Икска открыто исповедует унаследованную от матери, старой Теодулы, идею неподвижности мира. «Не люди творят жизнь, а сама земля, по которой они ступают… Там, в темной глуби все остается по-прежнему». Он проповедует приверженность к истокам незапамятной древности, как единственной животворной силе: «Мексика есть нечто раз навсегда данное, неспособное к эволюции. Непоколебимая скала, которая сносит все». Древность — это индейское наследие, не растворившееся в последовавших напластованиях, сохраняющееся как некий важнейший фермент.
Восходящая к ацтекскому мироощущению идея искупительной жертвенности, идея смерти, как силы, рождающей жизнь, — вот что лежит в основе философии Икски Сьенфуэгоса. И доводит он эту идею до самых что ни на есть грандиозных масштабов: Мексика, как средоточие безмерных, бесконечных жертв, только она и сумеет спасти мир, весь мир, от распада и гибели.
Итак, оба — и Самакона и Икска — приходят к выводу об особом предназначении Мексики в мире, однако исходят они из разных установок: один — утверждая ее динамику, ее движение к будущему, а другой — ее незыблемую статичность.
Идеология Икски, однако, отнюдь не монолитна. В финале романа автор подводит его к кризису, к осознанию бесперспективности косного и жестокого мира старой Теодулы. Икска сам ощущает тупик, куда загнала его приверженность к идее статичности бытия. Она ничем никому не помогла. Но выйти за пределы замкнутого мистического круга он не может. Ему, как, впрочем, и Самаконе, не ясны перспективы будущего. Мы прощаемся с Икской, растерянным, утратившим свою первоначальную таинственную силу. Его единственный удел — стоическая покорность течению жизни: «Здесь нам выпало родиться и жить. Ничего не поделаешь. В краю безоблачной ясности».
В противоречивости Икски, в драме его сознания автор видит некоторые объективно существующие особенности народного сознания в целом. Автор демонстративно сливает голос Икски с голосом анонимной массы мексиканцев, мировоззрение которых, сохранившее множество предрассудков прошлого, не выработало еще отчетливой социальной идеологии.
И Самакона и Икска, два главных интерпретатора так называемой «мексиканской сущности», предстают перед читателем в своей неизбежной ограниченности и в исторической обусловленности своих исканий.
Автор не сводит воедино тезисы всех своих мыслящих персонажей, он предлагает читателям самим задуматься над высказанными идеями. Свою же задачу он видит в том, чтобы представить мексиканскому обществу, как в зеркале, нынешнее его состояние, заставить его вслушаться в его же собственную разноголосицу.
«Две темы всегда привлекали меня к себе: город Мехико, таинственный и отталкивающий, и социальная действительность страны», — сказал Фуэнтес еще в начале своего творческого пути. Обе темы соединились в романе «Край безоблачной ясности».
Мехико — это и место действия, и одновременно коллективный герой романа, что, в свою очередь, определило художественные особенности повествования. Огромность города, «лишенного внутреннего единства и полного чудовищных контрастов», пестрота, многолюдье — все это диктовало автору манеру повествования, беспорядочного, хаотического, то вбирающего в свои рамки всю столицу, то сосредоточивающегося на одной-единственной личности, несущего в своем потоке то абстрактно-философические рассуждения, то напряженные лирические монологи, сменяющиеся бытовыми сценами и экскурсами в историю. «Роман-репортаж», «роман-коллаж», «сплав хроники и фрески» — так пытаются определять жанровое своеобразие книги. Еще труднее определить ее стиль, скорее, здесь надо говорить о принципиальном отказе от единого художественного стиля, о смешении эпоса, лирики, документа.
Читатель не сразу сможет привыкнуть к тому, что рядом с напряженной патетической речью звучит вульгарный жаргон, публицистика соседствует с сочным бытописанием, поэтическими описаниями сновидений, построенными на неясных ассоциациях.
