Грузия - Комарова Ольга Александровна 2 стр.


К коричневому я быстро привыкла и до сих пор не считаю его цветом. Но боль была сильна, хоть и не мешала пока ничему. Я с наслаждением читала, писала — небрежно, но удачно — отец хвалил меня. По утрам я выходила из дому за покупками — у меня была небольшая корзиночка для продуктов, я носила давным-давно вышедшие из моды стилизованные деревянные сабо, а волосы опять стала украшать цветами и листьями. Мне все это нравилось, как нравилось и угождать родителям. Если бы я еще ходила к обедне и раздавала милостыню, стилизация обратилась бы в пародию…

Я простодушно радовалась тому, что не стала хуже, удивлялась собственной чистоте, и мне даже подумалось нечто… Не буду говорить… Нечто о «вседозволенности»… А впрочем — что, собственно, случилось? Я никого не предала и не ограбила, — я всего лишь нагло прошлась по улице в тапочках — меня осудили публично, но не отрубают же за такое ноги…

Из прежних своих знакомых я вспоминала только Нану. Мне очень хотелось увидеть ее, но я не знала, где она теперь живет.

Так продолжалось долго. Дни были так похожи один на другой, что я не сразу заметила происшедшей со мной перемены.

Глаза теперь закрывались легко, они не раздувались и не лопались больше от света — разве что от боли, и то совсем чуть-чуть… Все чаще и чаще я засыпала над книгой. Я вынуждена была по нескольку раз прочитывать один и тот же текст, прежде чем его смысл доходил до меня, а удержать прочитанное в памяти я не могла, даже если очень старалась. Я лучше помнила цвет обложки, чем содержание книги. Иногда я прямо приказывала себе думать… Но — словно большая круглая опухоль была в голове, и мысль не проникала в то место, где ей положено быть. Я знала, что она есть, что она совсем близко — может быть, даже в волосах — я сжимала голову ладонями и тихо шипела.

Потом я часами в оцепенении сидела у окна — голова моя не была занята ничем, только болью и тошнотой.

И краски… Я никогда не думала, что их так много, и что они жестоки. Они проникали сквозь кожу, они заменили собой воздух… Бесполезно пытаться описать эти ощущения. Скажу только, что зелень действовала на меня сильнее всего. Иногда казалось — вот сейчас я соберусь с мыслями, в одно мгновение вспомню все, что забыла, вот сейчас я заговорю красиво, я выплюну тошноту, я… Но тут зеленая ветка больно ударяла по глазам, голова откидывалась назад… Мне страшно…

Как бы вам объяснить… Ведь во мне только четверть слабоумия, как в Нане грузинской крови… И вдруг эта четверть сделалась такой сильной, что вытеснила душу — я стала, как Ундина, без души — внутри меня была стихия, стихия боли и неразумия, и именно она оживляла тело…

Если бы вы знали, с какой натугой я сейчас пишу, вы плюнули бы мне в лицо. Господи! Ну почему я ничего не могу, почему я должна довольствоваться намеками, выдавая их за стилистические причуды? Почему я должна рассчитывать на какое-то особое внимание и понимание?.. Отдать бы прямо сейчас перо Нане, но она не станет для вас писать, вы ей никто, а Бог, я думаю, сам найдет способ общения с нею…

Через два года после того, как меня исключили из института, умер мой отец. Мы были очень дружны в последнее время, я не скрывала от него своего состояния, а он со всей возможной осторожностью утешал меня. Он говорил, что первые слова произнести легко, но всякая удача, уменьшает шанс… Что ему страшно, что он не ждет ничего в будущем, что он благодарен мне за мою неумелую самостоятельность, за несвязанность, неуместность, несвоевременность — и т. д. Он говорил, что я, благодаря причудам, не использовала еще ничего из отпущенного мне в жизни, и мне осталось бесчисленное количество слов и радостей… Он говорил: «Ничего не бойся». Он так и не понял, что я свернулась, как больной березовый листок, как молоко… то есть не молоко, а королевская кровь в ухе отца Гамлета… И ничего не было… Никогда ничего со мной не было. Чего ж бояться… Я нелюдь.

