Я была до тебя - Катрин Панколь 5 стр.


Из ее уроков я не помню ничего. Зато про ее жизнь очень скоро узнала все. Свежеиспеченная выпускница университета, свежеиспеченная супруга, вообще — просто молодая женщина, она явно мечтала об одном — вырваться из учительской клетки и вернуться в нормальную жизнь за стенами школы. Задолго до звонка она уже собирала свои вещички, а из класса не выходила — вылетала и неслась сломя голову прочь, подальше от кованой чугунной решетки, окружавшей лицей. Не успев свернуть за угол, она переобувалась из мокасин в туфли на высоком каблуке, выдергивала из пучка шпильки, набрасывала на плечи светло-голубой кашемировый кардиган, прыскала за левое ухо духами и прыгала в такси, в котором ее уже поджидал мужчина. Она бросалась в его объятия, как изголодавшийся бросается на краюху хлеба. Кто это был — муж, любовник? Я допускала обе возможности. Я смотрела, как они целуются — как будто прощаются навек, и тут такси отчаливало, а я оставалась стоять на тротуаре, бессильно свесив ставшие влажными руки, пошатываясь от лихорадочной зависти. Это было так невыносимо, что однажды я не выдержала — взяла ноги в руки и ломанула за удаляющейся машиной, схватилась на бегу за дверцу и протащилась так несколько метров, пока меня не отбросило на черный щебень дороги. Я легко могла погибнуть под колесами, они бы даже не заметили. Они целовались. Целовались до самозабвения.

Во время уроков она нарочно напускала на себя строгий и даже чопорный вид, полагая, что сумеет скрыть свои мысли о побеге, но ее выдавали мимолетные взгляды, которые она то и дело бросала во двор, засаженный деревьями. Она пошире распахивала окна, откинув назад голову, набирала полную грудь воздуха и рассказывала нам о страстности Расина и рационализме Корнеля, о драме Тита и Береники, пожертвовавших любовью во имя государственных интересов, о жестокости мужчины, который выбирает в отсутствие выбора и принимает половинчатые решения. В пьесах Расина мужчины предстают трусливыми и женоподобными, бормотала она, упираясь взглядом своих светло-голубых глаз в ярко-зеленую кору каштанов лицейского двора. Потом низким, почти мужским голосом принималась читать:

На нас она не смотрела, как будто читала эти стихи для себя, надеясь с их помощью утишить глодавшую ее боль. Потом, чуть помолчав, оборачивалась к нам и велела их переписать. В творчестве Корнеля доминируют темы Бога, невинности, прощения и разума. Человек у него — испуганное и послушное Божьей воле создание, которое тщится выйти за пределы своих возможностей и ценой покорности приблизиться к Богу. В пьесах Расина в центре внимания — мужчина и женщина, любовь и ее странная жестокость. Любовь, после короткой паузы добавляла она, словно стараясь убедить самое себя, это и есть жестокость и изощренность, отчуждение и желание.

Слушая ее, я едва сдерживалась, так мне хотелось заорать. В моем представлении героини Расина носили светло-голубые кардиганы и бежали по улице, цокая высокими каблуками. Себя я отождествляла со всеми отвергнутыми влюбленными, которым отдают сердце за неимением лучшего, и молча страдала, посвящая свою муку Богу. Я стала фанаткой Корнеля. Познала боль, ожидание и ревность, нарочно бузила, лишь бы она обратила на меня внимание, кидалась вонючими шариками, выдавливала пасту из стержня на тетради и сдавала их в жирных кляксах, чтобы она меня отругала. Но она ничего не видела и не слышала, мои усилия заставить ее заметить, что я существую, пропадали втуне, и тогда я бросила это занятие. В последней отчаянной попытке я обрила налысо голову — ни дать ни взять Жанна д’Арк перед восшествием на костер. Мать удивленно воздела брови. Учительница французского не реагировала никак.