И все же есть одна очень своеобразная стилистическая особенность, характерная для манеры Фуэнтеса, — это изобразительная чрезмерность, изобильность — все то, что принято именовать словом барочность. Теоретик и практик стиля барокко в латиноамериканской литературе Алехо Карпентьер увидел в нем отражение специфики жизни этого континента, «где встречаются все эпохи».
Сосуществование различных пластов — это еще один из характерных факторов мексиканского своеобразия, сформировавшийся особым ходом истории; в последние десятилетия с наступлением интенсивного капиталистического процесса оно приобрело особенно драматические, острые очертания.
Машина прогресса двигалась столь лихорадочно, что на обочине своего пути она оставляла нетронутыми пласты вековой отсталости, нищеты. Материально-технический прогресс не был в силах искоренить пережитки феодализма и даже колониального средневековья; в современной структуре Мексики наслоились разные эпохи и цивилизации. В одном хронологическом срезе сегодняшней жизни встречаются тростниковые лачуги и небоскребы; индейцы, питающиеся соком магея, сохраняющие верность языческим обрядам, и элита, пользующаяся благами новейшей техники и комфорта.
Напластование в Мехико самых разных этнических, исторических, социальных, бытовых, культурных слоев, переплетение самых разнообразных форм сознания — вот что потребовало от писателя дотошной художественной инвентаризации действительности, дотоле еще не находившей литературного воплощения, перенасыщенности изображения.
«У тебя нет памяти, потому что все живет одновременно», — вот ключевая формула, заявленная вначале и повторенная в конце, дающая представление о сосуществовании в одном времени прошлых, неизжитых эпох. Затем она реализуется в зрительном пластичном, и тоже барочном, образе центральной улицы Мехико — проспекте Хуареса, по которому писатель заставляет двигаться главные фигуры мексиканской истории в обратном направлении, вспять к истокам. Недавних лидеров революции сменяют образы людей XIX века, и так дальше, пока эта галерея не завершается фигурой завоевателя Мексики — Кортеса, покорившего в 1521 году столицу ацтекской империи Теночтитлан. Эта красочная словесная фреска вызывает в памяти другую — живописную фреску Диего Риверы «Воскресный сон в Аламеде». На этой росписи, украсившей стену отеля «Прадо», также представлена галерея исторических персонажей. На обеих фресках — словесной и живописной — в небольшое городское пространство втиснуто множество фигур; плотная заселенность создает ощущение образной перенасыщенности, утяжеленности.
Барочная изобильность господствует и в завершающем монологе, воспроизводящем не только исторические, но и социальные срезы Мехико, олицетворенные его многочисленными персонажами: «Это город Габриэля, пригоршня канализационных люков, это город Бобо, выросший из испарений и миазмов, как кристалл из раствора, это город Либрадо Ибарры, воплощение безмерной скоротечности, это город Теодулы Моктесумы, завороженный остановившимся солнцем… это город Федерико Роблеса, детище поражения и насилия, это город Родриго Полы, барахтающийся в воде…»
В ряду художественных средств, к которым прибегает Карлос Фуэнтес, важное место занимает символика (по признанию самого писателя, в этом романе она выступает «слишком уж обнаженно»). Символом, и притом многозначным, является заглавие романа. «Край безоблачной ясности» — это апокрифический возглас испанских конкистадоров, пораженных чистотой и прозрачностью воздуха на мексиканском нагорье Анауак, где они встретились с отчаянным сопротивлением коренных обитателей страны. Возглас был повторен великим немецким ученым и путешественником Александром Гумбольдтом, с восхищением рассказавшем о Мексике в начале XIX века. Столетием позже те же слова, как некий пароль, появляются в «Видении Анауака» — эссе, принадлежащем Альфонсо Рейесу. И наконец, они были подхвачены официальной пропагандой: «Ваша любимая радиостанция ведет передачи из края безоблачной ясности»… В заглавии книги соединились и напоминание о славной традиции, и горькая насмешка над нею, превратившейся в расхожее клише, и саркастический намок на отнюдь не безоблачную, но скорее смутную и удушливую атмосферу современной мексиканской столицы.
