Аделаида же в свою очередь оправдывала доверие супруга. Она поддалась искушению только один раз, но сделалась от этого еще добродетельнее, потому что, получив огромное удовольствие, могла бы пойти во вкус, а она вот нет, не вошла. Как-то раз зимним днем, когда в доме были только она да служанка, какой-то бродяга лет сорока попросил у нее разрешения переспать в хлеву. Служанка отнесла ему охапку соломы и, вернувшись, пожаловалась, что мужчина попытался опрокинуть ее в стойло. Аделаида сразу стала задумчивой, у нее сперло дыхание, по щекам разлился жар состраданиями она отправилась в хлев. Мужчина уже лежал там, раскинувшись, на соломе между двумя теплыми, жующими свой корм коровами. Она села перед ним и протянула к нему свои милосердные руки; потом пригнулась. Мужчина, опасаясь спугнуть склоненную голову, не шевелился. У этого бедняги не было никаких традиций, и он не отягощал свои удовольствия излишней стыдливостью. Он начал нежно поругиваться. Аделаида тихонько стонала, а сверху короны обдавали их своим дыханием.
Когда Аделаида исповедалась, кюре сперва обрадовался. В глубине души жалея Оноре, он поздравлял себя с тем, что дьявол внес-таки свою лепту в сооружение обители христианства Клакбю. Червь уже попал в плод, и скандальному поведению этого нечестивца, беззаботно наслаждавшегося дарами милостивого Бога, должен был вот-вот наступить конец. Но прошел год, а Аделаида ни о каких новых своих прелюбодеяниях не сообщала. Кюре забеспокоился. Теперь стоило какому-нибудь бродяге позвонить в дверь его дома, как он тут же, вручив ему кусок хлеба и сославшись на отсутствие свободного места, показывал ему на дом Оноре, уверяя посетителя, что там он найдет себе пристанище. Однако Аделаида держалась стойко, а в окрестностях Клакбю распространились слухи, что Оноре Одуэн с милосердием, достойным изумления, привечает бродяг.
Двумя годами позже я стала свидетельницей другого случившегося в этом же доме адюльтера, который оказался весьма благородной жертвой, принесенной госпожой Одуэн-старшей баварскому офицеру ради спасения своего сына. Она находилась в том возрасте, когда женщины уже не очень-то рассчитывают на добрую волю мужчин, а баварский офицер был одним из тех розовощеких молодых людей, которые под изрядно наполненным корсажем склонны видеть больше тайны, нежели реальности. Корсаж госпожи Одуэн выглядел весьма внушительно, особенно в кухонном полумраке; юный командир подпал под чары сразу же, как только вошел, и неотрывно смотрел на него в течение всего допроса. Пока он стоял перед испуганной, умоляющей женщиной, случай показался ему настолько счастливым, что он без колебаний решил воспользоваться им, невзирая на риск быть расстрелянным своими же, если бы они его застали на месте преступления. Отправив подчиненных обследовать пристройки, он поцеловал госпожу Одуэн в губы и толкнул ее в спальню. Ее взволновал уже поцелуй, надеяться на который ей не позволял ни возраст, ни приличия, но тоскливая мысль о присутствующем в комнате сыне помешала воспользоваться этим первым волнением в полной мере. Она легла на кровать и закрыла глаза, но, убедившись в неловкости баварца, вновь открыла их. Нельзя было терять ни секунды, так как в любой момент их могли застать; она хотела помочь ему, но в своей супружеской жизни ей удалось приобрести не слишком много полезного опыта. Для них обоих это было подобно некоему открытию, которое они осуществляли совместно, улыбками извиняясь друг перед другом за обоюдную неловкость. Госпожа Одуэн невольно утоляла свою любознательность, которую ночные забавы ее супруга оставили неудовлетворенной. После того как она направила поиски военного куда следует, госпожа Одуэн ощутила всей своей дремлющей плотью обещание нежности. Остатки угрызений совести еще давали о себе знать, но когда ее палач сделал было попятное движение, она непроизвольно удержала его, притянув голову мужчины к своему лицу. А когда она, стыдясь своего согласия, сделала попытку оттолкнуть его, любовник обнял ее еще сильнее. На этот раз она улыбнулась благодарной, сообщнической улыбкой; ее ленивое, оцепеневшее с годами тело пронзила судорога сладострастия, и она заглушила протяжный крик удивления. Баварец резко встал, испугавшись, что и так слишком долго задержался. Приводя в порядок свое обмундирование, он протянул невольной жертве руку, чтобы помочь ей встать. И тут юный солдат обнаружил, что она уже старая женщина и что он нарушил присягу ради старушечьей груди; губы его тронула грустная улыбка, и он подумал, что в момент смерти ему нечем будет гордиться.