Наступил июнь. Я считала дни до конца учебного года и прекратила разговаривать с кем бы то ни было. Я знала, что не переживу неотвратимо приближающегося расставания. Мало того, мне стало известно, что она уходит из школы и уезжает с мужем за границу. Последний урок прошел странно: она едва сдерживала слезы, дрожавшие на черных ресницах, отчего ее голубые глаза превратились в два жидких шара. Мне хотелось верить, что она плачет по той же причине, что и я, — оттого что мы больше не увидимся. Она медленно сложила книги и тетради, ни разу не взглянув на каштаны во дворе. Попрощалась с нами, ненадолго зашла в учительскую, а потом двинулась к тяжелой решетке, окружавшей кирпичное здание школы. Она никуда не торопилась. Не стала переобуваться, вынимать из волос шпильки, набрасывать на плечи светло-голубой кашемировый кардиган. Дождалась автобуса и уехала на нем домой. Больше я ее никогда не видела.

Пока я входила во вкус изысканного страдания, выдумывая себе безответную любовь, готовую отдать все, ничего не требуя взамен и не ожидая благодарности, моя мать потихоньку набиралась сил.

Она по-прежнему работала целыми днями, а по вечерам откидывала крышку секретера и садилась что-то высчитывать, расход-приход, расход-приход, кося черным глазом из-под черной челки и время от времени со злобным присвистом повторяя проклятое имя отца. Она очень строго следила за нашей успеваемостью. За самое скромное развлечение или мелкое баловство требовалось платить первым, в крайнем случае вторым, ну хорошо, хорошо, хотя бы третьим местом в списке лучших учеников класса. Иногда, впрочем, она принимала у себя некоторых представителей противоположного пола, которым предлагала мартини на донышке, соленое печенье, арахис, оливки из пластиковой упаковки, приобретенные в супермаркете, и свои прекрасные улыбки.

Потому что она и вправду была красавица. Настоящая. Высокая, темноволосая, с огромными черными глазами, длинными ногами, мягкими округлыми плечами и чистой матовой кожей, требовавшей восхищения и поцелуев. Кроме того, она обладала той врожденной холодностью, той царственной повадкой, которая заставляет окружающих держаться на расстоянии и внушает не только уважение, но и бешеное желание. Она старалась изображать из себя простушку, казаться милее и сговорчивее, чтобы ее стрелы не мазали мимо цели, но, даже если ее безупречной формы губы складывались в радостную улыбку, глаза оставались холодными, черными и пронзающими насквозь, как у барышника. Мужчины кружили вокруг нее как ополоумевшие попугаи, и ей достаточно было взмахнуть ресницами, чтобы указать на счастливчика, который удостоится чести склевать оливку из ее ладони. В юности наивность и незнание жизни толкнули ее в объятия мерзавца, сделавшего ее несчастной и бросившего с четырьмя оглоедами на руках без всякой поддержки. Но эти времена миновали, и теперь она твердо вознамерилась взять реванш и драть с мужиков по три шкуры. Она не скупилась на посулы неизъяснимого блаженства — но в обмен на полновесную звонкую монету. Гони денежки — или не видать тебе ни арахиса, ни глотка мартини. Каждый делился с ней согласно своим средствам — точь-в-точь как прихожане в воскресный день на церковной паперти — и получал строго по заслугам. Она, как всегда, вела бухгалтерию и, прикинув стоимость полученного, выносила решение: когда явить благосклонность соискателю, в каком объеме и какой степени самозабвения.

