Я смеялся над ними. Я смеялся над Черным Биллом Линдманом до тех пор, пока он не впал в неистовство, а потом едва не позавидовал ему, потому что сам я уже давно не впадаю в неистовство. А я люблю это дикое раскрепощение от всех забот, кроме единственной, кроме слепого, безрассудного инстинкта — убивать. В такие минуты я забываю даже тебя, внутренний Беллами.
Но это было вчера.
А ночью Добрый Бен Грисуолд взял голову. Ты помнишь, какие чувства мы с тобой испытали, услышав об этом? Сперва я хотел умереть, Беллами. Потом возненавидел Бена так, как не ненавидел еще никого и никогда в жизни, — а уж я-то изведал ненависть! Я не хотел верить, что он это сделал, я отказывался верить, что он взял именно эту голову.
Я говорил себе, что здесь какая-то ошибка, что он взял голову простолюдина. Но я понимал, что обманываю себя. Никто не берет голов простонародья. Они не ценятся. Потом я говорил себе, что голова была, но чья-то другая, а вовсе не Правдивого Джонатана Халла. Такого не могло быть. Такого не должно было быть. Ведь Халл был могуществен. У него в зале накопилось голов почти столько же, сколько и у меня. И если Грисуолд заполучил их все, он стал гораздо могущественнее, чем я. Нет, подобной мысли я снести не мог.
Тогда я надел шапку — символ моего положения, шапку, усыпанную сотнями колокольчиков — по числу добытых мною голов, и пошел проверить слух. И он оказался верным, Беллами!
Особняк Джонатана Халла начал уже опустошаться и сиротеть. Толпа волновалась, вливалась в двери и выливалась из них, и жены Халла с детьми уходили прочь небольшими притихшими группами. Жены, пожалуй, даже не были несчастливы — жены, но не сыновья. (Девочек отправляют к простонародью сразу после рождения, они не представляют собой никакой ценности.) Какое-то время я специально наблюдал за мальчиками. Все они выглядели угнетенными и озлобленными. Одному оставалось совсем немного до шестнадцати — крупный, ловкий юноша, по-видимому почти закончивший обучение. В один прекрасный день мы могли бы встретиться с ним в парке…
Остальные ребята были еще слишком малы. Теперь, когда их обучение прервалось, они никогда не посмеют и приблизиться к парку. По этой-то причине из простонародья еще не вышел ни один Охотник. Нужны многие, многие годы ревностных тренировок, чтобы превратить ребенка из кролика в тигра. А в Сентрал-парке выживают только тигры.
Я заглянул в смотровые люки Правдивого Джонатана и убедился, что стеклянные витрины в зале приемов пусты. Значит, это не бред и не ложь. «Грисуолд заполучил их все, — сказал я себе, — а в придачу еще и голову Правдивого Джонатана». Я вошел в подъезд, сжал кулаки, ударился лбом о косяк и застонал от невыразимого презрения к себе.
Я ни на что не годен! Я ненавидел себя и Грисуолда тоже. Но ненависть к себе вскоре прошла, и осталась лишь ненависть к нему. Теперь я понял, что следует предпринять. «Теперь, — подумал я, — он находится в таком же положении, в каком я был вчера. Люди вереницей будут отчаянно и безнадежно говорить с ним, умолять его, вызывать на бой, прибегать к любым известным им уловкам, чтобы заманить его в парк сегодня же в ночь».
Но я хитер. Я загадываю далеко вперед. Сети мои тянутся к особнякам всех Охотников города, пересекая раскинутую ими паутину.
В данном случае ключом к решению служила одна из собственных моих жен, Нэлда. Я давно уже приметил, что она начинает меня недолюбливать. В чем тут дело, я так и не разобрался, но поддерживал ее неприязнь, пока неприязнь не переросла в ненависть. И принял меры к тому, чтобы Грисуолд пронюхал об этом. Именно благодаря таким трюкам я стал в свое время столь могущественным — и стану, безусловно, стану опять.
Я надел на руку специальную перчатку (никто не заметил бы, что это перчатка), подошел к видеофону и позвонил Доброму Бену Грисуолду. Он появился на экране, на лице у него играла ухмылка.
— Я тебя вызываю, Бен, — сказал я ему. — Сегодня в девять в парке, возле карусели.
Он расхохотался. Он был высоким, мускулистым человеком с толстой шеей. Я не мог отвести глаз от этой шеи.
— Я ждал твоего звонка, Роджер, — ответил он.
— Сегодня в девять, — повторил я.
Он опять расхохотался:
— Ну, нет, Роджер! Зачем же мне рисковать головой?
— Ты трус.
