— Не знаю, лучше ли это будет. Чего я хочу, так это жертвоприношения, сынок, хотя бы маленького… — голос Теодулы дрогнул, и она, не колеблясь, простерлась ниц перед Икской и желтыми подушечками пальцев коснулась его коленей, — …хотя бы вот такусенького. Ты мне обещал, сынок. Там, в своем краю, перед тем как уехать в столицу, я сделала жертвоприношение моему мужу дону Селедонио и всем детям. Никто не ушел так; я всех обрядила, всех одарила, всем поднесла что могла. Теперь, когда я ухожу, я могу надеяться только на тебя, — больше некому позаботиться, чтобы я не осталась без подарков.
— Положись на меня, Теодула, — сказал Икска, глубоко вдыхая запах жаровни и красного перца. — Все, что нужно, будет сделано, ты получишь то, что хочешь.
— Ладно, сынок. Не хватало только, чтобы ты принес мне жертву по принуждению. Такие вещи делаются по-божески, от души, или уж лучше и не браться за них.
— Никто здесь не зарился на твои драгоценности?
— Что ты! Маленький Туно мне как-то на днях говорил, что без меня даже трудно представить себе этот квартал и что здесь все как один уважают меня и готовы разорвать на куски всякого, кто меня обидит. Конечно, здесь не то, что в моем краю; там я могла по праздникам щеголять драгоценностями, и они вроде бы даже выглядели красивее среди папоротника и густых деревьев. Другие тоже одевались наряднее, и солнце поднималось выше, чем здесь, и золото блестело ярко, как солнце…
— Хорошо, что тебе никогда не приходило в голову продать их.
— Молчи, сынок, даже не поминай мне об этом! Это вещи старинные, их хранили у нас в семье еще до самого давнего предка, какого я помню, дона Уисмина, которому было сто с лишним лет, когда я в первый раз собрала волосы в пучок. Потом, когда я вышла замуж, мне прокололи уши, надели на меня серьги и все остальное, и с тех пор я никогда не снимала эти вещи. Мне кажется, что без них я не смогла бы молиться и даже думать о том, что скоро приду к Селедонио и ребятишкам. Они — как крылья колибри или щитки броненосца, без которых эти божьи твари превратились бы во что-то другое, не похожее на то, что задумал великий отец, скажем, в красного червяка или в облезлого пса. Ты скажешь, Икска, что я рехнулась, но сейчас, когда я вспоминаю всю мою жизнь, — ведь пока не придет время умирать, некогда вспоминать, что с тобой было, — мне кажется, что я Теодула, вдова Моктесумы только потому, что с четырнадцати лет, когда меня выдали замуж, носила все эти вещи.
— Иди, согрей меня, Теодула
— Сейчас приду, Селедонио, но в доме душно и пахнет сандалом, и я хочу сперва немного прохладиться в ночном тумане, чтобы ты сначала почувствовал мою свежесть, а потом насладился моим жаром
— Постой возле двери, чтобы я тебя видел. Какой-нибудь год назад ты была еще девочкой
— В сезон дождей у меня еще только начали наливаться груди, а теперь я твоя жена
— Я люблю смотреть на тебя, когда ты голая, в одних только драгоценностях дона Уисмина
— Я никогда не должна снимать их, Селедонио, а наедине с тобой я только их и буду носить
— Ты освежилась?
— Да, я иду, Селедонио, я уже искупалась в звездном свете
— Да, Икска, они как будто приросли ко мне…
Икска встал и зажег огарок свечи в подвешенной к соломенной кровле плошке. На лицах Теодулы и Сьенфуэгоса затрепетали тени. Сьенфуэгос уже не в первый раз слышал повествование старухи, но Теодула продолжала говорить, возбужденная ожившей новизной былого.
— Там большие леса, и змеи, блесткие, как стекло, а я ходила гулять в моих драгоценностях. Я хотела сшить себе праздничную юбку из змеиных шкурок, но когда я проходила, всех тварей пугал звон и блеск драгоценностей, и они, как по волшебству, исчезали, и я не могла их изловить. Но там, в моем краю, драгоценности были — как бы тебе сказать, сынок? — сгустком света и цвета, а не отдельными вещами, которые прячут и которыми пользуются в одиночку. А здесь, в Мехико, мне думается, что они принадлежат уже не всем, а только мне одной и что их у меня могут украсть. Здесь надо, чтобы ребята охраняли меня, а там драгоценности принадлежали всем, и в особенности животным, которых они так удивляли. Когда я рожала, я всегда клала ожерелье себе на живот, чтобы благополучно разродиться и чтобы не прерывалась золотая цепочка, чтобы доброе передавалось детям через пуповину. Потому-то, должно быть, они так скоро умирали — чтобы мне досталась и жизнь их, и смерть. Чтобы я встречала их с драгоценностью и провожала с подарками. Мне не приходится жаловаться, сынок…
Вдова закурила «элеганте» и, передернув плечами, продолжала:
— Кто его знает, сколько лет я там прожила, помню только, что когда умер первый ребенок, в наших местах проходили войска русого короля, забирая в солдаты всех молодых парней — или, подожди, может, это было потом? — а когда меня привезли в Мехико, здесь уже проповедывал Фиденсио, а я и знать не знала обо всем, что здесь произошло, как рассказывали соседки.
