Вениамин понимает, что Роман Назарович вот-вот разразится лекцией об искусстве заготовки овощей, и спешит отступить в дом. Жена Иванчука, Мария Матвеевна, стоит на кухне, вытирая посуду. Тарелки и миски пританцовывают в ее руках, мелькает льняное полотенце. Повсюду сияет образцовая чистота. С полки, обернутой прозрачной бумагой, смотрят ровные ряды кастрюль. Печь побелена, на подоконнике открытого окошка — горшки с цветами. В окно заглядывает снаружи нежная зелень сада.
Лицом и фигурой Мария Матвеевна похожа на своего мужа: среднего роста, толстовата и добродушна. Лоб хозяйки туго повязан платком, концы которого затянуты на затылке. Руки ее вечно в работе, а рот не умолкает, как оно и положено женщине.
Вениамин вежливо здоровается, получает в ответ широкую улыбку и переходит в соседнюю комнату. У пианино сидит Лида, и рядом с ней — Таня, дочь Иванчуков. За возможность трижды в неделю упражняться на инструменте Лида дает Тане бесплатные уроки. Сейчас Таня, ширококостная грудастая украинская девушка, играет гаммы, а Лида следит за темпом и правильностью исполнения.
— Садись, Вениамин, мы скоро закончим, — Лида указывает на стул.
Он пристраивается рядом с маленьким круглым столиком, покрытым плюшевой скатеркой, и разворачивает газету, спрятавшись за ней, как за ширмой. Но трудно сосредоточиться на скучных газетных статьях, когда рядом сидит она, слегка наклонив голову на гибкой шее, похожей на стебелек ландыша. Танины руки бегают по клавишам, и по комнате разносятся однообразные звуки. Лида слушает, губы ее отсчитывают такт.
— Нет, Таня, не так! — останавливает она ученицу и показывает, как следует играть особо трудное место. И те же самые однообразные звуки вдруг словно окутываются прекрасным покрывалом. Пальцы Лиды придают им душу, силу и красоту.
— Теперь поняла?
Таня повторяет трудный отрывок, и снова блекнет, скучнеет мелодия. Нет, похоже, не поняла Таня. Еще много предстоит ей работы. Надо повторять упражнение снова и снова.
Лида записывает для нее задание к следующему уроку: три новые хроматические гаммы.
— Только выучи их хорошенько, Таня! Не меньше двух часов в день. Ну, Вениамин, пошли!
Она вскакивает со стула и начинает собирать ноты в свою черную блестящую папку. Вениамин сворачивает газету. Он просит, чтобы Лида сыграла ему что-нибудь из восточных мелодий.
— Только не Шопена, ладно? Надоел мне твой Шопен…
Лида задумывается, ее полузакрытые веки напоминают Вениамину радугу над озерной глубиной глаз. Но вот девушка начинает играть «Хайтарму» Спендиарова. Мелодия трепещет и бурлит, опадает, и гаснет, и снова набирает силу. В каждом звуке слышит Вениамин, как поет душа исполнительницы. Душа еврейской девушки из города Киева. А известны ли ей еврейские напевы, их грусть и юмор, их танцевальный ритм, веселящий хасидское сердце пуще любого вина? Из туманной памяти детства доносятся до Вениамина звуки мелодий родного местечка — песнопения «Третьей трапезы», напевы девушек, тоскующих о своих любимых, песни матерей над колыбелями.
Нет, незнакома эта музыка Лиде. Она живет в Ленинграде и никогда не сталкивалась с еврейской жизнью.
— Но пусть будет по-твоему, Вениамин, — говорит она. — Спой-ка нам что-нибудь такое.
Таня поддерживает подругу, и Вениамин запевает:
Он поет, а Лидины пальцы нащупывают, пробуют нужные клавиши… Минута — и вот уже мягкие звуки пианино сопровождают печальную еврейскую песню.
— Ах, товарищ студент, дались тебе эти жалобы… А ну-ка, Таня, давай нашу украинскую «Думку»! — говорит, войдя в комнату, Роман Назарович.
Таня — его единственная, любимая дочь, радость и свет очей. Ради нее Иванчук готов на все. Годами откладывал копейку к копейке, чтобы купить девочке пианино, и не просто абы какое, но производства знаменитой фирмы «Блютнер»! И вот, пожалуйста: сидит свет его очей за настоящим «Блютнером», и мелодия «Думки» из оперы «Наталка Полтавка» разливается по комнате. Задумчивый украинский напев окутывает сердце, тревожит и радует его.
Настоящий интернационал музыки собрался сегодня в доме учителя Иванчука: Шопен и Спендиаров, народная еврейская песня и украинская опера. Звуки порхают по комнате и за окном, расцветают среди цветов, вспыхивают и гаснут.
Ненастный день. Влажный ветер гуляет по рынку, несет на своих крыльях первые опавшие листья осени, еще наполовину зеленые, но уже желтеющие. Деревья пока стоят в листве, но ветер охаживает их, треплет и трясет — авось слетит какой-нибудь не вполне здоровый лист в кутерьму площади.
