти в этой книге религиозные наставления, рецепт, как сделать мир лучше, или руководство по духовному росту, то, скорее всего, вам лучше вернуться к Ситтхартхе и прочей высокоинтеллектуальной ветоши, которой второкурсники всего мира пудрят друг другу мозги. Каттнер не станет вас пинать, кусать, бить или тем более обнимать, целовать, поглаживать и совершенствовать. И слава богу. Лично я по горло сыт духовным ростом — все равно что съел слишком много сладкой ваты, побывав во множестве балаганов.

И напоследок, с вашего позволения, я бы хотел рассказать одну историю из собственной жизни.

Если вы откроете ноябрьский номер журнала «Weird Tales», изданный в далеком 1942 году, вы найдете там мой первый рассказ в жанре «хоррор». Называется он «Свеча». Последние триста слов в нем принадлежат перу Генри Каттнера. Замучившись с этим рассказом, я отправил его Хэнку, а в ответ он прислал законченный финал. Финал был хорош. Написать лучше я бы не смог. Я попросил разрешения использовать его. Хэнк согласился. Этот финал — единственный стоящий отрывок того рассказа, не без причины долго пылившегося у меня в столе неизданным. Я рад, что могу сказать: когда-то я работал в соавторстве с Генри Каттнером.

Итак, вы держите в руках его сборник. Сюда вошла лишь малая часть из сотен рассказов, написанных Каттнером. У него не было семьи, но… Дети Каттнера — здесь, в этой книге. Они очаровательны, не похожи на других и хороши собою. Я хотел бы, чтобы вы познакомились с ними.

Рэй Брэдбери,

Лос-Анджелес, Калифорния,

2 июля 1974 г.

От редактора русского издания.

Упреки Рэя Брэдбери обращены по большей части к американскому читателю. В нашей стране судьба произведений Каттнера сложилась значительно лучше: здесь его давно знают и любят. Этот том, безусловно, станет прекрасным подарком поклонникам творчества Генри Каттнера, так же как и тем любителям фантастики, кто пока еще не имел возможности познакомиться с его произведениями.

И не с кем поговорить, разве с самим собой. Вот я стою здесь, над водопадом мраморных ступеней, ниспадающих к залу приемов, а внизу меня ждут все мои жены при всех своих драгоценностях, потому что это — Триумф Охотника, охотника Роджера Беллами Честного, мой Триумф. Там, внизу, свет играет в застекленных витринах, а в витринах сотни высушенных голов, голов, добытых в честном бою, и я теперь один из самых могущественных людей в Нью-Йорке. Головы — это они дают мне могущество.

Но поговорить мне не с кем. Вот разве с самим собой? Может, где-то глубоко во мне прячется еще один Роджер Беллами Честный? Не знаю. Может, он-то и есть единственная стоящая часть меня? Я иду в меру сил назначенным мне путем, и что же, выходит, все ни к чему? Может, тому Беллами, внутреннему, и не нравится то, что я делаю. Но я вынужден, я обязан делать это. Я не в силах ничего изменить. Я родился Охотником за головами. Большая честь родиться Охотником, унаследовать такой титул. Кто не завидует мне? Кто не поменялся бы со мной местами, если бы только мог?

И что же, выходит, все ни к чему.

Я ни на что не годен.

Выслушай меня, Беллами, выслушай, если ты действительно существуешь, если прячешься где-то у меня внутри. Тебе надо меня выслушать — тебе надо понять. Вот ты прячешься глубоко под черепом. А в один прекрасный день, в любой день, ты можешь очутиться за стеклянной витриной в зале приемов другого Охотника за головами, и толпы простонародья приникнут снаружи к смотровым люкам, и гости будут приходить, разглядывать тебя в витрине и завидовать ее владельцу, а его жены выстроятся вблизи в своих драгоценностях и шелках.

Может, ты и не понимаешь меня, Беллами. Может, тебе и сейчас хорошо. Вероятно, ты просто не представляешь себе того реального мира, в котором мне приходится жить. Сто или тысячу лет назад все, возможно, было бы иначе. Но нынче XXI век. Мы живем сегодня, а не позавчера, и назад нет возврата.

