— А если бы ты отказался от всего этого? Если бы ты отказался от славы, любви, великодушия?
— …они родились бы из жертвы, Икска?
— Могли бы родиться. Но ты, не сумев отказаться от них, согласился на их эрзацы, ты меня понимаешь? Ты их обесценил. Для таких людей, как ты, существует известный предел; дойдя до него, они погружаются в самосозерцание…
Родриго почувствовал себя оправданным; казалось, в словах Икски прозвучало то, что он сам написал сегодня.
— Да, да…
— …или попадают в положение белки в клетке. Кружатся в колесе и воображают, что движутся вперед… А в один прекрасный день иллюзия рассеивается. Finis. И тогда тебя может спасти только жертва. Тогда надо раскрыть глаза на свою ничтожную жизнь и убедиться в том, что остается только сжечь все, чем ты жил, в надежде, что из этой жертвы родится что-то лучшее.
Все тело Сьенфуэгоса вибрировало от внутреннего напряжения. От близости к этому сгустку энергии Родриго пробрала дрожь.
— Дело даже не в этом. Мне только не хватило нужного слова. Не знаю какого; я уже не сумел бы его произнести. Я думаю, что моя мать главным образом и требовала от меня слова, в котором прозвучала бы сила и твердость. Произнеси я его, мы, быть может, сблизились бы… и сблизились бы с отцом. Но я не умел его произнести. Я ушел, Икска, как уходит прислуга, которую переманили на другое место, под первым попавшимся предлогом… Я не сказал матери, почему я ухожу, что я думаю о ней, ничего не сказал. Так было со мной во всем. Ничего не было сказано и сделано до конца. Ты прав. А теперь предоставь мне быть тем, что я есть, и не…
— Тебе нужно принести себя в жертву. — Икска цедил слова, растягивая губы и сверкая крупными, ровными, словно выточенными, зубами. — В жертве ты сможешь обрести искупление. Пойдем со мной; я научу тебя… Забудь все остальное, забудь то, чем ты был, Родриго, забудь догматы веры, которую ты даже не сумел претворить в жизнь и которая лишь усилила твою жалость к самому себе. Плюнь на святыню, если твоя святыня — это пошлое сострадание к себе, которое только подчеркивает твое убожество! Плюнь в щеку, которую подставляет трусливый бог, когда его бьют по другой щеке! Трепещи, но жертвуй собой, да, жертвуй собой, и ты придешь к нам и зацелуешь солнце, а солнце задушит тебя и выпьет твою кровь, чтобы ты слился с ним воедино!
Фигура Икски, как глыба, вырисовывалась на фоне окна, заштрихованного дождем, в желтом, казалось, сгущавшемся свете лампы, и каменная кладка, изрезанная трещинами, росла из слов, которые он произносил, грозно сверкая глазами и зубами, и в его прерывистом голосе звучало непреклонное требование. Ветер переменился, и с его порывами в окно захлестал дождь, обрызгивая обоих собеседников. Икска посмотрел на растерянное, беспомощное лицо Родриго Полы.
— Я вижу, ты не хочешь разделить судьбу своего отца и своей матери? — процедил Сьенфуэгос, сверля глазами это безжизненное лицо. — А разве ты не хотел претерпеть, как они, поражение и унижение? Скажи, не говорил ли ты мне в тот вечер, что хочешь быть продолжением своего убитого отца и своей матери, которую жизнь выжала, как лимон, лишила любви и обрекла на одиночество? «Я хочу быть в духовном смысле продолжением своего отца!» Ах, с какой легкостью ты сказал это тогда!
— Да.
— А ведь твой отец пожертвовал собой, один на один встретил смерть…
— Нет, Икска. Мать не это хотела сказать. Он оказался не способен умереть в одиночку. Чтобы найти в себе силы принять смерть, ему понадобилось выдать трех человек. Даже умереть он хотел вместе с другими, а не в одиночку… не в одиночку. Он сделал то, чего мать требовала от меня: она хотела, чтобы я не ставил себя под удар, не оставался один. Он сделал это в смерти. Она требовала, чтобы я поступал так в жизни. Не быть отщепенцами — вот к чему на самом деле стремились они оба и вот что я имел в виду в тот вечер. Я хочу найти себе место под солнцем, хочу вырваться из-под гнета поражений, который они оставили мне в наследство. Я не хочу, чтобы меня затоптали в пыль, как их. Только не это, Икска! Ты должен спасти меня от унижения, от поражения… Это я и хотел сказать тебе тогда. Неужели ты не понял меня?