Теодула с гримасой отвращения бросила сигарету и села возле комаля, а Икска лег на спину, положив голову на циновку и вытянув ноги; поглощенный своими мыслями, он пропускал мимо ушей в сотый раз повторявшийся рассказ. Теодула начала делать тортильи, повышая голос, заглушаемый шлепками теста:
— Теперь мы поедим, а потом вытащим их и помолимся за них. Прости, сынок, что я делаю тебе меньше тортилий, чем раньше, — уж очень руки болят.
Старуха молча кончила готовить тортильи и, сдобрив их нарезанным перцем и луком, молча подала Икске. С благоговейным видом пожевав острую лепешку, Теодула прополоскала рот свежим техуино, вытерла руки о платье и знаком подозвала Икску. Они оба стали на колени, убрали циновку и принялись руками разгребать землю, пока не показалась доска. Икска с трудом поднял ее, и лачугу заполнил одновременно теплый и сырой запах — запах влажной земли и засохших цветов. Икска спустился в подпол.
— Сперва гроб дона Селедонио, он самый большой, — сказала Теодула.
Источенный червями гроб стоймя поднялся из ямы и с глухим грохотом упал на пыльный пол. Вдова оттащила его в угол и, уже запыхавшись, вернулась за другими гробами, поменьше, которые Икска подавал наверх из погребального подвала. Когда, вылезши из подпола, он ставил их рядом с большим гробом, с них сыпалась труха. Теодула перекрестилась.
— Здесь земля сырая, и дерево быстро гниет, — заметила она. Потом опустилась на колени и подняла крышку большого гроба. Сверху он был завален сухими цветами и глиняными идолами.
— Ты тоже стань на колени, сынок.
Сьенфуэгос опустился на колени возле старухи, которая доставала из гроба идолов.
— Ты здесь, Селедонио, а на тебе ближний науаке, чтобы твои кости не переставали петь. — Теодула взяла идола, поцеловала его и трижды прижала к груди. — И с тобой четырехлицая икскуина, которая покрывает тебя снаружи и наполняет грязью, чтобы ты не забывал, чей ты, и еще другая, с двумя лицами, чтобы ты видел их, а не нас, и никогда не приходил и никогда не уходил. А потом этот патекаль, который не смог спасти тебя своими снадобьями, хотя они и не нужны тебе были, потому что кого зовут, того никто не удержит. А потом все крольчата, чтобы твои кости поили землю и у нее могли быть праздники…
Когда показался череп Селедонио, вдова сложила руки и всхлипнула.
— Ай, мой муж Селедонио, как ты рано ушел от меня, почти и не дал мне насладиться тобой! Тебя уже унес уауантли, унес совсем голым, как он сам, снял с тебя кожу и унес в самое сердце гор, где уже нет воздуха! Ай, Селедонио, посмотри только, что с тобой сделали!
Сьенфуэгос обнял старуху за плечи и поднял на свет череп Селедонио.
— Уже пора подправить его, — сказала вдова, вытирая подолом платья лицо, темное, как перезрелый маис. — Ну, давай.
— Икска взял в углу банку с синей краской и кисточку и подал их старухе. Вдова обмакнула кисточку в краску и провела ею по скулам черепа.
— Ну-ка, сынок, ведь ты умеешь писать…
Сьенфуэгос взял в одну руку череп, в другую кисточку и написал на лбу большими буквами: «Селедонио». Изрезанное морщинами лицо Теодулы осветилось улыбкой.
— Теперь хорошо. Жаль, что нельзя сейчас положить к нему его цветы, но их надо привезти из наших мест; я ему обещала.
Не вставая с колен, вдова повернулась к маленьким гробам.
— А здесь дети, они и понять ничего не успели. Только-только отошел чиуатеотео, который убивает нас, когда мы рожаем, пришло другое дитя и унесло их. Вот они спят, и с ними чернолицый, который излечивает от всех болезней, — смотрит, хорошо ли их усыпил. Их уже подкрасили в прошлый раз, и цветы у них новые. Только помолись за них, Икска, и не тревожь их больше. Попроси, чтобы их осветили Четыреста Южных, ведь они остались на юге и оттуда глядят на моих деток, покрашенных под цвет луны.
Вдова Теодула Моктесума опустила голову и погрузилась в глубокий сон наяву. Золото, блестевшее у нее на шее и на запястьях, бросало отсвет на глиняные фигуры, выстроившиеся у большого гроба. Недвижимая, со все более тяжелыми и темными веками, Теодула долго оставалась в этом полузабытьи возле своих покойников. Икска пристально смотрел на нее, не сводил глаз с седой головы. Потом старуха уснула, а Икска продолжал бодрствовать возле нее, пока утренний свет не затмил огонек свечи и не упал через щель в крыше на покрашенный череп Селедонио. Вдова зашевелилась над скопищем идолов и пыли.
— Мне пора идти, Теодула, — тихо сказал Сьенфуэгос.
Вдова, не размыкая тяжелых век, простонала:
— Будет мне подношение, сынок?
— Тебе его уже недолго ждать.