Я не подошла к нему, когда его положили в гроб. Я ничего не почувствовала, даже того, что мне все равно…

В магазине была длинная очередь, загнутая крючком. Я стояла так, что мне было видно всех в очереди, но я смотрела вниз, на ноги. Бог весть откуда взялась здесь собака… Я отстранилась, пропуская ее — очень уж она была хромая, противная, грязная и к тому же в лишаях. Она подходила к каждому, но люди расступались перед нею и тихонько прятались друг за друга. Одна только девушка с розовыми ножками в детских сандалиях, стоявшая у самого прилавка, разглядывала колбасу под стеклом и не замечала собаки. Сейчас это чудовище приблизится к ней и коснется розовой кожи своей вонючей шерстью… Я словно ощутила это прикосновение — я вскрикнула… Все обернулись быстро, а девушка медленно, и пока она поворачивалась, собака подошла и потерлась о ее ноги, как кошка. Я молча указала ей на страшного зверя — Нана согнула шейку, безразлично глянула вниз, ногой отодвинула от себя собаку и снова принялась рассматривать колбасу.

Я несказанно была рада этой встрече. Мое второе я, мое совершенство — Нана здесь! Я ожила на минутку, я хотела расцеловать ее, но она и меня отодвинула.

Мы вышли из магазина вместе. Боже, какой оглоблей я чувствовала себя рядом с нею! Маленький носик, маленькие розовые ножки, никакого подбородка, а вместо него — нижняя губа, торчащая прямо из воротника. И ростом она мне по плечо.

— У тебя зубы стали черные, — сказала она, посмотрев на меня. И — странно — в этом взгляде мне почудилась ненависть.

Я ничего не знала тогда о боли в пояснице — по ее глазам угадать боль было нельзя. Видимо, мучение не было для нее несчастьем — просто это иное состояние, отличное от комфорта, но не хуже.

Я поехала к Нане домой. Там был грузин.

Не понимаю — нет — и никогда не пойму… Ты ведь не был таким странствующим грузинским соблазнителем, какие тешат презрительными комплиментами наших машинисток… И Нана — не очень-то складная блондинка — только на три четверти. Никак не сходится… Зачем тебе понадобилась Нана? Почему Нана? Ты словно выполнял какой-то дурной долг, вроде масонского… Ты повел себя, как барчук, переодевшийся в крестьянское платье, как шут — а что ты за шут? — непрофессиональный, дрянной, недоучка. Но ты был смел, как многие недоросли. Ах, прости: дилетантизм не признак ли, не неотъемлемое ли качество всякого аристократа?.. Но послушай — если в маленькой стране все — князья, то им самим приходится быть и палачами, и ремесленниками, и… Нет? Не приходится? Конечно, если князья в тюрьме или за гранью — «такой-то царь в такой-то год» взял и отдал вас под опеку, разом освободив от всех скучных обязанностей, а Российская империя — известная тюрьма народов, и холопы-тюремщики господ-заключенных дразнят немножко, но уважают больше, чем друг друга — они слуги, самые-самые трубочисты и прочие — чисты… Так что не грех быть дилетантом, даже если по рождению ты принадлежишь к аристократии духа, и не крови только. А я еще не видела ни одного грузина, который не был бы князем. Нана — и та на четверть княжна.

Зачем было ее трогать? Поискал бы немного, потерпел — нашел бы хоть меня. Я и стройней, и чуть-чуть веселей. И не боялась тогда ничего, и вышла бы из затвора с триумфом… Но нет — я ведь тоже «за гранью»… Только не говори, что ты сразу это заметил. Да, меня еще труднее причислить к москвичкам, чем Нану. Тысячелетия и злобные дни, похожие на чертей, спорили из-за меня и корчили рожи, но так и не переступили меловой черты, так и не коснулись меня… Неужели ты не разглядел такого же безвременья и возле Наны?

Хочешь, я расскажу, как она жила до тебя?

Она работала библиотекарем, потом снова библиотекарем, только в другом месте, потом нигде не работала, потом устроилась секретаршей. Она смотрела и не видела, а потом и вовсе смотреть разучилась. Она не скучала, она очень много спала — ночью и днем — в общей сложности часов четырнадцать, а по выходным — восемнадцать. У них в доме всегда было тихо — мать тоже любила спать… Или не любила, а просто спала… Ничто не могло заставить Нану шевелиться, ничто ее не волновало — она жила в первозданном бесстрастии. Одни лишь гастрономические переживания что-то значили для нее. Смена вкусовых ощущений, чередование голода и сытости, движение пищи по кишечнику, разнообразные несильные боли, внезапная свобода — и снова еда на столе… Все это увлекало ее, и врожденная тоска по Грузии (вместе с тетушками) забылась — все забылось, кроме любви к теплу… Но ведь тепло не только на юге — если здесь зима, то можно надеть шубу и вообще из дому выходить не обязательно…

Она была невеста, я охотно уступаю ей первую роль. Она была лучше всех — что-то вроде Изольды, а я не служанка даже, хоть и пыталась ею стать… Откуда ж ты взялся — блистательный, но обычный (как раз для меня) — не тетушки ли тебя прислали в ящике с фруктами? Мне не противно, а только странно. Мне-то что? — я всего лишь арфистка в этом застолье.