Госпожа Одуэн исповедалась неделю спустя. Она была человеком порядка и ничего не оставляла на потом. На исповедь она отправлялась с почти легким сердцем, совсем не мучаясь угрызениями совести из-за деяния, к которому ее подтолкнула необходимость. Она быстро рассказала о случившемся, упоминая благопристойности ради лишь основные моменты и всецело сохраняя достоинство женщины, пожертвовавшей собой ради святой цели.
— Все так, — сказал кюре, — а удовольствие вы при этом получили?
Несчастная женщина пробормотала признание, задрожав от ужаса. Кюре не стал ее успокаивать, напротив, с превеликой радостью принялся внушать ей, что даже самая великодушная жертва способна обернуться ужаснейшим поражением, когда за работу берется дьявол, и что, ублажая плоть, человек постоянно подвергается страшнейшей опасности, даже в том случае, когда поступок выглядит праведным. Госпожа Одуэн горько покаялась в своем грехе, настолько горько, что меньше чем через три года умерла.
В тот момент, когда мать наклонилась над плитой, Алексис крадучись проскользнул через кухню у нее за спиной и уселся на свое место за уже накрытым для вечерней трапезы столом. У него были серьезные основания стараться не привлекать к себе взглядов. Клотильда и Гюстав не обратили на появление брата никакого внимания; упершись локтями в подоконник, они были заняты игрой, кто дальше плюнет. Гюстав плевал часто без всякой системы, громко комментируя результаты. Клотильда, напротив, плевала экономно и молча. В результате произошло то, что и должно было произойти: поиграв пять минут, Гюстав истощил запасы слюны, и сестра опережала его на метр, а то и больше.
— Вот видишь: не умеешь ты плеваться, — сухо сказала она. — С тобой совсем неинтересно играть.
Тут в кухню вошел Нуаро и улегся под стол, и дети последовали за ним. Собаку звали Нуаро, потому что она была черная. Двух ее предшественников в память о войне звали Бисмарками. Первый обладатель этого имени страдал из-за него, по крайней мере вначале, так как пса постоянно обвиняли в злейших поступках исключительно ради того, чтобы иметь возможность обругать «эту падаль Бисмарка». С годами имя «Бисмарк» стало ласкательным, и старшие дети, Жюльетта и Эрнест, не задумываясь, продолжали по привычке называть так и Нуаро.
Алексис, закрыв голову руками, притворился будто дремлет, что выглядело совершенно неправдоподобно, так как младшие в это время с шумом и гамом таскали собаку за уши. Из-под стола слышались переливы голосов, потом раздраженный шепот, и Клотильда заявила своим тонким, отчетливым голоском:
— Мама, мне Гюстав хочет собачьим хвостом глаз выколоть.
— Неправда, мама. Это она сама обозвала меня большой коровой.
— Неправда!
— Правда, ты сама так сказала!..
— Это когда ты захотел выколоть мне глаз.
— Как будто я мог выколоть тебе глаз хвостом Нуаро!
— Но ты попытался же.
— Неправда!
Аделаида рассеянно пообещала отвесить им пару подзатыльников и продолжала резать ломтики хлеба к супу. Она с некоторым беспокойством думала о разговоре мужа с ветеринаром, который состоялся дна часа назад.
Еще никогда не видела она Фердинана таким раздраженным. Он поприветствовал ее, не входя в дом, и быстро уехал в своем кабриолете, с яростью настегивая рыжую лошадь.
Оноре вернулся домой, когда уже смеркалось. Он выглядел озабоченным и, садясь в конце стола, сказал:
— Подавай быстрее на стол. Я хочу зайти к Мелонам, узнать, как дела у Филибера.
— Жюльетта уже отправилась к нему после обеда. И она еще не вернулась, твоя Жюльетта, хотя уже полдевятого.
— Почему «моя Жюльетта»?
— Потому что ей известно, что отец все ей спускает, вот она этим и пользуется.
