Проходящий сквозь стены - Марсель Эме 10 стр.


— Меня посадили на полгода, — рассказал Машелье. — Вполне по-божески, если учесть тяжесть содеянного. В тюрьме я кое-что скопил, но теперь…

— Вам заплатят сразу. Авансом за два дня, если хотите.

На середине лестницы Машелье остановился и прошептал:

— Я хочу есть.

Он был очень бледен и еле переводил дух. Обинар дрогнул и чуть было не пожалел его, но представил себе, какие возможности сулит лицо изможденного, униженного, алчущего Христа. «Когда он насытится, такого уже не будет», — подумал фотограф и сказал:

— Сейчас десять часов. Обед в полдень, потерпите немножко.

Первый сеанс показался новичку бесконечным. Позировать на кресте было нелегко, а при том, что у него совсем не было сил, даже мучительно. Ему. становилось дурно от одного вида орудий казни. Зато Обинар ликовал. Он отпустил натурщика около часу дня, дал ему пятьдесят франков и позволил отдыхать до завтра. Машелье быстро отыскал дешевый ресторанчик. После двух порций телятины под белым соусом он почувствовал себя человеком.

А перейдя к сыру, обратился мыслями к недавнему прошлому. Перед тем как попасть в тюрьму, он играл на пианино в одном кафе на Монмартре, где к нему относились с почтением; у него было много друзей. Раскланиваясь, он порой ловил на себе влюбленные женские взгляды. Причиной всех его бед стали смоляные кудри скрипача. Это они пленили девушку, которая приглянулась Машелье. Скрипачам ничего не стоит покорить сердце женщины: они раскачиваются на сцене, вьются вьюном, вскидывают голову, изящно скребут смычком по скрипичной шейке, а на протяжных нотах закрывают глаза и встают на цыпочки, будто вот-вот взлетят. В довершение победы, одержанной с помощью шевелюры, скрипач переспал с той девушкой, и, когда однажды стал этим хвастаться, Машелье резанул ему по горлу ножницами, едва не отправив на тот свет.

Но в конце концов, размышлял Машелье, заканчивая трапезу, скрипач ведь остался жив и вернулся в оркестр. Так почему бы ему, Машелье, тоже не найти себе хорошую работу? Талант его за полгода тюрьмы не исчез. А раздеваться перед фотокамерой, подумал он, значит, предавать призвание артиста. На сытый желудок все виделось ему в розовом свете, он убедил себя, что без труда получит ангажемент, и решил на другой же день вернуть фотографу двадцать пять франков аванса. После ресторана он снял номер в гостинице на улице Сены и, соблазнившись мягкой постелью, отложил поиски места, достойного своих заслуг, на завтра. Мгновенно провалившись в сон, он проспал до полуночи. Потом проснулся, и, хотя очень скоро заснул опять, на этот раз его мучили кошмары. Снилось, будто он распял на кресте скрипача с терновым венцом на голове и сел в тюрьму еще на полгода. Трясясь, как в ознобе, он открыл глаза. Но и утро покоя не принесло.

К ночным страхам прибавились воспоминания о крестных муках. Однако решимость его не ослабла. К дверям фотостудии он подходил, сжимая в кармане двадцать пять франков, которые намеревался отдать Обинару.

Фотограф встретил его сердечно, даже почтительно, и показал разложенные на столе пробные отпечатки.

— Взгляните-ка! Ну, каково? Вы были бесподобны, просто бесподобны! Да-да, я не преувеличиваю.

Машелье не сводил глаз с фотографий. Он был поражен. И когда Обинар велел ему приготовиться к съемкам, разделся без всяких возражений, с воодушевлением, какого сам от себя не ожидал.

Его распинали еще три дня, когда же Обинар решил, что вариантов распятия набралось уже достаточно, перешли к несению креста. Машелье работал очень усердно, фотограф не уставал восхищаться его понятливостью и старанием. Сам месье Норма не мог нахвалиться новым натурщиком — распятия с этим Христом шли нарасхват, от заказчиков не было отбоя.

