— Нет, маэстро. Не отнимай у меня музыку. На что мне царство без музыки?
— Из тебя выйдет прекрасная музыкантша. Я возьму тебя в свой ансамбль. Такой будет джаз — весь мир сойдет с ума. Я чую в тебе талант. А?
— Нет у меня таланта. Ничего нет. Я сиротка.
Тут в окно влетел большой камень и убил музыканта.
Сиротка поставила чашку на стол, взяла под мышку саксофон и вышла на крыльцо.
Толпа свистела и размахивала флагами с надписью: «Долой луковую царицу!»
В переулке демонстранты давились от смеха, а отец с матерью стояли на коленях.
Сиротка задумчиво дунула в саксофон и отправилась странствовать.
Она пришла в чужую землю и, разыскав в лесу охотника, спросила, правда ли, что от нее пахнет луком. Но охотник говорил на чужом языке, а она на родном. Чужой охотник не понял не его родного языка, и неумытая сиротка побрела дальше. Колдунья тоже ничего не смогла ей ответить. Тогда ей пришлось вернуться на родину.
Из жалости ее взяли на работу в ночное заведение «Конфуз», что напротив домика умершего музыканта.
По-прежнему у нее было только детское платьице и чужой саксофон, из которого она по вечерам извлекала весьма странные звуки — ее там и держали за дурочку. Играть она не выучилась, да и не хотела — душу берегла. А сколько ни пыталась хозяйка убедить ее, что раз уж она тут — могла бы и с гостями подзаработать, все не слушала.
— Царская невеста блюдет девственность, — отшучивалась хозяйка.
Свет, желтый и липкий, заливал столики, которые со временем тоже стали желтыми и липкими. Сиротка сидела на полу, пряча пустые глаза. С саксофоном она не расставалась. Пьяный поэт бренчал на лире, полицейский плясал с самой молоденькой из девиц, художник давно уронил голову на стол.
Тут пришел один князь и сказал, что царь не знает, куда себя девать от тоски.
Сиротка встала и пошла к выходу, продолжая дуть в саксофон. Никто ее не остановил.
— Ты постарела, — сказал царь.
Она кивнула.
— И до сих пор сиротка? Долго же ты шла. А знаешь, что я тебе не царь? Знаешь, что мало моего царства для зеркального мира? «Блаженны нищие духом…» Помнишь, что дальше?
— И не поцелуешь меня? Разве от меня пахнет луком?
— Дура. Шла бы от греха.
Ночь, день сидит сиротка у дворцовой лестницы, смотрит пустыми глазами на свои грязные ладони.
На вторую ночь из дворца выходит царь.
— Ты куда ползешь, царь?
— Топиться иду.
— А…
Царь удалился, сиротка превратилась в крысу — это первое, что пришло в голову. Крыса вырыла норку и хотела втащить туда саксофон, но он уместился лишь наполовину.
Шла мимо монахиня, наклонилась и постучала по саксофону.
Крыса высунула острую мордочку.
— Надо было Богу молиться, — сказала монахиня.
— Нужна ты Богу!.. — сказала крыса.