— Я так думаю, что она в церковь зашла, капельку помолиться, — пошутил Одуэн.
— Смейся, я посмотрю, как ты будешь смеяться потом. Сейчас ты пока спокоен, потому что дед оставил ей кое-что, но только вот когда у нее заведется что-нибудь в животе, с этим своим приданым она никакого серьезного мужа уже себе не купит.
Оноре посетовал, что ему прожужжали уши всякой несуразицей. У него не было никаких оснований сомневаться в целомудрии Жюльетты; не то чтобы она не ведала искушений — это с ее-то красотой, — а просто у нее была гордость. И кроме того, он еще заметил, что самцы предприимчивы прежде всего с девушками бедными. Аделаида зажгла лампу и поставила на стол.
Оноре приготовился зачерпнуть себе супу, как вдруг у него под ногами раздался дикий вой. Даже Алексис и тот поднял от стола растерянное лицо; мать закричала, что девочка, наверное, проглотила английскую булавку и та раскрылась у нее в печени. Оноре отодвинул табурет, пытаясь нагнуться и на глянуть под стол. Послышалось новое, еще более душераздирающее завывание, и в свете лампы полнилась Клотильда.
— Мам, — сказала она сдержанным голосом, — Гюстав меня за волоски на ногах дергает.
Теперь и Гюстав тоже покраснел; он был возмущен.
— Это неправда! Волосков у нее не больше, чем у меня.
Мать подняла девочку вверх, чтобы проверить. Клотильда настаивала, что у нее есть волоски, но на самом деле ноги у нее были абсолютно гладкие, в чем смогли убедиться все присутствующие. Однако она отрицала очевидное и заявила, что все вырвал Гюстав. Мать нашлепала ее по щекам, «чтобы отучить врать». Клотильда, получая пощечины, сначала громко смеялась, потом поджала губы, и на ее лице появилось выражение холодного бешенства. Гюстав шумно радовался, чем едва не снискал себе неприятностей; отец, сердитый из-за только что пережитого им испуга, обратился сразу и к нему, и к его сестре:
— Я вам, шпанятам, покажу, будете знать, как горлопанить почем зря. Сейчас же марш за стол, только попробуйте у меня пошевелиться.
Он посмотрел на усаживающихся за стол малышей и проворчал, наливая себе в тарелку супа:
— Ишь, десяти лет нет еще, а гонору — что у вашего дядюшки Фердинана… Волоски у нее на ногах! Ну и ну! Прямо ни дать ни взять ветеринар.
Когда у него было плохое настроение, Оноре постоянно казалось, что он улавливает весьма неприятное сходство между своими детьми и братом, словно хуже, чем иметь детей, похожих на ветеринара, ничего и быть не могло. Впрочем, чтобы успокоить себя, он неизменно добавлял: «Нет, не может быть, этого я никак не заслужил».
В этот вечер, после состоявшегося днем разговора, сравнение так и напрашивалось. Оноре перебирал поочередно всех своих сыновей. У Эрнеста, старшего сына, который служил в Эпинале, был сухой профиль, не совсем такой, как у ветеринара, но похожий. И тоненький голосок кастрата, как у дяди. Боже мой, как у дяди!
Когда очередь дошла до Алексиса, отец решил, что его-то можно рассмотреть с близкого расстояния. И с удивлением увидел понуро опущенные плечи сына, его уткнувшийся в тарелку нос.
— Что это с тобой, а? Обычно ты бываешь пошумнее.
— В самом деле, — сказала Аделаида, — что это с ним сегодня? Не заболел ли ты ненароком… ты весь красный.
Обеспокоенная видом сына она наклонилась, чтобы рассмотреть его получше. Алексис сжался еще больше, но спрятать воротник рубашки от внимательного взгляда матери ему не удалось.
— Ну-ка встань. Выйди на середину кухни и для начала сними жилетку.
Алексис медленно встал, бросил умоляющий взгляд на отца, который не остался равнодушным к его переживаниям. Гюстав и Клотильда следили за каждым движением брата с жестокой надеждой на какую-нибудь катастрофу. Ожидание их не обмануло: рубашка была разорвана от воротника до пояса, а у брюк не хватало почти полштанины. Мать мелкими шажками ходила вокруг провинившегося сына, щурясь как во время примерки. Воцарилось гробовое молчание. Алексис был белее мела.