Ты очень подошел бы мне для лихого писательского издевательства над собой. Кто знает? Может быть, из этого бы что-нибудь вышло — пусть игра… Я к тому времени уже хорошо понимала, что именно со мной происходит, и что меня мучает… Ума нет в голове, но, если уж мне никогда не быть, как Нана, то я обязана работать. Отец умер, его стол свободен, я опять что-то должна… А рабочему человеку непременно нужно немного греха и сознательной, рассчитанной кривизны.

Неужели ты замучил ее только потому, что она была первой москвичкой, попавшейся тебе на глаза? Неужели даже уродство не достаточно надежная защита от заданной похотливости любого волею судьбы оказавшегося в Москве грузина? Такой грузин гадит с восторгом — и что удивительно — без всякого цинизма. Хорошо — согласна: ваши знаменитые порядочные девушки по причине множества запретов и в условиях избытка информации истосковались по разврату и несколько больны, поэтому понятно, что вы страшитесь их огненной девственности и вам милы здешние, избавившиеся от скверных страстей путем их немедленного удовлетворения. Но Нана ведь совсем не то… Она к тому же совершенно несексуальна и до встречи с тобой этого не стеснялась, это ведь не позор, и не в этом ее убожество. Не думай, пожалуйста, что ради постельных удовольствий терпела она оскорбления, кралась мимо спящего швейцара в гостинице и лазила в окна. Я говорила потом с ее врачом — она вообще не создана для постели — и ничего, кроме боли, испытывать с тобой не могла — ты уж прости мне эту откровенность… Я сказала уже, что ты моралист и даже в какой-то мере ханжа. И потому ты презирал ее даже в минуты близости. И все из-за трех четвертей нехорошей национальности? Хоть бы ты был до конца честен и не показывал того своего лица… Или у тебя не хватило золотой краски на зубы? Всей своей живой грузинской четвертью она чувствовала твою нездешнюю, особенную, ханжескую красоту… Ну так надо было увезти ее с собой или уж не показываться ей с невыкрашенными зубами. Это для меня ты черножопый, а для нее — князь. И мы с ней, в конце концов, в тюрьме народов не тюремщицы и не проститутки — нас ни ненавидеть, ни любить не за что.

Неужели ты ее полюбил?

Когда она заболела, и врачи не могли поставить диагноз, тебе и в голову не пришло, что виноват ты со своей постельной любовью. Уже после вашей первой ночи она сутки лежала без движения — сильно болела поясница, и живот расстроился. Хорошо еще, что боль она переживает по-особому, — я бы, наверное, на стенку залезла на ее месте. Потом ты приехал на месяц — уж не знаю, что ты с ней делал, но результат был ужасен (она это рассказала врачу, а врач — мне) — у нее разом отказали все органы, какие есть ниже пояса. Приятно тебе будет узнать, например, что она тайком от тебя ставила клизмы? Как ты считаешь, любовь ли заставляла ее добровольно идти на муку? Или все-таки тупость?

Потом ты приезжал, уезжал… Когда тебя не было в Москве, она не мылась и не причесывалась. Она сидела над телефоном в халате и с обмотанной старой шалью поясницей — страшная, тупая. А я сидела рядом с нею и чуть не плакала. Мне пришлось не раз, не два побывать у нее на работе и ругаться с начальством — сослуживцы издевались над ней (это над ней-то, которую не дразнили даже в школе!), потому что работать или хотя бы нормально общаться с ними она не могла. Я пыталась уговорить ее забыть тебя, всячески поносила вместе с тобой и твою Грузию, но она смотрела на меня с такой ненавистью, что я замолкала. Я ездила к ней каждый день… Иногда, если я ей слишком надоедала, она не пускала меня — просто не отпирала дверь. Тогда я сидела дома, ничего не делая, и ждала ее звонка… Звонок раздавался внезапно в отвратительной тишине, я снимала трубку — она сначала громко дышала, а потом делала губами так: «Пр-р-р» — будто пукала…

Помнишь скандал, который я вам устроила, когда вы заперлись в Наниной квартире (ее мать лежала в больнице, так что вы были одни) и не хотели меня пускать? Нана была уже очень больна… Ох, я убила бы тебя… Я чуть не вызвала милицию, я орала, сбежались соседи… Каким отборным русским матом ответил мне из-за двери грузинский князь на все мои просьбы и угрозы…