Так перед нашими глазами проплыла длинная вереница прилежных претендентов, хотя мы не только ни разу не застали ни одного из них в ее постели, но даже ни разу не испытали неприятного чувства, что явились не вовремя, прервав свидание. Помню одного впавшего в безденежье артиста, который картинно склонялся к ее руке с поцелуем и возил ее по концертам, театрам и ресторанам; одного интеллектуала, который рассуждал о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бодлере, носил вельветовые штаны и провонял нам всю гостиную своим «Голуазом»; одного рабочего в комбинезоне, который чинил розетки, прочищал раковину и мастерил книжные полки для наших учебников; одного спортсмена, который по воскресеньям возил нас в Булонский лес, гонял с братьями в футбол, а с нами всеми играл в прятки и вышибалы; одного вечно дрожащего от холода студента, который пожирал ее глазами и разглагольствовал о политике и революции, Марксе и Токвилле, ублажая ее анархистские порывы и страсть к разрушению; одного аристократа с бесконечным именем, которое она могла небрежно упомянуть в разговоре, и, наконец, состоятельного толстячка, которого она немного стеснялась, принимала в халате и бигуди, но терпела, потому что он хорошо платил. К нам даже захаживал один кюре, озабоченный спасением наших душ. Его она удостаивала обращения «отец мой», правда, произносила его тем же лукавым и игривым тоном, каким разговаривала с остальными.

Таким образом мужчина представал перед нами в виде пространного каталога со множеством картинок, из которого она выбирала для себя товары по вкусу и потребностям, одним глазом при этом поглядывая на калькулятор, а другим — на состояние ковра и наши отметки в дневниках. По вечерам, устав обольщать, она перечитывала «Унесенные ветром» и воображала себя Скарлетт. Обмахивалась веером под портиком плантаторской усадьбы, укладывала в большую коляску платья с пышными нижними юбками, томно вздыхала, вальсируя с Рэттом, запускала жадные пальцы в ларец с драгоценностями, грезила о великолепии Тары (она всегда ощущала тягу к земле), высчитывала, во что обойдется покупка занавесок, навесных потолков и паркета и перед тем, как погасить свет, непременно оглядывалась через плечо — вдруг он уже здесь. Наутро ей, увы, приходилось снова облачаться в золушкины лохмотья и тащиться на метро до Порт-Пуше — в этом малопрестижном районе она работала учительницей начальной школы.

Всех ее хахалей объединяла одна общая черта — все, как один, мечтали поскорее затащить ее в койку. Удавалось это немногим. Чтобы добиться ее благосклонности, избран ник должен был предоставить энное количество даров, обязательно высшего качества. За просто так она не отдавалась. Идеальным мужчиной, на поиск которого она не жалела сил и на которого соглашалась тратить оливки, мартини и арахис, она считала человека свободного, богатого и обладающего властью — одним словом, Большого Начальника. Это выражение звучало в ее устах боевым кличем и переливалось бриллиантовым блеском раскуроченной шкатулки. Я долго не могла понять, что она под этим подразумевает, но потом поняла, правда, дорогой ценой.

Поскольку, несмотря ни на что, в душе она оставалась законченной мидинеткой, ее избранник должен был: быть высоким, красивым и сильным; хорошо и со вкусом одеваться; ездить на немецкой машине; иметь банковский счет в Швейцарии, а также доставшийся в наследство дом или замок; говорить по-английски; иметь плоский живот и непослушную прядь на лбу; носить кашемир и хорошо пахнуть дорогим одеколоном. И, конечно, он должен был ее любить, любить безоглядно и со всей страстью, дабы залечить зияющую рану, нанесенную ей безобразным поведением бывшего мужа. Об этом без слов говорила ее излюбленная поза, напоминающая Ифигению на костре, — голова откинута назад, открывая совершенную линию шеи, платье сползло, демонстрируя кровожадному палачу идеальные плечи и грудь.

Мы разинув рот наблюдали за ней, восхищаясь ее мастерством, обаянием и практичностью. Напротив, ее поклонники не вызывали в нас ни капли уважения. Дело в том, что по вечерам на кухне, когда мы ужинали политой маслом вермишелью, запивая ее мясным бульоном из кубика, она зло высмеивала их, издеваясь над животиком одного, деревенским акцентом другого, волосатостью третьего, заиканием студента и речевыми ошибками состоятельного толстячка. От этой жестокости мы балдели. Мы могли часами слушать, как она разносит хлыща или невежду, только что покинувшего наш дом. Ее язвительность нас успокаивала. Значит, она их не любит и останется с нами. Значит, никто ее у нас не отнимет.