Комаров был убийца. Мне бабушка про него песню пела — и… черт его знает, почему этот Комаров меня так волнует? Будто дело в том, что я тоже Комарова… Но я вовсе не от него происхожу, хоть я и Комарова и мама моя Комарова, а бабушка моя, когда выходила замуж за моего дедушку Комарова, даже отказалась взять его фамилию, чтобы не оказаться однофамилицей знаменитого разбойника Комарова. Боже мой, как славно — вы думаете, должно быть, что разбойник это нечто такое лохматое в окровавленной рубахе — ну, русский мужик гуляет. Ничего подобного — это совсем другого рода разбойник — московский, мещанский, православный, черт возьми — в гетрах и штиблетах, брючки такие коротенькие и хлыстик в руке — так бабушка его описывала, хоть никогда его и не видела. Простите, но я в него даже несколько влюблена. Вот бы родилась пораньше, так я б за него, ей-богу, замуж пошла. Как вы думаете, женился бы он на мне или не женился? Представляете, перед алтарем с этаким злодеем — есть в этом что-то такое… православное. А так… В общем, была у него жена — они на пару работали. Жаль только, бабушка песню плохо помнит… Чего-то такое:
а дальше своими словами, что, дескать, конь у него был — ух какой, и стоял себе на конюшне спокойненько, — а Комаров этих приезжих крестьян к себе зазывал коня смотреть, а там хвать «в переносье молотком», денежки себе забирал, кровь куда-то там спускал, в корыто какое-то, чтоб на дорогу не капала (тогда уж, наверное, топором, а не молотком — откуда уж тут кровь, если молотком-то — ну и вообще топором куда красивее, если принять в расчет гетры и штиблеты), потом запрягал в пролетку коня этого самого — статный был конь — и увозил покойничка за город, стало быть, в Подмосковье.
Вот вышла бы я за него замуж и жили б мы сами по себе в лучших традициях «Домостроя». Честное слово, я бы его слушалась, и приезжих крестьян он бы отвозил не с какой-то там абстрактной женой, а со мной, такой же Комаровой, как и он сам — барынька такая московская едет себе в пролеточке! Недаром меня в школе Комарихой дразнили и били всем классом при случае — чувствовали, наверное, что что-то тут не то. Кстати, детей бы я ему нарожала и учила бы их сама. Господи! Какие б они у меня умненькие были и красивые — разбойничье гнездо посреди Москвы, мафия такая комаровская; И в церковь бы ходили каждое воскресенье, чтоб молиться. А то — Гедда Габлер!.. Нет, знаете ли, у нас тут Москва. И библиотека бы у меня была, и изучала бы я, знаете что? — мою любимую скандинавскую мифологию. И написала бы весьма восторженное исследование, поскольку уж все были мистикой озабочены, не в Москве, правда, а все больше в Петербурге, а я бы свою мистику устроила и мистерии бы разыгрывала и Третий завет бы написала на основе Старшей и Младшей Эдды. Вот, скажем, был такой бог Бальдр — сын Одина и Фрейи, что ли? — такой был весь белый — кожа белая, волосы белые, ресницы белые — воплощенная русская зима, снег, снег, чистый-чистый, что может быть чище мороза? — а вы умеете получать наркоманское удовольствие от холода? Представляете, поцеловать его, а он как лед холодный? То-то. А то: «Русская душою, сама не зная почему…» Да, ну так вот — несчастная Фрейя взяла клятву со всех предметов, что они не будут убивать ее снежного холодного сына, а эти вечно пьяные боги устроили себе забаву — стали в него камни, копья, снежки, может быть, кидать, а он стоит себе, так бы до сих пор и стоял, если бы не этот вредный бог огня, которого они потом к скале приковали, как греки Прометея. Ну, в общем, он там одному слепому подсунул веточку, которая ничего Фрейе не обещала; бросил слепой бог эту веточку и убил Бальдра. С тех пор я люблю есть снег. Да, но Бальдр воскреснет — потом уже вместе со всеми, после конца света. Что, скажите, что может быть православнее этого зимнего Бальдра, хоть это все и не в России было? Да посмотрите же вы на себя в зеркало — помесь татар с викингами, не считая семитских очков на носу, так что не отмахивайтесь от моего снега. Чистота на дворе почти райская — как хорошо — и на тебе: вышла в рождественскую ночь из церкви — автобусов нет, я пешком иду и твержу себе под нос Иисусову молитву, а за мной мерзкий такой типчик по пятам идет и твердит, что ему нужна женщина. Господи! Снега, снега, больше снега, обожраться снегом, лопнуть от снега! Пришлось поймать машину и удрать от приставалы. А был бы жив Комаров, он бы его хлыстиком по лицу, чтоб шрам остался. Интересно, когда Бальдра убивали, кровь текла или талая вода? Бог с вами, какая сейчас политика, скоро наступит царство Бальдра — вот вам страдающий бог — только не бог плодородия, а совсем наоборот. Мы же только зимой можем очиститься от летнего пота — вот какая бы я была замечательная женщина, если бы я была женой Комарова.