Бывший пианист каждый день приносил из студии по десятку снимков и развешивал их на стенах у себя в номере. В гостинице считали, что он с особым рвением поклоняется Кресту Господню. По вечерам, после работы, обозревая свою галерею, Машелье всегда испытывал потрясение. Он подолгу сидел на кровати и вглядывался в лица этого множества Иисусов, повторявшие его собственные черты. И умилялся зрелищем своих мук, скорбей и смерти. Его все чаще посещала мысль, что к тюремному сроку он был приговорен несправедливо и пострадал безвинно, но он с радостью прощал своих палачей.

В студии он проявлял безмерное терпение, всегда был кроток, покладист, услужлив. Товарищи любили его за мирный нрав, а скорбный вид принимали как должное. Все сходились на том, что Машелье нашел свое призвание, и сам он так вошел в образ, что никого не удивляли странные речи, которые он подчас вел. Обинар очень привязался к натурщику, но иногда тревожился за него и ласково замечал:

— Не надо так переживать, будто это все на самом деле.

Однажды утром к Обинару зашел с поручением из соседней студии святой Петр, не сняв с головы картонный нимб. Когда он стал уходить, Машелье проводил его до двери и произнес так торжественно, что огорошил коллегу:

— Ступай, о Петр…

Очень расстраивало Машелье то, что прохожие на улице не обращают на него никакого внимания, однако не гордость, а милосердие говорило в нем. Проходя мимо храмов, он заводил непонятные речи с нищими и расточал им самые радужные посулы. Когда, например, один попрошайка с паперти собора Сен-Жермен-де-Пре стал клянчить: «Подайте хоть что-нибудь!» — Машелье показал ему на хорошо одетого господина, который садился в автомобиль, и ответил:

— Ты богаче его, в сто и в тысячу крат богаче!

Нищий обозвал его вонючей свиньей, и он ушел, склонив голову, однако душа его не уязвилась обидой, но переполнилась печалью. Как-то вечером, сидя в номере, он вспомнил о своих давно усопших родителях и задался вопросом, попали ли они на небо. Он встал перед одним из образов и хотел помолиться о двух грешных душах, но передумал и с довольной улыбкой покачал головой, словно говоря: «Ни к чему это. Я сам все улажу».

Между тем Обинар уже снял своего натурщика чуть ли не во всех мыслимых позах и понимал, что скоро придется с ним расстаться. К тому же Машелье пополнел, щеки у него стали толстоваты даже для Христа во славе. Однажды утром, когда он позировал Обинару для поясного снимка — в ореоле и с картонным сердцем на груди, в студию зашел Норма. Он перебрал последние пробные снимки и сказал фотографу:

— Они куда хуже самых первых.

— Верно, — согласился Обинар.

— Похоже, серию с Христом пора сворачивать. У нас уже есть прекрасная коллекция, лучшее из всего, что делалось в этом роде, и, по-моему, продолжать не стоит.

— Я тоже так думаю. Сами видите — уже три дня, как я не делаю ничего существенного.

— Переключайтесь на Иоанна Крестителя. Спрос на него большой, а нам, как я говорил, и предложить нечего. Хорошо бы к следующему месяцу изготовить что-нибудь новенькое для путешествующих.

— К следующему месяцу — это слишком скоро, господин Норма. Надо, чтобы еще раз так же сказочно повезло, как с нашим Христом.

Обинар с благодарностью посмотрел на Машелье. Тот поглаживал картонное сердце, дожидаясь, пока уйдет Норма. Хозяин лавки был единственным человеком, которого невзлюбил Машелье. Он с трудом скрывал свое отвращение к этому расфуфыренному пузатому торговцу и втайне мечтал выгнать его вон. Вдруг Обинара, все еще глядевшего на натурщика и размышлявшего о том, как трудно будет найти Иоанна Крестителя, осенило вдохновение, и он сказал помощнику:

— Принеси-ка мне бритву, помазок и мыло для бритья. — А удивленному Норма указал на Машелье: — Он как раз дозрел до Предтечи. Сейчас увидите.