Вениамин бродит по рынку, разглядывая дары земли, в изобилии выставленные на длинных прилавках, в мешках, плетеных корзинах, а то и просто наваленные грудами на земле. Цены низкие, но поторговаться все равно не мешает.
Из Веприка привезли кур, яйца и овощи, из Сар — фрукты, молоко и сметану, из Андреевки — зерно, муку и бобы. Из всех окрестных деревень стекаются крестьяне на рынок в Гадяче. Высокий бородатый еврей прокладывает себе дорогу сквозь рыночную толпу, наталкивается на Вениамина. Они здороваются — это Берл Левитин. Лицо старика озабочено, и он делится своей печалью с Вениамином. Пришло письмо из Харькова: на складе тканей произошла кража, и сын Берла, заведующий складом, арестован. А-рес-то-ван! Его сын арестован и сидит в тюрьме, как какой-нибудь бездельник! И все из-за чего? Из-за нескольких десятков метров обычной ткани!
Из дальнейшего рассказа становится ясно, что на складе произошла вовсе не кража, а внеплановая проверка, которая и обнаружила недостачу этих «нескольких десятков метров». Не иначе как был тут донос. Кто-то стукнул, вот и заявились контролеры со следователями, а с ними — и несколько лет тюрьмы! Слыхано ли было такое в прежние времена, до революции? Была у тебя своя лавка и товары в лавке, и никто не лез к тебе с проверками — торгуй, как хочешь! И был у тебя свой заработок, большой или малый, но свой, без каких-либо фокусов!
Небо темнеет. Порывистый ветер гуляет по рынку из конца в конец, вздымая пыль, солому, обрывки бумаги. Хлопают на сквозняке двери и ставни. Ветер подхватывает волосы женщин, вьются концы головных платков. Наполовину зеленые, но уже желтеющие листья летят по рынку.
— Давай зайдем к Ехезкелю, Вениамин, переждем дождь, — говорит Берл Левитин.
И снова приходится Вениамину выслушивать жалобы старика — теперь в адрес Ехезкеля, младшего сына. С детства был паренек не как все, не как четверо братьев. Сам подумай: весь мир думает о деле. Кого-то влекут книги, гимназия, университет; кто-то тянется к торговле, лесам, урожаям. А этот: буду, мол, мастеровым! Сапожником, портным, возчиком. Что за глупости, что за чушь! И что в результате? Рабочий на мельнице в Гадяче, лесоруб, водовоз, прости Господи… Слесарь он, видите ли! Чумазый, как трубочист, работает, как на каторге, с утра до ночи. Был бы еще нормальный заработок — да какое там! Жена вынуждена разводить свиней! Тьфу, прости Господи!
Дождь начинает стучать по крышам. Первые капли падают на земную пыль и тут же впитываются ею, оставляя после себя маленькие темные ямки — следы дождя, глашатаи ливня, высланные вперед. А за глашатаями приходит и сам ливень. Разверзаются хляби небесные, и дождь заполняет все пространство мира. На рынке вспыхивает суматоха — крики, смех, беготня. Под каждым навесом и крышей стоят люди, тесно прижавшись друг к другу и накрыв плечи мешковиной.
Дом Ехезкеля находится рядом с рынком, и Левитин с Вениамином спешат укрыться там. У самого входа лежит в загончике огромный хряк и жует тыкву. Жена хозяина Мириам проявляет удивительные способности к свиноводству. Она откармливает свиней овощами: тыквой, свеклой, репой, арбузными корками — короче, витаминами! В конце концов, свинья есть свинья, для нее всё — витамин. Вот и жует хряк, не переставая, жует и толстеет.
Так, под аккомпанемент жалоб старого Левитина, они заходят в дом. В комнате развалился на скамье старший сын Ехезкеля, тринадцатилетний Янкл. Он увлеченно читает «Милого друга» Мопассана. В соседней комнате лежит младшая дочь, болезненная Лия. Ну разве это не наказание Божье? По три-четыре раза в год начинаются у девочки судороги, конечности трясутся, на лбу выступает холодный пот, а на губах пена. После каждого из таких припадков она настолько обессилена, что неделями не может встать с постели.
— Что ты можешь понять в Мопассане? — спрашивает Вениамин. — Не рановато ли для тебя?
Нет, не рановато. Мальчик вполне понимает Мопассана. Он уже читал и Толстого, и Шекспира: дни и ночи напролет парень не отрывается от книг. Реб Берл кряхтит. Недоволен старик своим сыном Ехезкелем. «Он» работает, как вол, на мельнице, «она» весь день занята свиньями — а кто займется воспитанием детей? За мутными стеклами окон едва различим маленький мирок. Дождь слабеет, но тяжелые тучи еще застилают небо. Вениамин выходит из дома. Прозрачные потоки низвергаются из водосточных труб в лужи и дальше — в сточные канавы по обеим сторонам дороги. Отовсюду слышится журчание и плеск воды. Опустевший на время ливня рынок возвращается к своему прежнему виду — если не считать того, что теперь посреди рыночной площади блестит грязевая лужа. В такое время нет цены случайным камням, тут и там торчащим из болота.