— Дрын!
— Алло!
— Машка!
— Ну?
— Ну. Посиди послезавтра с дитем, а? Очень надо. И вообще тут у меня Ефим сидит — приходи. Он нынче в общительном настроении — такое говорит, что мне одной слишком много.
Ну я и несусь как очень глупая дура, потому что я в этого Ефима влюблена по уши — а что он делает у Лизы среди ночи? Лиза моя почти соседка. Она отвратительно хороша собой и на самом деле ее зовут не Лиза, а, извините, Луиза. У нее ребенок лет пяти, весь в какой-то экземе или как это еще называется? Я этого ребенка терпеть не могу, но за то, что я с ним иногда сижу целыми днями, Лиза меня любит и к своим богемным делам приобщает — вот в этот раз она решила заплатить мне за послезавтрашнее мученье несколькими приятными ночными часами в обществе ее самой — не то чтобы известной художницы, а скорее любимой женщины нескольких замечательных людей (иногда из ее запаса замечательных людей и мне кое-что перепадает) — и чудного Ефима, прославившегося скульптурами-комнатами.
О, об этом я вам должна рассказать подробнее — его квартира ведь не резиновая, в ней не может бывать пол-Москвы и даже четверть Москвы, выставляться с такими чудесами можно, только имея собственный зал в какой-нибудь огромной заграничной галерее, а в квартирке всего две комнаты — одна вечно меняющийся объект, а вторая для жилья. Смысл в том, насколько я понимаю, что стены комнаты — основа будущего Ефимовского шедевра: почему, дескать, скульптуру обычно можно обойти кругом — что если наоборот — войти в скульптуру как в комнату и оглядеться? Шутки с пространством — снаружи ее нет, вроде и вообще нет, а войдешь — и она сама вся снаружи, а ты сиди, словно в материнской утробе, в этой скульптуре, и приобщайся к чужой гениальности, изнутри это легче.
Например, как-то раз он сделал потрясающую комнату из ваты. С потолка свисала вата, какие-то ватные жгуты пересекали воздух, ватное облако неизвестно на чем держалось в самой середине комнаты. Даже окно было занавешено тончайшей ватной пеленой, а на полу тоже валялись обрывки ваты, истоптанные посетителями. Все бы хорошо, только ко всякому вошедшему обязательно приставал маленький белый клочок, и все крутились перед зеркалом в коридоре, отыскивая на одежде мерзкие ватные кусочки.
— Нет, Ефим, ты совершенный идиот! — Это первое, что я услышала, войдя в Лизкину квартиру с бутылкой вина в сумке. — Надо же было таким кретином на свет родиться! Я тебе вот что для начала скажу. Авангардизм как таковой давно умер. Само понятие авангардизма безнадежно устарело.
Боже мой! Наверное, мир вообще устарел — что сталось со всеми нами: давно ли люди стыдились того, что в школе немножко учились и книжки кой-какие когда-то в детстве читали. А тут, куда ни войдешь, везде слышно: дух, свобода, гениальность, авангардизм, концептуализм — люди, если они не успели стать алкоголиками или совсем уж безобразными наркоманами, стали снова говорить вслух о божественном, не обвиняя друг друга в пошлости за разные длинные слова. Так, на всякий случай, расставаясь, матюгнутся по разочку и скажут, что, дескать, вот время убили, а на самом деле прямо лопаются от чистого удовольствия, что высказали, что хотели, и красиво, между прочим, высказали. Вот я им сейчас тут со своим Бальдром устрою разговор на всю ночь!
Ни фига подобного — мне не положено. Они и слушать меня не захотели. Я у них не для разговоров, а для некоторой бытовой помощи — субретка такая: записочку передать, на день рожденья салат приготовить — то, что называется за говно держат — и я их не виню, только грязно мне от этого жить на свете.