— Конечно трус, — согласился он с довольной усмешкой. — Трус, если знаю, что ничего не выиграю, зато проиграю — так разом все. А разве я был трусом прошлой ночью, когда вернулся с головой Халла? Я давненько имел на него виды, Роджер. Признаюсь, побаивался, как бы ты не добрался до него раньше меня. Почему ты не сделал этого, скажи на милость?..
— Я за твоей головой охочусь, Бен.
— Только не сегодня, — отрезал он. — И вообще не скоро. Я теперь не скоро выберусь в парк. Буду слишком занят. И в любом случае, Роджер, ты теперь вне игры. Сколько у тебя голов?
Будь он проклят, он превосходно знал, насколько опережает меня теперь. Я изобразил на своем лице ненависть.
— В парке, сегодня в девять. У карусели. В противном случае я буду считать, что ты струсил…
— Придется уж тебе как-нибудь пережить это, Роджер, — произнес он насмешливо. — Сегодня я возглавляю парад. Наблюдай за мной. Или не наблюдай — все равно ты будешь обо мне думать. От этого ты никуда не денешься…
— Свинья, паршивая трусливая свинья!..
Он чуть не лопнул от хохота — он издевался надо мной, он потешался надо мной, точно так же, как сам я не однажды потешался над другими. Больше не было нужды притворяться. Хотелось просунуть руки сквозь экран и схватить его за глотку. Приятно было ощутить в себе клокочущую злость Очень приятно. Я медлил, давал злости углубиться, разрастись, пока не решил, что довольно. Я и так разрешил ему, Грисуолду, посмеяться всласть…
И тут я сделал то, что задумал. Выждал момент, когда он окончательно уверует в мою ярость, сделал вид, что совершенно вышел из себя, и ударил по экрану видеофона кулаком. Экран разлетелся вдребезги. Лицо Грисуолда вместе с ним, и это мне, признаться, понравилось.
Разумеется, связь прервалась. Но я не сомневался, что он тут же постарается выяснить, не ранен ли я. Я стянул защитную перчатку и позвал слугу, которому мог доверять. (Он преступник. Я защищаю его. Если я погибну, погибнет и он, и уготованная ему участь — не секрет для него.) Слуга забинтовал мне невредимую правую руку, и я втолковал ему, что сказать другим слугам. Я знал, что новость не замедлит дойти до Нэлды в гареме, а через час, не больше, достигнет ушей Грисуолда…
Я пестовал, взращивал свою злость. Весь день в спортивном зале я тренировался с наставниками, держа мачете и пистолет в левой руке. Я притворялся, что приближаюсь к стадии неистовства, маниакальной жажды убийства — жажды почти естественной для того, кто потерпел жестокую неудачу.
У неудач такого сорта лишь два исхода. Убийство или самоубийство. Самоубийство дает гарантию, что твое тело встанет в пластмассовом монументе у границы парка. Ну а если ненависть вырвалась на свободу и не оставила места страху? Тогда Охотник впадает в неистовство — он становится очень опасен, но и сам легко превращается в чью-то добычу: он же поневоле забывает о хитрости. Именно такая опасность подстерегала и меня. Забывчивость, рожденная неистовством, более чем соблазнительна — ведь она сродни самому забвению…
Короче говоря, я разложил приманку для Грисуолда. Но чтобы вытянуть его из дому в эту ночь, когда он понимал, что рисковать просто незачем, требовалось нечто посерьезнее, чем незатейливая приманка. И я принялся распускать слухи. Вполне правдоподобные слухи. Я пустил шепоток, что Черный Билл Линдман и Уислер Каулз пришли, как и я, в отчаяние, поскольку Грисуолду удалось взять верх над всеми нами, и вызвали друг друга на смертный бой в парке сегодня же вечером. Лишь один из них мог остаться в живых, и тот, кто останется, будет властелином Нью-Йорка — в той мере, в какой Охотники нашего возраста вообще могут рассчитывать на власть. (Конечно, был еще старый Мердок со своей сказочной коллекцией, собранной за долгую жизнь. Однако всерьез, остро и непримиримо, мы соперничали только между собой.)
Ну а раз слух пополз, я не сомневался, что Грисуолд решится перейти к действию. Проверить подобную басню совершенно немыслимо. Мало кто объявляет во всеуслышание, что собирается в парк. А в данном случае я и сам не поручился бы, что слух не обернется правдой. И Грисуолду не могло не померещиться, что его превосходство в смертельной опасности — ведь он еще не успел и отпраздновать свой Триумф. Выйти защищать свою победу было бы для него, разумеется, слишком рискованно. Линдман и Каулз — оба Охотники хоть куда. Но если только Грисуолд не заподозрил ловушки, у него сегодня были верные шансы на другую победу — надо мной, Роджером Беллами Честным, который ждет его в условленном месте в состоянии неистовой ярости и с изувеченной, бесполезной в сражении правой рукой. Казалось бы, все чересчур очевидно? Нет, мой друг, ты не знаешь Грисуолда.