Вот он, Вениамин, среди тех, кто вязнет в грязи, кто прыгает с камня на камень, вот он по дороге домой, к своему чертежному столу. Его обычный распорядок нарушен дождем — кто же купается в такой пасмурный день. Когда он пробирается меж прилавков, опять начинается ливень, и Вениамин спешит спрятаться от него под одним из навесов. И снова крики, и смех, и беготня, и мешки на головах и на плечах.
— Вениамин, сюда! — слышен сквозь шум дождя голос Хаима-Якова Фейгина.
Парень бегом преодолевает открытое пространство и, мокрый с головы до ног, влетает под навес старика.
— Что новенького? — спрашивает Фейгин с таким видом, будто не видел своего жильца целую вечность.
Вениамин рассказывает об аресте молодого Левитина. Хаим-Яков печально качает головой.
— Ведение дел в наши дни требует осторожности, — говорит он. — Надо знать, у кого брать и кому давать. Тут нужен опыт, и немалый…
Можно ли было предположить, что Вениамин именно сегодня услышит историю жизни старого Фейгина из его собственных уст? Отчего бы и нам не послушать — ведь мы не раз еще встретим на этих страницах представителей славного семейства Фейгиных. Тем более пока все равно никуда не выйти — сильные потоки дождя стучат по ржавой крыше навеса, низвергаются вниз и покрывают землю.
Когда-то работал Хаим-Яков шубом и моэлем — были когда-то такие искусники среди российских евреев. Понятно, что не был он богат, как Крез или как Ротшильд. Но все равно денег на жизнь хватало с избытком. Сорок рублей в месяц получал Фейгин от общины, не считая дополнительных доходов. В те дни такая важная персона, как он, обязан был жить на широкую ногу. Во-первых, расходы на семью — жену и детей, чтоб они были здоровы. Во-вторых, дом, достаточно просторный для приема гостей, которые у Фейгиных, слава Богу, не переводились. Тогда ведь съезжались в Гадяч хасиды со всех концов земли к гробнице Старого Ребе. Съезжались сотнями и тысячами: этот помолиться, тот — испросить помощи, третий — поделиться горем. А у кого прежде всего остановится хасид, приехав в город Гадяч? Конечно, у резника! И Хаим-Яков беспрекословно исполнял святую обязанность приема гостей. В большущей комнате стояли, чтоб не сглазить, целых десять кроватей! Настоящая гостиница. А ведь каждому еврею нужно было еще и полотенце умыться, и еда поесть. И потому наняли Фейгины деревенскую бабу для содержания собственной коровы. Потому что, хотя еврей не откажется от куска кошерного мяса, главной его пищей была и остается молочная: стакан сметаны да немного маслица. А есть и такие, у которых с животом не все в порядке, не о вас будь сказано, — так этим и вовсе только кислое молоко подавай. И, слава Богу, в фейгинском подвале всегда стояли в то время полные кувшины с кислым молоком — каждому проголодавшемуся!
Были среди хасидов и такие бедняки, которые не могли заплатить за ночлег и питание даже ломаного гроша. Но разве выгонишь такого: ведь человек пришел в Гадяч помолиться. Не мог Фейгин нарушить святое предписание приема гостей.
Как уже было сказано, помимо сорока общинных рублей, были у резника и другие доходы. Во-первых, кишкес — внутренности, по обычаю отдаваемые резнику с каждой идущей под нож скотины. А поскольку количество гостей росло, а с ним — и расходы, то решено было в общине заменить кишкес на два фунта мяса. Это во-первых.
Было еще и во-вторых: плата за особую, «сохранную» мацу, сделанную из пшеницы, которой не касалась вода с момента жатвы. Именно Фейгин поставлял «сохранную» мацу евреям Гадяча. А ведь известно, что на Песах даже самый бедный еврей обязательно купит себе как минимум шесть листиков такой мацы — по три на каждую праздничную трапезу. Ежегодно Хаим-Яков получал из Орши мешок «сохранной» муки, тщательнейшим образом закрытый и запечатанный печатями семи раввинов и праведников. В день «сохранной выпечки» сходились к его дому все евреи Гадяча от мала до велика. Под чтение псалмов раскатывали на длинных столах тесто. Какая была тогда теснота в доме — сохрани Господь! А в канун Песаха каждая семья отправлялась к резнику, чтобы получить из его рук свои шесть заветных листиков. Брали бережно, с благоговением, заворачивали в чистую салфетку и со всеми предосторожностями несли домой, чтобы, Боже упаси, не повредить или, того хуже, сломать хотя бы один листик мацы.
Третьим источником дохода было вознаграждение за обрезание. Из всех моэлей Гадяча лишь Фейгин считался подлинным специалистом в этом деле. Да таким авторитетным, что приглашали его даже евреи из соседних городов, а однажды, было дело, аж из самого Конотопа! Потому что знали: когда нож моэля в руках Хаима-Якова, за ребенка можно не беспокоиться — не будет ему никакого вреда. А уж когда он надевал свой специальный белый халат, так и вовсе походил на профессора в операционной. Главное в этом деле — чистота: нужно в семь глаз следить, чтобы не попало ни капельки грязи во время процесса обрезания.