Она была нашим темноволосым идолом, нашей белокурой Девой Марией, волшебным Сезамом, открывавшим нам мир. Мы смотрели на окружающее ее глазами и усваивали ее уроки.

Ради утешения против несовершенств ее нынешних жертв она, прикрыв веки и зажав в длинных тонких пальцах сигарету «Житан», пускалась в воспоминания о прошлом и в сотый раз пересказывала нам эпопею своих былых романов, несравнимо более пылких и бурных. Заканчивалось повествование всегда одинаково. «Но случилось так, что я вышла за вашего отца!» — выдыхала она с глубочайшей ненавистью, и мы втягивали голову в плечи, чувствуя свою ответственность за этот непростительный промах, хотя не очень понимали, чем мы-то виноваты.

Претенденты сменяли друг друга, некоторые пускали у нас корни, и — наше житье-бытье немножко улучшалось. Мы слушали Рахманинова или кубинские революционные песни, пробовали шампанское и фуа-гра, белые и черные трюфели, мальчики получали в подарок настоящий футбольный мяч, а девочки — кукольные наборы и хула-хуп. По воскресеньям нас водили в кино, в субботу вечером — на концерт, мы учились танцевать твист и мэдисон, а шкафы и полки заполнялись новой одеждой и книгами. Мы простирали свою дерзость до того, что начинали мечтать о стиральной машине или собственном автомобиле, который помчит нас к золотому пляжу или ку-да-нибудь еще, куда — мы и сами не знали. Претенденты давали, а мы брали с заимствованной у матери холодно-вежливой благодарностью и чуть слышно говорили: «Спасибо!», что свидетельствовало о том, что мы хорошо воспитаны, но дистанцию нарушать не следует. Помню, как-то раз младший брат с руками, полными подарков от нового воздыхателя, явился ко мне в комнату и изрек:

— Все путем. Он хочет трахаться с мамой.

Все испортил состоятельный толстяк. Произошел один эпизод, в результате которого наше восхищение матерью слегка потускнело.

Она давно вбила себе в голову, что нам нужна дача. Многие из ее коллег, ее братьев и сестер, ее знакомых хвастали своим клочком земли, залитым солнцем (или засыпанным снегом), описывали мелкие ежегодные усовершенствования, осуществленные на заветных полутора аршинах, и так гордились статусом землевладельцев, что она воспринимала это как вызов. Она просто обязана обзавестись собственностью, иначе никто не будет ее уважать. Одним словом, настало время строить «Тару», и главная роль в этом отводилась состоятельному толстяку. На юге у него имелся завод по производству металлоизделий, и этот завод буквально плевался деньгами, девать которые ему было решительно некуда — он был бездетный вдовец. Неприятная сторона, поделилась с нами мать, заключалась в том, что он умел считать, и, чтобы убедить его в том, что у него нет другого интереса в жизни, кроме как осчастливить свою Дульсинею, приходилось пускаться на хитрости. Дело в том, что она твердо решила ничего не давать ему взамен. Ни грамма ее тела он не получит. «Одна мысль, что этот мерзкий жирдяй ко мне прикоснется…» — вздрагивала она, обнимая себя за плечи, и мы вздрагивали вместе с ней. Мартини время от времени и, возможно — только возможно, при условии хорошего поведения и долготерпения, — отдельная комната в замке нашей матери, откуда он сможет по вечерам наслаждаться ее созерцанием как далекой туманностью в усыпанном звездами небе.

Но состоятельный хитрец углядел во всем этом отличный повод внедриться в нашу семью и сделаться нам необходимым. Что ж, пока он станет распорядителем самых безумных проектов нашей матери — Тара, Тара, о Тара! — а там, глядишь, потихоньку просочится к ней в постель и займет место в ее жизни.