Символический характер имеют и некоторые ответственные эпизоды романа. Таков пожар в особняке Роблеса — пожар, жертвой которого становится Норма. Реалистически мотивированное, это событие заключает в себе своего рода высший смысл: искупительное жертвоприношение, к которому, следуя древним ацтекским законам, взывает старая индианка Теодула.
В символическом плане следует рассматривать и несколько неожиданное нравственное возрождение разорившегося в результате финансового краха Роблеса. Возрождение это по замыслу автора оплачено двумя смертями, совпавшими по времени: неизвестного ему юноши Габриэля и его молодого друга Самаконы, в котором он так и не узнал собственного сына. Зрелище бессмысленной виоленсии приводит Роблеса к потрясению; он переживает катарсис. Роблес вспоминает собственное преступление — убийство рабочего вожака Фелисиано Санчеса, которого он убрал со своего пути. Автор заставляет усомниться Роблеса в собственной правоте, устыдиться своего прошлого. Для Фуэнтеса Роблес — это блудный сын народа; с его возвращением в лоно народной жизни Фуэнтес связывает и собственные надежды на очищение и обновление революционных идеалов.
Иной вопрос — насколько были обоснованы эти надежды, насколько были способны реальные, а не символические роблесы осознать свои ошибки и раскаяться в своих преступлениях? Беспощадный ответ на этот вопрос дал сам Фуэнтес в следующем своем романе — «Смерть Артемио Круса» (1962), хорошо известном советскому читателю. Герой этого романа во многом сходен с Федерико Роблесом: он тоже благодаря революции выбился из низов, стал одним из «капитанов» капиталистической Мексики. Но теперь уже автор не питает никаких надежд на его «исправление»: Артемио Крус не только глубоко преступен, но и бесповоротно обречен, как и вся капиталистическая система, им представляемая. И сам он произносит себе приговор.
У Артемио Круса немало «предков» в мировой литературе — Артамоновы Максима Горького, Будденброки Томаса Манна, Форсайты Джона Голсуорси. Но, в отличие от европейских романов, где история возвышения и упадка буржуазной семьи прослеживается на примере нескольких поколений, в книге Карлоса Фуэнтеса она спрессована в одну жизнь. Как и первый роман Фуэнтеса «Край безоблачной ясности», так и «Смерть Артемио Круса» с предельной наглядностью отразили убыстренный ход социальных процессов, характерный для развивающихся стран в современную эпоху. «Смерть Артемио Круса» по справедливости единодушно признана одной из вершин современной латиноамериканской литературы. Эта книга по праву заняла почетное место в мировой прозе.
Многое изменилось в Мексике с того времени, как вышел первый роман Фуэнтеса. Четырехмиллионная ее столица стала тринадцатимиллионным мегаполисом, поражающим своей грандиозностью, оригинальностью, великолепием древних и новейших художественных сооружений. Еще более лихорадочным стал ритм ее жизни, еще более напряженными ее социальные конфликты. Интенсивность национального развития Мексики — явление в высшей степени примечательное в современном мире. И в свете этого особенно интересно обратиться к роману «Край безоблачной ясности». В запечатленной молодым писателем картине молодого общества мы увидим истоки тех процессов, которые вывели Мексику за эти четверть века из экзотической провинциальности на арену мировой истории.
Да и сам Фуэнтес за эти годы проделал огромный путь. Никогда не довольствующийся достигнутым, вечно ищущий, он неустанно экспериментировал. Меняющаяся действительность Мексики толкала его на поиски новых тем и новых средств изображения. Эти поиски не всегда приносили победы, и путь писателя не был гладок. Но активное отношение к жизни, постоянное ощущение своей причастности к судьбе своей родины и Латинской Америки, обостренное чувство времени — все это остается характерными чертами его творчества. «Я верю, — сказал Фуэнтес, — в искусство и литературу, которые противостоят действительности, атакуют ее, обнажают, преобразуют и утверждают».
Карлосу Фуэнтесу, выдающемуся художнику слова, уже вписавшему свое имя в историю национальной и континентальной литературы, предстоит совершить еще многое.
В субботу ровно в десять вечера