С лица Сьенфуэгоса мало-помалу сходило выражение напряженности. Он закурил сигарету, стараясь принять свой обычный вид. Ему стала смешна его ошибка. Призраки Гервасио и Росенды, подумал он, наверное, посмеются над ним. Да, нужно было снова вернуться к той прогулке по Пасео-де-ла-Реформа. Родриго сказал тогда, что хочет быть продолжением своего отца; но он добавил: «Вот Роблес знал, чего хочет, Роблес завоевал себе место в мексиканской жизни». Федерико Роблес в его глазах был живым воплощением, настоящим преемником Гервасио Полы.
— Это очень просто, — снова заговорил Сьенфуэгос. — Разве ты не видишь, в каком обществе мы живем? Возможностей больше чем достаточно.
— Не быть отщепенцем, — сказал Родриго, еще не почувствовав, что атмосфера переменилась. — Да. Это она и сказала мне. Я должен был сделать то, чего они не сумели сделать: найти себе место под солнцем. «Твой отец должен был постоять за себя, как все те, кто сегодня богат и влиятелен», — говорила она.
— Как Федерико Роблес…
— Да, Икска. Как Федерико Роблес, которого тоже выдвинула революция, но который выжил, чтобы служить Мексике, чтобы создавать…
— …богатство и благосостояние. Так ты этого хочешь?
— Не знаю, как это выразить. Икска, я не вижу другой возможности в Мексике. Мой отец выполнил свой долг, сделал то, что должен был сделать в тот момент. Но теперь…
Икска насвистывал в промежутках между затяжками.
— Похоже, вдове не дождаться жертвы, какой она заслуживает, — пробормотал он, улыбаясь.
— Что?
— Так, ничего. Конечно, я тебе помогу, старина. Кстати, я уже поговорил кое с кем из кинопродюсеров. Им нужны хорошие сценаристы. Хочешь с ними познакомиться?
Родриго кивнул. Дождь перестал, и со двора пахнуло пронизывающей сыростью. Икска все насвистывал и курил, вытянув ноги.
Из кабинета Федерико Роблеса Икска Сьенфуэгос обегает взглядом проспект Хуареса. Сквозь голубоватые стекла огромного окна он видит мужчин и женщин, снующих здесь изо дня в день, — канцеляристов, практикантов из адвокатских контор, торговцев, шоферов, официантов, машинисток, разносчиков; перед ним мелькают белые, метисы, индейцы, кто в пиджаке, кто в кожаной куртке, а женщины в платьях, более или менее приближающихся к образцам элегантности, навязанным кино, но в угоду местному вкусу подчеркивающих их формы, и ему хочется мысленно воскресить памятные дни, когда, выстроившись шпалерами или смешавшись с толпой, тот же проспект заполняли другие люди с такими же глазами, в которых читается раздвоенность их происхождения и судьбы: августовский день, когда кряжистый, как дуб, старик с курчавой бородой, в синих очках и в походной шляпе, на которую он сменил котелок сенатора, вступил в город во главе конституционалистских войск; и те неправдоподобные дни, когда здесь из-под широкого сомбреро, какие носят на солнечном юге, сверкали страстью Айялы, уже угадывая трагедию Чинамеки, черные как уголь и горящие как звезды глаза, самые печальные и самые чистые глаза, какие видел этот проспект, и улыбался белозубой улыбкой Доротео Аранго, в бриджах, крагах, сером свитере и техасском стетсоне; июльский день, когда Лошадку захлестнула буйная, как цветенье нопаля, овация, которой встречали маленького, тихого человека, нелепо выглядевшего на коне в своем темном сюртуке, смущенного прибоем голосов, оскорблявших скромность этого маленького святого, маленького человека, мягкотелого и нерешительного; день, тоже июльский, когда по этому же проспекту в старой черной карете, исколесившей всю Мексику, ехал человек с непроницаемым, как маска, лицом, на котором лежала печать неусыпного бдения и несокрушимой воли; июньский день, когда великолепная чета обманутых марионеток проезжала под гирляндами цветов в сопровождении наполеоновского маршала и архиепископа Пуэблы; сентябрьский день, когда старик с мордой беззубого льва вступал на этот проспект под полосатым знаменем, запятнанным в Чурубуско, в Чапультепеке и в воротах Сан-Томе, в то время как его каролинский полк и батальон морской пехоты окружала, как темь, взявшаяся за ножи голытьба; майскую ночь, когда независимость нарядилась в карнавальный костюм, когда сержант преторианских войск и подхватившая его клич толпа босяков и «приличные люди», празднично осветившие фасады домов, произвели на свет скомороха-императора, посадили на трон авантюриста, торговавшего всем на свете, сулившего что угодно и выбрасывавшего любые флаги; и, наконец, далекий августовский день, когда все смешалось в сумятице боя — щиты и перья, челны и бригантины, свист стрел и грохот аркебуз, — и сеньор Малинцын увидел с плоской крыши дома в Амаксаке приближающееся каноэ побежденного. «И с той поры, — думает Икска Сьенфуэгос, — происхождение и судьба разделились, как воды разветвившейся реки, утвердившись на одном и том же проспекте, всегда двояком, будь это гладь канала или лента асфальта. Со времен Тео Кальи до 1951-го здесь сосуществует то и другое, ползающий орел и ночное солнце».