Они подошли к натурщику, и Обинар сказал:

— Вам повезло. Сейчас сбреем вам бороду, и еще недельку поработаете Иоанном Крестителем.

Машелье смерил презрительным взглядом лавочника, а Обинару ответил с упреком:

— Я стерплю что угодно, но бороду не сбрею.

Напрасно Обинар доказывал ему, что Христос — отработанный материал, а единственная возможность остаться — это преобразиться в Иоанна Крестителя. Машелье, который чувствовал, что его божественная сущность чуть ли не целиком заключена в бороде, упрямо твердил:

— Бороду брить не дам.

— Уперся, как осел, — сказал наконец Норма. — Ну и ладно. Рассчитайтесь с ним, Обинар, и чтоб духу его тут не было. Вот тупица-то!

Машелье хватило денег, чтобы заплатить еще за два дня в гостинице, но его опять стал мучить голод. Поначалу он даже гордился этим, однако, когда голодные рези стали невыносимыми, усомнился, правда ли он Сын Божий. Наступил день, когда он вспомнил, что он пианист и отправился на Монмартр. Зачем, он и сам толком не знал, просто побродить вокруг кафе, где впервые познал людскую несправедливость. Может, кто-нибудь из былых знакомцев, думал Машелье, сжалится над ним, несчастным человеком.

Он шел пешком и, спускаясь к набережным по улице Бонапарт, видел свои фотографии чуть не в каждой витрине. Вот он с ягненком на плечах, вот восходит на Голгофу, вот несет крест… И в душу его вернулись мир и покой.

— Как я страдаю… — прошептал он, разглядывая себя распятого.

Он перешел на другой берег Сены — на улице Риволи, потом в квартале Оперы, нет-нет да и попадались знакомые изображения. Машелье позабыл о голоде, шел медленным шагом, выискивая себя во всех витринах. Улица Клиши, церковь Святой Троицы — там тоже был его лик. Кафе, где он когда-то выступал, он миновал быстрым шагом, даже не заглянув в него. Здесь он не чувствовал и следа своего присутствия, его тянуло дальше, к вершине Монмартрского холма. От голода и изнеможения его лихорадило, так что во время восхождения он не раз останавливался передохнуть. Уже смеркалось, когда он добрался до моста Мучеников. Продавцы крестов и образков перед базиликой храма Сердца Иисусова складывали свой товар, но Машелье успел увидеть на прилавке у одного из них открытки из серии, которую Обинар делал с него. Добрый Пастырь, Христос с детьми, Иисус в Гефсиманском саду, все эпизоды Несения Креста и отдельно, в черной деревянной рамке, увеличенное распятие. Машелье впал в экстаз. Он подошел к каменной балюстраде, посмотрел на парижские кварталы, овечьим стадом сгрудившиеся у его ног, и почувствовал себя вездесущим. На западе город окаймляла тонкая полоска предзакатного света, зажигались и убегали в туманную даль цепочки огней. Машелье проследил в раскинувшейся перед ним панораме только что пройденный путь, отмеченный вехами его фотоприсутствия, и при мысли о том, что ими охвачен весь город, у него закружилась голова. Его образ словно реял в вечернем воздухе, шум Парижа поднимался к небесам, подобно ропоту стекающейся на поклонение толпы.

Около восьми вечера Машелье сошел с холма. Голода и усталости как не бывало, все в нем пело и ликовало. Повстречав на какой-то пустынной улочке полицейского, он протянул руку, подошел к нему легким шагом и с кроткой улыбкой сказал:

— Это я…

Назад Дальше