С этой предыстории начался эпизод горного шале.

Для пущей убедительности она первым делом вспомнила о пользе свежего воздуха для детей, которые смогут резвиться на просторе, вдали от городского шума и пыли. В ту пору она как раз читала со своими первоклашками «Хайди» и буквально бредила деревянным шале с резными наличниками, расположенным посреди альпийских лугов и глядящим на заснеженные вершины и огромные синие ледники. В ней проснулся лирик, и она без устали разливалась об эдельвейсах и сурках, фирновых льдах и иссопе, подснежниках и лавинах, прозрачных источниках, пугливых ланях, бурных грозах, овечьих стадах, кочующих со склона на склон, и чудесных ломтях хлеба, присыпанных мукой. До сих пор все наши каникулярные радости сводились к летнему лагерю, организуемому мэрией 18-го округа: прогулки парами под бдительный свисток вожатого, бутерброды с маслом и ветчиной, купание в лягушатнике по секундомеру, вечно мокрый, противно липнущий к коже купальник и вечерняя перекличка, как в армии. Но ничего, если ее неотразимый шарм сработает, очень скоро мы станем «землевладельцами» и получим полную свободу передвижения по владениям Хайди.

Состоятельный толстяк в два счета нашел участок под строительство в солнечной долине. Она с лихорадочным старанием принялась рисовать план «Тары», позволяя ему держать ее за руку, от усталости выронившую карандаш. Он хотел себе комнату на втором этаже, рядом с ее спальней, но она убедила его, что это неразумно — дети же! — и устроила его внизу, напротив лыжного чулана. Он немножко побузил, но потом смирился, получил в подарок поцелуй в нос, вогнавший его в краску и заставивший его запоздалый прыщ раздуться ровно вдвое. Мать немедленно воспользовалась этим, чтобы сослать его еще ниже, в подвал, по соседству с отопительным котлом. «Зато зимой не замерзнете», — с притворной заботой проговорила она и напомнила, что он должен беречь здоровье, ведь она так за него волнуется! Она действительно волновалась, еще как — он и представления не имел, как она им дорожила. Совершенно растерянный, он молча согласился. И в результате стал ночевать на откидной деревянной кушетке в каморке, которую наедине с нами мать называла «кладовкой».

Впрочем, мы, четверо детей, спали на таких же ложах, поделив между собой две крошечные комнатушки-мансарды, под самой крышей, с окнами, выходившими на железнодорожную насыпь. Себе она отвела президентский люкс с видом на Монблан на благородном втором этаже. Мне и в голову не приходило ее упрекать. Я никогда не обольщалась на ее счет и знала ей цену. Величественная в корысти, искренняя и честная в ненависти, скрупулезно точная в своих претензиях к жизни, от которой она требовала компенсации за то, что у нее украли, — такая она была. Я не ждала, что она вдруг превратится в милую и ласковую, не приписывала ей достоинств, коих за ней не водилось. Напротив, я восхищалась тем, насколько откровенно она творит зло и насколько уверенно, напролом, стремится к реваншу. В этом заключалось ее величие и уникальность. За это я ее и любила. Королеву пиратов, бесстрашно идущую на абордаж, безжалостную к пленным и жадную до добычи.

Состоятельный толстяк вел переговоры с каменщиками и платил. Беседовал со столяром — и платил. С электриком — и платил. Со слесарем, с ландшафтным дизайнером… И платил, платил, платил. Он трудился не разгибая спины, лишь бы его Дульсинея осталась довольна. Он лаялся с рабочими, обменял свой серый пикап на «пежо-купе», ел суп, пристроившись на краешке стола и стараясь не чавкать, следил, чтобы пепел с его «Голуаза» не упал на нейлоновую рубашку, и послушно чесал спать в подвал, тогда как мы, хохоча над его дуростью, весело карабкались к себе под крышу. Впрочем, изредка, когда снег искрился под солнцем и он брал нам напрокат по паре лыж и оплачивал фуникулер, нам случалось называть его «дядей» и даже чмокать в лысину — благо, на ней не было прыщей.