Нана так и не оправилась от своей болезни. После окончательного отъезда грузина ей стало совсем худо, а через месяц у нее отнялись ноги. Мать, которая тоже была больна, не могла сама ухаживать за ней. Нанятая ею сиделка выдержала не больше недели — Нана извела ее молчанием и ненавистью. Мне пришлось делать все. Я приносила в дом продукты, я мыла ее, убирала ее дерьмо. И я же оформляла ей пенсию — она получила инвалидность первой группы, но, кажется, она не поняла, что означает зловещее «бессрочно» на ВТЭКовской бумажке. Она прятала деньги под подушкой — копила на поездку в Тбилиси — и отказывалась есть. Один раз она, лежа в постели, протянула ко мне ручонки, схватила меня липкими пальцами за горло и что есть силы сдавила. Я повалилась на пол, Нана, не разжимая рук, на меня… Я знала, что мне не справиться с ней, что, даже безногая, она сильнее меня, я уже мысленно призывала Бога… Вдруг она выпустила мою шею, сделала губами «пр-р-р» и — не смотрела больше на меня и не помогала, когда я принялась заталкивать ее, толстенькую и тяжелую, обратно в постель.

И все же на следующее утро я опять пришла.

Я готова была стерпеть от нее не только покушение на жизнь, но и любое унижение (а уж она не упускала случая обругать грязно и оскорбить) — я восхищалась этим причудливым созданием природы. Представьте: человек, от которого нет и не может быть никому и ничего — ни пользы, ни радости — не удивительно ли? Не позволяет ли это предположить какое-то необычайно высокое, умному уму непонятное предназначение? Кто она? Для чего природа избрала ее, для чего лишила всех чувств и разума? И что возле нее делать? Только снять шляпу и склониться перед ней.

Попробуйте сравнить себя с нею. Вы высоки ростом и по-разному изящны, а она мала. Она глупа — но актер умней зрителя, а пляшет перед ним. Вы для нее, а не она для вас. Вы платите налоги, из ваших денег она получает пенсию, а она молчит, она не делает для вас ничего — зато «нуждается в постороннем уходе».

Еще раз: она глупа?

Вы умны, но разве пути логики не так же случайны, как мои? Сколько мнений, оттенков… Боже, какой шум!..

Грузин был прекрасен. Его душа — как античная статуя. Его хамство божественно. Слышите, я люблю его! И знаете, что с ним случилось? Он умер в Грузии. Умер, едва ступив на родную землю — рассыпался. Проведя в безвременье классические три дня, он не выдержал драгоценной реальности. Его тело за эти три дня разложилось, и достаточно было только коснуться земли, сойдя с трапа самолета, чтобы лопнула кожа.

Но он стал призраком, и преследует почему-то меня. Даже сейчас толкает под руку, мешает писать… Наверное, он не оставил и Нану…

В первое время я еще на что-то надеялась. Я делала для Наны все, что было в моих силах, а чтобы не очень раздражать ее своим цветущим видом, занялась изнурением плоти. Я перестала есть мясо и масло, и молоко — одну траву ела. Я ослабела, и… Боже, как измучила меня зелень… Даже кровь едва не изменила цвет… Рискните повернуться раненым боком к лесу — и зеленая свежесть погасит красное. Полтора ведра зеленого вина… А у меня правый рукав так тонок, что ходить по зеленому лесу страшно — можно не выйти, можно по дороге стать елкой…

Я попала в страшную кабалу к погоде. Если на улице было солнечно — я трезвела, а дождь вызывал тошноту. Мне не надо было бы высовываться на улицу, но как оставить Нану? Нана запрещала мне приходить, но я не слушала… И вот все кончилось…

Нана, Нана, я ни в чем не виновата перед тобой, я больше не русская, я елка… Я не могу продолжать, я запуталась, сбилась с такта, я больна, голодна, мне не удержать пера в руках… Вот и случилось то, чего я боялась, — я не помню уже, что хотела сказать… Я задернула занавески, но маленькая щелочка осталась, и мне видна зеленая ветка — я протягиваю руку к ней, и на пальцах сквозь кожу прорастают иголки… Нана! Нана! Очнись!

…Я вижу, как она медленно поворачивается — в тысячу раз медленнее, чем можно предположить…

Только не волнуйся… Я попробую. Еще чуть-чуть…

Вот как все было в тот день…

Я накупила целую сумку продуктов и пошла к ней… Я на улице. Сколько красок, а я без кожи. Нана! Я шептала: «Нана! Отдай мне свою кожу, толстую — зачем она тебе — не в Тбилиси же в ней ехать — а уж я сумею должным образом ею распорядиться…»

Мне было больно, я давно была в скверном состоянии…

Назад Дальше