Когда стемнело, я надел свой охотничий костюм. Черный пулезащитный костюм, плотно облегающий тело и в то же время не стесняющий движений. Я покрыл черной краской лицо и руки. С собой я взял винтовку, кинжал и мачете — металл был обработан так, чтобы не блестел и не отражал света. Я особенно люблю мачете — у меня сильные руки. И я старался совсем не пользоваться забинтованной рукой, даже тогда, когда меня наверняка никто не видел. Я помнил также, что должен вести себя как человек, ослепленный яростью, — я же не сомневался, что шпионы Грисуолда докладывают ему о каждом моем движении.
Я направился к Сентрал-парку, к тому входу, что ближе всего к карусели. До сих пор люди Грисуолда еще могли следить за мной. Но не дальше.
У ворот я немного задержался — помнишь ли ты это, внутренний Беллами? Помнишь ли шеренгу пластмассовых монументов, вдоль которой мы с тобой прошагали? Фальконер, и Бреннан, и остальные бессмертные стояли гордые, богоподобные в своих прозрачных вечных оболочках. Все чувства им теперь чужды, борьба окончена, и слава обеспечена навеки. Ты тоже позавидовал им, признайся, Беллами?
Мне почудилось, что глаза старого Фальконера смотрят сквозь меня, презрительно и высокомерно. Число добытых им голов высечено у него на постаменте — он действительно был величайшим из людей. Ну, повремени денек, подумал я. Я тоже встану здесь в пластмассе. Я добуду больше голов, чем даже ты, Фальконер, и как только я это сделаю, я с радостью сброшу с плеч свою ношу…
В глубокой тьме сразу же за воротами я высвободил правую руку из бинтов. Потом вытащил черный кинжал и, прижимаясь к стене, без промедления прокрался к калитке, ближайшей к жилищу Грисуолда. Понятно, я и в мыслях не держал подходить к карусели. Грисуолду будет некогда — торопясь разделаться со мной и убраться из парка восвояси, он, наверное, не удосужится как следует подумать. Вообще, Грисуолд умом не отличался. И я сделал ставку на то, что он выберет кратчайшую дорогу.
Я ждал его в полном одиночестве, и оно, одиночество, мне нравилось. Даже трудно было поддерживать в себе злость. Деревья перешептывались в темноте. Луна вставала со стороны Атлантики, где-то за Лонг-Айлендом. И у меня мелькнула мысль: вот она светит на пролив и на город — и будет все так же светить, когда я давно уже буду мертв. Лучи ее будут переливаться в пластмассе моего монумента и омывать мне лицо холодным светом спустя столетия после того, как я и ты, Беллами, примиримся друг с другом и прекратим наконец нашу внутреннюю войну.
Тут-то я и услышал мягкие шаги Грисуолда. Я постарался выкинуть из своего сознания все, кроме мысли об убийстве. Ради этой минуты тело мое и мозг подвергались мучительным тренировкам с той поры, когда мне минуло шесть. Я глубоко вздохнул несколько раз подряд. Как обычно, откуда-то изнутри стал подниматься инстинктивный, сжимающий сердце страх. Страх — и еще что-то. Что-то внутри меня — это был ты, Беллами? — внушало мне, что на самом деле я вовсе не хочу убивать.
Но едва я увидел Грисуолда, знакомая алчная ненависть поставила все на свои места.
Я плохо запомнил нашу схватку. Она пролетела как бы в одно мгновение — мгновение вне времени, — хотя, вероятно, длилась довольно долго. Миновав калитку, мой противник тут же подозрительно оглянулся. Мне казалось, я не издал ни звука, но у него был острейший слух, и он успел отклониться и избежать первого моего удара, который иначе оказался бы роковым.
Теперь на смену выслеживанию пришла безжалостная, быстрая, изощренная борьба. Мы оба были защищены от пуль одеждой, и оба были ранены еще до того, как сблизились настолько, чтобы попытаться поразить врага при помощи стали. Он предпочитал саблю, и сабля доставала дальше, чем мой мачете. Все же это оказалась равная борьба. И нам волей-неволей приходилось спешить, потому что шум мог привлечь других Охотников, если они очутились бы в парке в этот вечер.
Однако в конце концов я убил его.