Сьенфуэгос взял газету и отошел от окна.
Послышался настойчивый голос Роблеса.
— Вы только читайте мне вслух газету, дорогой Сьенфуэгос, и ни о чем не беспокойтесь.
Вокруг стального стола Федерико Роблеса сидели три стенографистки. Грузный, но собранный, он ходил взад и вперед по кабинету, а Икска Сьенфуэгос зачитывал газетные сообщения при ровном полуденном свете, который сочился сквозь жалюзи, ложась золотистыми полосами на серый фланелевый костюм банкира. Внезапно Роблес остановился и ткнул указательным пальцем в сторону Сьенфуэгоса.
— Вы подсказали мне удачный ход, дорогой Сьенфуэгос. Монтеррейцы, должно быть, пришли в бешенство, хотя, судя по их заявлениям, они смирились. Сильный всегда прав…
Роблес с довольным видом пожевал сигару и принялся полировать ногти о лацкан.
— Не рой яму другому, сам в нее попадешь. Если бы я не продал акции, они наверняка продали бы свои. Тут уж кто кого. Вам пришла в голову прекрасная мысль, Сьенфуэгос. Вот что называется хороший нюх. Надо думать, им пришлось не по вкусу оказаться вдруг компаньонами группы Коуто. Они могут сколько угодно делать вид, что им это очень приятно, но они прекрасно знают, что теперь одно из двух: либо они проглотят Коуто, либо Коуто их сожрет. А мы, как вы понимаете, выйдем из игры и не останемся внакладе.
Роблес хлопал себя по бедрам и улыбался. Сьенфуэгос продолжал читать вслух с оттенком иронии в голосе заявления монтеррейской группы. Роблес прищурился: до сих пор он был слишком поглощен их содержанием, чтобы обратить внимание на тон Икски.
— Сейчас я отдам распоряжения, и поедем завтракать ко мне. Надо отпраздновать это дело. Норма приведет одного из своих коктейльных интеллектуалов, от которых она в восторге, и без вас я буду сидеть, как пень.
Икска, в последний раз прошелестев страницами газеты, кончил читать.
— Кого это, лисенсиадо?
— Некого Самакону.
— Из Мичоакана?
Помимо желания Сьенфуэгос своим испытующим взглядом вызвал у Роблеса физическое ощущение неловкости. Банкир опустил глаза и поджал губы.
— А? Может быть. Я его не знаю; говорю вам, это приятель Нормы.
Он повернулся спиной к Сьенфуэгосу и выглянул в окно, выходившее на проспект Хуареса. Он подумал, что Сьенфуэгос собирается снова расспрашивать его, а он не хотел попасть в эту ловушку. Он был уверен, что ему не приходится стыдиться своих побуждений и поступков, и если согласился рассказать историю своей жизни, то только для того, чтобы самому убедиться, что может вспоминать свое прошлое, отца, Фроилана Рейеро, священника, ту девчонку с асьенды так же спокойно, как искал бы какую-нибудь фамилию в телефонной книге. Убедился, и достаточно. Не к чему было еще раз возвращаться к этому…
— Вот что, сеньорита. — Роблес повернулся к худой, нервной женщине, не отнимавшей потных рук от блокнота. — Оформите банковскую ссуду обществу по торговле недвижимостью и застрахуйте земельные участки в страховой компании. Подготовьте памятную записку для административного совета со ссылкой на дело с Прадо Альто. Такая же операция. — Он снова потер ногти о лацкан, посмотрел на Сьенфуэгоса и добавил, словно обращаясь к нему: — Подчеркните заинтересованность патрона. А вы, сеньорита, напомните Хуанито относительно ящика сигар для секретариата. Он уже знает.