Сдается мне, ты все-таки не понимаешь.

Видишь ли, выбора не дано. Либо ты заканчиваешь счеты с жизнью за стеклянной витриной другого Охотника и вся твоя коллекция следует за тобой, а жен твоих и детей изгоняют и причисляют к простонародью; либо ты умираешь собственной смертью (самоубийство, скажем) и твою коллекцию наследует твой старший сын, а сам ты обретаешь бессмертие в пластмассовом монументе. И стоишь на века, отлитый в прозрачной пластмассе, на пьедестале у границ Сентрал-парка, как Ренуэй, и старик Фальконер, и Бренная, и остальные бессмертные. И все тебя помнят, все восхищаются тобой и завидуют тебе…

Там, в пластмассовой оболочке, ты, Беллами, будешь все так же размышлять? А я? Я?

Фальконер был великий Охотник. Он ни разу не запоздал сделать свой ход и дожил до пятидесяти двух. Для Охотника за головами это преклонный возраст. Ходят слухи, что он покончил с собой. Не знаю. Чудо в другом — что он удержал свою голову на плечах до пятидесяти двух. Конкуренция становится все острее, и конкурентов в наше время все больше, и они все моложе.

Выслушай меня, внутренний Беллами. Ты когда-нибудь по-настоящему понимал меня? Ты все еще вспоминаешь, что было иное время, чудное время детства, когда жизнь казалась легка? А где ты был в те долгие жестокие годы, когда тело мое и разум постигали науку Охотника за головами? Я ведь все еще молод и силен. Мое обучение никогда, ни на день не прекращалось. Однако первые годы были самыми трудными.

До того — да, до того я прожил чудное время. Но длилось оно всего шесть лет — шесть лет счастья, тепла и любви, шесть лет жизни в гареме, вместе с матерью, назваными матерями и остальными детьми. И отец был очень добр ко мне тогда. Но едва мне исполнилось шесть, все кончилось. Уж лучше бы они совсем не давали нам любви, чем дали и тут же отняли. Помнишь ли ты это время, внутренний Беллами? Если да, то оно никогда не вернется. И ты это знаешь. Это-то ты знаешь.

Обучение основывалось на послушании и дисциплине. Отец больше не был добр. Мать я видел редко, но когда видел, чувствовал, что и она изменилась ко мне. И все же у меня оставались какие-то радости. Например, парады, когда простонародье приветствовало отца и меня. И похвалы от отца и от тренеров, когда я выказывал особую сноровку в фехтовании, или в стрельбе, или в дзюдо.

Это запрещалось, но иногда я и братья старались убить друг друга. Наши тренеры специально следили за нами. Я тогда еще не был наследником. Но я сделался им, когда мой старший брат сломал себе шею в броске дзюдо. Несчастье выглядело случайным, но, разумеется, было рассчитанным, и с той поры мне пришлось стать еще более осторожным. Пришлось стать очень, очень искусным…

Все эти годы, все эти мучительные годы нас учили убивать. Для нас стало естественным убивать. Нам постоянно твердили, как естественно убивать. Мы должны были выучить свой урок. А наследник мог быть только один…

И даже тогда, в детстве, мы не расставались со страхом. Если голова отца слетела бы с его плеч, нас тут же изгнали бы из особняка. О нет, мы не умерли бы с голоду и не остались бы без крова. Этого не может быть в наш век, век науки. Но не бывать бы мне тогда Охотником за головами. И не добиться бы бессмертия в пластмассовой оболочке у границ Сентрал-парка.

Иной раз мне снится, что я принадлежу к простонародью. Это странно, но во сне я чувствую голод. А ведь голод в наши дни попросту невозможен! Мощные заводы обеспечивают все нужды Земли. Машины синтезируют пищу, строят дома, дают людям все, что нужно для жизни. Я не принадлежал и не буду принадлежать к простонародью, но если бы такое случилось, я отправился бы в столовую и взял бы любую пищу, какая мне приглянулась бы, из маленьких стеклянных ячеек. Я питался бы хорошо — намного лучше, чем сейчас. И все же во сне я чувствую голод.

