Она и жила в том же доме, что и мы. Но она была совсем другое… Я не могу это выразить. Потом, взрослым, прочитаю, похожее: « ты появишься… в чём-то белом из причуд… из тех материй, из которых хлопья шьют». Ну, конечно, всё дело было в платье, всегда белое, белоснежное, любой день становился праздничным. Но и не только это, она сама была другая… В нашем дворе жили обыкновенные женщины. И даже товарищ Сусанна, общественница, ходившая в мужском пиджаке и фуражке, не казалась нам странной… В голову лезет всякая чепуха, вроде эльфов или фей. Но именно из этой воздушности была соткана Люся.
Она была из далека и молчалива. И я никогда не слышал её голоса. Звука её голоса. И не знаю, какой он… Наверное, глуховатый, низкий.
Люся нас не замечала. Не только потому, что она была взрослая, а мы – детская мелочь. Похоже, инстинктивно, пугливо сторонилась, мелюзга ей виделась чумазым, крикливым, безликим клубком. Может быть, опасным. Может быть, мы просто отсутствовали в её мире.
Но мы её знали все… И бессознательно выделяли и отмечали.
Жила Люся в Дальней Квартире и выходила оттуда редко, и всегда с родителями, - суровым папой и недоступной мамой. Худой папа и дородная мама были совсем разными, но они казались похожими, потому что всегда молчали и поворачивали головы (как локаторы, я бы сказал, если бы знал тогда, что такое локаторы) в ту сторону, где находилась Люся. Люся была Светлая и Воздушная не только для меня. И то, что она жила наверху, было естественно и само собой. На нашей улице было много красивых девушек. Люся была не такая, как другие красивые на улице, красивые, как бы по частям. Ну, там, у кого нос или глаза. Люся была красивая вся и сделана она была не из кожи, как мы. Потом, когда я вырасту и стану взрослым и даже совсем немолодой, и увижу в первый раз лицо знаменитой Нефертити, сердце моё безысходно защемит. И я не сразу догадаюсь, что это щемит во мне память.
- Ну, ты шо?! – позвал меня Борька, и я уже стал поворачивать к нему медленно голову, оставаясь глазами там, на балконе. То, что было дальше, увидел и Борька, проследивший мой взгляд, и Женька Жилин, и все. Левая Ладошка Люси, скрытая от глаз родителей, разомкнулась, и белый какой-то комочек полетел вниз. В ту же минуту неизвестно откуда взялся Монька, и комочек, не долетев до земли, исчез в его кармане.
- Это да! Записка!!…
Новость током пронзила ватагу и обернулась бешеным восторгом. Это же ж записка! Это же ж свиданка! Как гончие перед криком «ату!», стая сделала стойку. Игра? Какая игра! Азарт предстоящего приключения ослепил, взнуздал босоногую шайку и повёл на тропу охоты. Стыдно вспоминать, что было потом. И ещё потом, и потом не раз… Прочие забавы, - лапта, футбол, налёты на сады померкли, мы обратились в многоголовый клубок, одержимый новой страстью – выследить и застукать жертву, мы стали… кем?… гончими псами, или… не знаю, с чем ещё можно сравнить. Судя по тому, что Люся посылала сигналы тайно, - эти записочки с балкона, - родители не знали про свидания. Может, думали, дочка ходит к подружке, что на другой улице. Теперь я старый и умный, теперь я понимаю, что то была любовь. Та самая, первая, а, может, и вообще единственная (кто знает наперёд!), которую ждёт душа, и счастливо дожидается. День превращается в праздник. Всё становится другим. Выщербленный тротуар, тени деревьев, проехавший мимо грузовик, - он тыщу раз проезжал и прежде, - всё обретает не случайный смысл, всё становится картиной другого мира… И вот, вдруг, в это нежное облако счастья вгрызается свора ужаса… Ну, разве тогда всё это доступно было нашим тупым куриным стадным мозгам!