Пока он похрапывал себе возле отопительного котла, можно было не опасаться, что явится Большой Начальник и украдет у нас мать. Защитник выглядел непрезентабельно, и при свете дня мы его стыдились, зато к ночи, когда темнеет и начинают оживать плохие сны, он спасал нас от страха.

Но мы ошибались. Ничто не могло остановить нашу мать в ее неустанной гонке. Резные наличники, головокружительный вид на серебристо-голубой ледник, натертый паркет, засаженные деревьями «сотки» и статус владелицы дома вселили в нее уверенность. Она почувствовала себя королевой. Ей нужен был принц. И она очень хорошо знала, что толстая красномордая жаба, которая курит «Голуаз», режет мясо складным ножом фирмы «Опинель», вынимая его из кармана, потеет под солнцем и вечно нудит про продажи гвоздей и болтов, никогда не превратится в очаровательного и престижного Большого Начальника. Она миновала один этап, и ей не терпелось перейти к следующему.

Я продолжала любить. До умопомрачения.

Я употребляю слово «любить» исключительно ради удобства, потому что правильнее было бы сказать «я продолжала желать». Речь шла именно о желании. От желания мы разбухаем и начинаем занимать больше пространства, чем нам положено. Для слабого и беспомощного человека желание — то же, что вооруженные батальоны для боевого генерала.

Я бросалась на шею тем, кто разжигал во мне — понятия не имею почему — спокойную жестокость, делавшую меня бесстрашной. Я протягивала им свое сердце на ладони. Мои губы обещали немыслимое блаженство. Я не знала, что именно следует отдавать, и на всякий случай отдавала все.

Помню, я подошла, положила руки на руль мотоцикла и сказала его владельцу, красавчику, от одного вида которого мое девичье тело бросило в жар: «Покатай, а? Я что хочешь для тебя сделаю». Не думаю, что это звучало так уж невинно. Он громко захохотал над убогостью моего предложения и усадил другую, потолще и поаппетитней — местную Брижит Бардо, которая носила обтягивающий бело-розовый костюмчик и умела повязывать косынку того же цвета прямо под подбородком.

На деревенском празднике в конце августа я приклеилась к парнишке — подручному из мясной лавки. Когда стих шум оркестра, я завлекла его в амбар, упала на солому и красноречиво положила ладонь себе на грудь. Но и он не соблазнился мною.

Я жила нараспашку, жадно ловя открытым ртом поцелуи. Мне не терпелось изведать то бешеное желание, которое, я чуяла, швыряло мужиков к ногам моей матери. Мне хотелось в свою очередь ухватиться за тот могучий рычаг, который заставлял мир вращаться вокруг нее и множил число ее поклонников. Но для этого мне, как минимум, требовался партнер.

Итак, если летом я бегала за мальчишками, то всю оставшуюся часть года липла к девчонкам. Раз уж не получается подцепить хахаля, заведу подругу — и не какую-нибудь, а «лучшую», чтоб было с кем проводить время и на ком учиться теплым чувствам.

Это оказалось не так-то просто. Законы дружбы немногим отличаются от законов любви, особенно в том возрасте, когда в голове все путается и тебя, как пьяницу к бутылке, тянет к людям независимо от их пола. Но у меня ничего не получалось. Я вечно попадала впросак — в чем-то проявляла чрезмерное усердие, в чем-то, наоборот, — недостаточную активность.