Может, еда, которой меня кормят, не нравится тебе, внутренний Беллами? Она и мне не нравится, но она и служит не для того. Она питательна. Она неприятна на вкус, зато содержит все белки, соли и витамины, необходимые, чтобы мой мозг и тело действовали наилучшим образом. Еда и не должна быть приятна. Не через удовольствие приходят к бессмертию в пластмассовой оболочке. Удовольствие расслабляет, оно вредно.

Ответь, внутренний Беллами, — ты ненавидишь меня?

Жизнь моя не была легка. Она и сейчас нелегка. Упрямая плоть бунтует против бессмертия в будущем, побуждает проявить слабость. Но если ты слаб, как долго ты сможешь удержать голову на плечах?

Простонародье спит с собственными женами. Я ни разу даже не поцеловал ни одну из своих. (Не ты ли, Беллами, насылаешь на меня сновидения?) Дети — да, они мои: на то есть искусственное оплодотворение. Я сплю на жесткой постели. Порой ношу власяницу. Пью воду и только воду. Ем безвкусную пищу. И каждый день под руководством своих наставников тренируюсь, тренируюсь до изнеможения. Такая жизнь трудна, зато в конце концов мы с тобой встанем на века в пластмассовом монументе и весь мир будет завидовать нам и восхищаться нами. Я умру Охотником за головами и тем обрету бессмертие.

Тебе нужны доказательства? Они в стеклянных витринах, там внизу, в зале приемов. Головы, головы…

Смотри, Беллами, сколько голов! Стреттон — мой первый. Я убил его в Сентрал-парке с помощью мачете. Этот шрам на виске я получил в ту ночь от него. С тех пор я научился быть искуснее. Пришлось научиться.

Каждый раз, когда я иду в Сентрал-парк, моими помощниками выступают страх и ненависть. В парке подчас по-настоящему страшно. Мы ходим туда только ночью и, случается, выслеживаем добычу много ночей подряд, прежде чем снимем с нее голову. Ты же знаешь, что парк — запретная зона для всех, кроме Охотников за головами. Это наш охотничий заповедник.

Я стал хитер, проницателен, ловок. Я воспитал в себе величайшее мужество. Я пресек свои страхи и вынянчил свою ненависть там, во мраке парка, прислушиваясь, выжидая, выслеживая и не ведая: а может, в этот самый миг острая сталь обожжет мне горло? Правил в парке нет. Винтовки, дубинки, ножи… Однажды я даже угодил в капкан из несметного множества стальных зубьев и тросов. Но я успел быстро рвануться в сторону, так быстро, что правая рука у меня осталась свободной, и выстрелил Миллеру прямо в лоб, когда он явился за мной. Вот она, голова Миллера, там, внизу. Кто бы подумал, что пуля прошила ему лоб! Бальзамировщики знают свое дело. Да и мы, как правило, стараемся не портить головы.

Что же тревожит тебя так сильно, внутренний Беллами? Я один из лучших Охотников Нью-Йорка. И мне надо хитрить, надо ставить капканы и западни задолго до того, как они сработают, и не только в Сентрал-парке. Надо держать шпионов, деятельных шпионов, протянуть безотказные линии связи в каждый особняк в городе. Надо знать, кто могуществен, а за кем и охотиться не стоит. Что толку в победе над Охотником, у которого в зале всего-то дюжина голов?

У меня сотни. До вчерашнего дня я шел впереди всех в своей возрастной группе. До вчерашнего дня мне завидовали все, с кем я знаком, и я был кумиром простонародья, безоговорочным хозяином половины Нью-Йорка. Половина Нью-Йорка! Тебе известно, как много это для меня значило? Что мои соперники ненавидят меня лютой ненавистью и все же отдают себе отчет в том, что я сильнее их? Тебе, разумеется, известно это, Беллами. Я получал наслаждение оттого, что Правдивый Джонатан Халл и Добрый Бен Грисуолд скрежетали зубами при мысли обо мне, и оттого, что Черный Билл Линдман и Уислер Каулз, пересчитав свои трофеи, звонили мне по видеофону и со слезами ненависти и ярости в глазах умоляли меня встретиться с ними в парке и предоставить им вожделенную возможность.

Назад Дальше