… Пещерный инстинкт. Добыча ускользает, погоня настигает. Игра, с азартом которой не могла сравниться никакая другая. Преследование! Охота! Налёт! Слежка! Обнаружение! Вопль победы!! Люся и Монька, нарядные, умытые, чистые уходили в тихие зелёные улочки, в огромный парк в тенистых дорожках и аллеях… Уходили, когда им удавалось оторваться от нас или улизнуть, если мы были увлечены чем-то другим… Но удавалось им это редко… Всякий раз, когда мы засекали парочку при выходе, всякий раз, когда они порознь или вместе (потом вместе, должно быть уже с одобрения родителей), украдкой и оглядываясь, пробирались со двора на улицу, мы, бросив свои забавы, будь то лапта даже, с шумным криком, или, наоборот, крадучись, бросались по следу. Мы были талантливы в своей вездесущности и изобретательности, если дурное дело вообще можно назвать талантливым. Однажды мы их потеряли. Мы обрыскали весь город, все известные места, но их след простыл… И, в последний момент, уже решив вернуться, увидели их в глубине какого-то уличного тупичка, они стояли, не дыша, в какой-то нише, надеясь, что мы проскочим мимо. Мы встали гурьбой перед ними… Люся смотрела на нас беспомощно и растерянно. Но Монькин взгляд горел такой ненавистью, что я вздрогнул и попятился… Чего мы добивались? Как это объяснить? Много лет спустя, прочитав рассказ Чехова «Злой мальчик», я загрустил и удручённо уставился в одну точку. Я вспомнил эпизод нашего детства. Мы не были злыми детьми. Мы дрались не жестоко. Делили перепадавшие сладости поровну. Не мучили кошек и собак. Ну, разве что самую малость: пару раз привязывали к хвосту соседского кота пустую консервную банку. И то, подражая взрослым. Но эта стадная слепота, эта злобная радость преследования… Это упоение… Какое название дать этой радости? После встречи той, в переулке, наш азарт потихоньку сам собой пошёл на убыль. Мы молча провожали взглядами парочку, спешившую пройти мимо нас незаметно. А тут другие дела, поважнее, заняли наше воображение: началась война. В тот день мы встретили Зинку… Зинка (Зиновий) был единственным и любимым сыном знаменитого на весь город профессора Копщицера, но он не ставил своё интеллигентское происхождение ни в грош. Зинка давно и упорно готовился к войне. Он каждый день ходил стрелять в тир и никогда не снимал с себя юнгшурмовскую, в ремнях, форму, хотя форма уже несколько лет, как вышла из моды. Зинка был единственным из наших взрослых знакомых, кого война не застала врасплох, не сделала растерянным. «Ну, вот! - сказал он. – Наконец!» и пошёл в военкомат. Зинка шёл из города, и мы, побросав лапту, окружили его. - Ну, что, Зинк, опять не взяли? – уже вторую неделю он ходил к военкому.
- Возьмут, - спокойно говорил Зинка и шагал, не останавливаясь, большими своими шагами, тяжёлые сапоги стучали глухо и убедительно. Зинке было шестнадцать лет, но был он огромный, как настоящий мужчина, нас, тем не менее, не презирал и разговаривал на равных.
- Зинк, а Зинк, а правда, что война скоро кончится? – мы семенили босиком, стараясь забежать вперёд и поймать Зинкин взгляд.
- Нет, пацаны, война будет долго, - серьёзно отвечал Зинка.