Я ничего не смыслила в нюансах и оттенках, в загадочных фразах, таящих печаль и желание, в косых взглядах, выдающих смятение, в фальшивых улыбках, опущенных ресницах и красноречивом молчании, чреватом сумасшедшими обещаниями. Как потомственный преступник, взросший посреди насилия, я знала жизнь только с ее примитивной и грубой стороны — хватай добычу и беги, и такой же добычей полагала чужие сердца. А потом еще удивлялась, что девчонки не хотят со мной дружить. Очевидно, существовал какой-то другой способ любить, но какой? И почему мне одной он неведом? Почему только я не знаю, как к этому подступиться, осужденная на одиночество, лишенная дружеской поддержки? Одиночество выжигало мне душу, и приходилось сдерживать этот огонь, который я не умела разделить ни с кем другим и который порой прорывался рыданиями в темноте моей спальни. Мать, застукав меня в слезах, прикрывала за собой дверь и тяжко вздыхала: «Что, интересно, с ней будет, когда она влюбится!»

Но я и так уже давно влюбилась. Пусть я не знала, в кого, но все мое существо требовало любви и тянулось, трепеща, к этому костру. Но меня к нему не подпускали, а складывать его сама я не умела.

И все же настал день, когда и мне блеснул лучик солнца.

Ее звали Натали. Брюнетка с веснушчатым лицом, черными глазами и длиннющими загнутыми кверху ресницами — такими длинными, что, когда мы шли по улице, прохожие останавливались приглядеться — настоящие они или приклеенные. Коротко подстриженные мягкие и пушистые, слегка вьющиеся волосы, губки бантиком — не толстые, но пухленькие, и взгляд ребенка, уже битого жизнью, но не сломленного, а нахального. В нем светились недетская искушенность и упрямство раненой птицы.

Я любила ее бешеной, опустошающей любовью. Предлагала ради нее вскрыть себе вены, обежать босиком земной шар и призвать на него громы и молнии, стать для нее козлом отпущения и осыпать ее лилиями и гладиолусами. При каждом отказе с ее стороны я готовилась к худшему, с каждой улыбкой возрождалась к надежде. Она смотрела на меня с жалостью и изредка снисходила до того, чтобы называть меня своей подружкой. Только изредка, потому что она отличалась непостоянством и любила другую. Я жутко страдала. При этом мои страдания нисколько не мешали мне играть в вышибалы, есть мел, хулиганить на уроках, скакать через веревочку и млеть перед красной майкой Джонни на его последней пластинке-сорокопятке. Во мне легко уживались оскорбленная любовь и избыток жизнелюбия. Это совсем не нравилось Натали, которая однажды заявила мне…

Нас двоих отправили в каморку, где хранились географические карты. Учительница велела нам принести карту Италии. Когда я услышала, как она произнесла две наши фамилии, мое сердце подпрыгнуло в груди. Пока я поднималась из-за парты, шла через класс, шагала по коридору и стояла с ней рядом в закутке с картами, меня уже охватила печаль: слишком скоро нам возвращаться назад, и я пробуду с ней наедине всего несколько минут. Мне хотелось глядеть на нее, смотреть, как она проводит языком по губам, или рассказать ей о чем-нибудь, рубя правой рукой воздух. Она всегда рубила воздух правой рукой, когда о чем-нибудь рассказывала, как будто быстро листала аккуратно составленный каталог в поисках нужного документа — она точно знала, что он здесь, но почему-то не могла его сразу найти.

Грустная и подавленная, а оттого как будто отсутствующая, я едва поднимала на нее глаза, понимая, что вот-вот ее потеряю. Никто не даст мне времени погрузиться в любовное обожание, пересчитать веснушки у нее на лице, изучить кончики ее ресниц, надуть ветром паруса своего галеона и умчать ее на край света. Я бы хотела оказаться с ней в Италии. В Италии, а не в этом тесном чулане, куда доносилась вонь из соседнего туалета и где стоял стойкий запах хлорки и моющих средств.

Мы молча отцепили огромную, покрытую пленкой карту. Никто из нас не произнес ни слова, не толкнул другую локтем, мы даже не переглянулись ни разу. Когда мы уже выходили вон из закутка, она со вздохом сказала:

— Печальная ты мне нравишься…

Назад Дальше