- Ну, сколько, сколько, скажи! – не отставали мы…
- Я думаю, - глядя вприщур перед собой, проговорил Зинка, война будет месяцев шесть. А то и все семь…
Лето кончилось, наступала долгая тёплая осень. Опадали листья клёнов и каштанов, ломко шурша в канавах вдоль всей улицы. Дворники вместе с нами сгребали огромные кучи и жгли пахучую терпкой грустью листву. Начались занятия в школе. Теперь мы собирались только после уроков. Любимого нашего вожатого Васю Шамрая призвали в армию, и в школе стало совсем скучно… Мы сидели под старой акацией и рассуждали о смерти. Артюшка Акопян сердился: «А я никогда не умру!» - «Все умрут, а он не умрет, – выискался!» – «А вот и не умру! Когда она придёт, я стану вот так, - Артюша растопырил ноги и сжал кулачки, - и ни за что не упаду, пусть попробует!» - «Эх, ты… - начал Борька Мисиков и не договорил. - Пацаны, зырьте!»
Вот это да! Такое мы видали только в кино!
Солнце висело совсем низко и освещало дальнюю часть улицы. В конце её, пустой и звонкой от громкого булыжника, возник всадник на белой лошади. Лошадь была громадная, с летящей гривой, и чем ближе, тем становилась огромнее. Она подскакала совсем близко, прямо к нашим воротам, и выструнила ноги у тополя, зубы в пене грызли железный мундштук, всадник натягивал удила, и тут мы подняли головы и увидели его самого, всадника. Ну и красивый же он был, прямо, как на картинке в букваре! На одном боку висела кобура с наганом, на другом – настоящая кавалерийская шашка, блестящие шпоры влито охватили каблуки сапог, ремни крест-накрест перетягивали грудь, и ремешок фуражки стягивался туго под подбородком. Это был самый настоящий конник, красноармеец, нет, командир – два кубика в петлице! Мы стояли, онемев, где-то внизу, у самых белых колен скакуна, задрав головы, и тут вдруг наступила растерянная тишина: мы увидели знакомый, с горбинкой нос, серые, навыкате, глаза и узнали во всаднике его, Моньку… Неужели этот железный стройный бронзовый от загара командир – тот самый слабак и хиляк Монька? По тому, как кавалерист скользнул мимо нас холодным взглядом, мы поняли, что он тоже узнал нас.
Монька молча спрыгнул с коня, подвёл его к стене и накинул повод на штырь от бывшей водосточной трубы. Потом одёрнул гимнастёрку, поправил планшет и, придерживая шашку, ловко –дзинь-дзинь-дзинь! – сказали шпоры, – взбежал по ступенькам Люськиного подъезда. Мы стояли, не шелохнувшись, пока он был там, и потом, спустившись, вошёл во двор и постучал в свою квартиру. Через несколько минут снова зазвенели шпоры, и из арки дома вышел Монька. Боже-господи! Как хотелось, чтобы он нас заметил! Как хотелось показать себе и всей улице, что мы с ним знакомы, знакомы, - знакомы с этим замечательным командиром, что мы с ним по-свойски, что он наш, с нашего двора… «Настоящие шпоры!» – сказал Артюша и, бледнея, протянул пальчик. «Вот бы саблю потрогать!», прошептал, ни к кому не обращаясь, Женька. «Или портупею!» - сказал громко Борис.
Монька прошёл сквозь нас, как корабль проходит сквозь прибрежные щепки. Отвязал поводья, хлопнул коня по загривку, сунул ногу в стальное стремечко и впрыгнул в седло. А последний раз посмотрел на все разом окна дома и поскакал.
Может, оглянется?…
Мы выскочили на середину дороги и сколько-то пробежали вслед…
Монька не оглянулся.
Он не простил нам ничего нисколечко.
Он раздавил нас своим презрением и уничтожил. Мы поняли. Какое мы дерьмо…
И вот уже прошло столько лет, а я всё вижу наши понурые исподлобья глаза, длинную, залитую осенним закатным солнцем улицу, слышу звон подков по булыжной мостовой. И вижу всадника, скачущего к горизонту долго-долго, целую вечность.
Он скачет, а я жду, что он оглянется.
Вот и всё.
Теперь мне надо бы придумать хороший конец. Чтобы было хорошо и была правда.
… Монька вернулся после войны, они с Люсей поженились и дожили в любви до старости.
Так бывало.
… Монька не вернулся… Но Люся его ждала всю жизнь.
И так бывало.
А чаще бывало, что приходила похоронка и родители, отплакав своё, находили, если повезло, после войны дорогую им могилу и радовались, что можно поклониться родному праху.
Через сколько-то лет после войны приехал я в родной город и заглянул на улицу, в свой, такой маленький вдруг, такой игрушечный двор. Мимо прошёл сгорбленный седой старик со слезящимися глазами, и я с трудом узнал в нём шляпника.
Я понял, почему тогда он был такой гордый и независимый… Не потому, что был похож на великого композитора. И не потому, что считался лучшим мастером в городе. Он был гордый потому, что у него был сын, такой красивый и такой умный.
Ребята рассказали: Монька пропал без вести, домой от него не пришло ни одного письма. Люся после войны вышла замуж, живёт тут же, в нашем дворе, с мужем и двумя детьми.
1985,1999
Когда я был маленький, я проглотил десять копеек.
Вообще в детстве мне не очень везло.
Не то, что, например, Стёпке, самому маленькому из нашей дворовой компании.
Вот вам, хотя бы последний случай про Стёпку. Он «катался» по двору на своём «лисапеде», как называл он какую-то железяку от сломанной кровати, и остановился перед бочкой из под керосина. Через минуту бочка взорвалась, а Стёпке хоть бы хны, ни царапины!… Как это? Ну, в двух словах не расскажешь… Но если интересно… Да и мне охота вспомнить… А про десять копеек подождёт, да и что хорошего про это вспоминать…
Дом наш когда-то был конфетной фабрикой и принадлежал какому-то турку. (В подвалах, которые мы, конечно, обшарили, сохранились пачки неиспользованных фантиков. Попадалась в ящиках и патока, - коричневые брикеты вроде пастилы.) После революции дом переделали в жильё. О прошлом времени напоминала ещё семья бывшего управляющего, да шикарные витражи. Управляющий, турецкий подданный, как нам важно рассказал дворник, его соплеменник, жил (видимо, на случай возвращения хозяина) тут же, на первом этаже вместе с толстой неряшливой женой и тремя сыновьями – Надиром, Амиром и Богадыром, нашими сверстниками. Цветные витражи в переплётах фрамуг украшали окна по всему периметру двора, придавая праздничный уют застеклённым верандам.
На первом этаже была сапожная мастерская. По обе стороны двери, перед входом, навалом лежали мешки с обрезками кожи, и мы сигали на них с веранды высокого второго этажа. К открытым дверям мастерской выходили покурить сапожники. С одним из них, стройным и смешливым Алексеем, мы любили разговаривать, но держались от него подальше, взрослые говорили про него – шелапут. Мы знали, что это что-то плохое… (Сейчас прочёл в словаре: шелапутить – делать бестолково, опрометчиво, безрассудно, ветрено). Говорили, что это он, Алексей, сидя однажды по большой нужде в уборной, что была в глубине двора в другой стене, поджог от нечего делать газету и бросил её в очко. Огонь побежал внутри по каналу к поглощающей яме в самом центре двора, грозя с минуты на минуту взорвать всё, что там накопилось за месяцы в ожидании ассенизаторской машины, взорвать, и разнести «к чёртовой матери» весь дом.
В тот раз, что я говорю про Стёпку, Алексей докурил папироску и выстрелил ею щелчком, как делал всегда. Непогашенный окурок описал дугу и влетел в железную бочку, прямо в дырку из под пробки.
Да, значит, бочка. Откуда она взялась, бочка? Раз в месяц приезжал во двор керосинщик, усаживался перед насосом, и начинал продажу: керосинки и примусы были у всех. Керосинщик уезжал, а порожняя бочка оставалась посередине двора, ожидая, когда её заберут или наполнят снова. Бочка полёживала на боку, вдыхая железной ноздрёй свежий кавказский воздух, взамен одаривая окрестность острым запахом паров керосина.