Я была до тебя - Катрин Панколь 6 стр.


Я ничего не ответила. В тот момент я ее просто не поняла.

Зато я целый день старалась хранить постный вид, а вечером обнаружила у себя в портфеле записку от нее. Она приглашала меня прийти к ней завтра на полдник. Я издала воинственный клич, разбила копилку, нагрузилась подарками и набросилась на нее, едва она успела открыть дверь. Она смерила меня долгим мрачным взглядом, из которого я вывела, что веду себя слишком несдержанно. Весь день мы промаялись, придумывая, во что бы нам поиграть. Стремясь сломить ее холодность, я лезла из кожи вон. Но, чем больше я пыжилась, тем упорнее она замыкалась в себе. Больше она меня никогда не приглашала.

В чулане для карт, отдавшись своей грусти, я отдалилась от нее и тем самым нанесла ей, привыкшей к спокойной уверенности в моей любви, легкую обиду, вселила в нее сладостное смятение, заставившее ее испугаться, что она меня потеряет, и потребовавшее от нее принятия мер к моему возвращению. В любви она любила именно неопределенность и страдание. Я же мечтала раствориться в любви, согреться в ней, отдать все, чем владела, и все приобрести. Обычно я липла к ней, постоянно, как назойливая попрошайка, требовала к себе внимания, а тут сама обозначила лежащую между нами дистанцию. Она к этому не привыкла. Таким образом я внушила ей горячий интерес к себе, но удержать его надолго не сумела.

Но я не успевала осознать все эти тонкие нюансы любви. Как только я приходила домой, верх брал брутальный порядок, установленный моей матерью. Расход-приход, расход-приход, жалобы и крики, домашние задания, душ, уроки фортепиано, макароны на воде, а в половине девятого — в постель. Она по-быстрому наклонялась над нашими кроватями, изображала поцелуй, никогда не достигавший щеки, резко щелкала выключателем и приказывала: «А теперь спать. Завтра в школу».

Не всегда я оставалась маленькой девочкой, гонявшейся за любовью, но получавшей лишь ее ошметки. Иногда мне случалось становиться совсем другой — незнакомкой, дикость которой изумляла меня самое. Я в очередной раз впадала в смятение и переставала что-либо понимать.

Мы вдвоем идем по улице. Суббота. Согласно договоренности, каждую субботу днем я вожу ее на прогулку. Согласно той же договоренности, мать в обмен выдает мне купюру. Это мои карманные деньги. Мне тринадцать лет, и я вынуждена сама зарабатывать себе на удовольствия.

Поначалу я просто ходила с ней рядом, практически не глядя на нее. Невзрачная девчонка с тусклыми волосами, землистым цветом лица, с глазами на мокром месте, в дешевых одежках. Вечно втянутые плечи — как у человека, привыкшего быть объектом насмешек. Ходит бочком и даже дышать старается в сторону, чтобы никого не потревожить.

Я иду, она семенит рядом. Наши тела то и дело соприкасаются. Я ускоряю шаг, она немедленно припускает за мной. Я резко остановилась, и она воткнулась мне в колени, начала бормотать извинения, а сама так и пожирала меня взглядом немого восхищения. На светофоре, пока мы ждали, когда загорится зеленый, она прижалась ко мне. Я ее легонько отпихнула, но она вцепилась мне в руку. Я снова ее оттолкнула. Она выпустила руку, но по-прежнему не отставала от меня, как приклеенная. Мне это надоело, и я велела ей идти впереди. «Я с тебя глаз не спускаю, — сказала я. — Глаз не спускаю, так что давай, шевелись. Если ты думаешь, что мне больше делать нечего, как только шляться по улицам с такой соплей, как ты, то ошибаешься!» Она захлюпала носом и пошла впереди. Старалась изо всех сил. Попробовала пойти побыстрее, но коленки у нее подогнулись, и она чуть не упала. Испугалась, что я разозлюсь, на ходу вытерла глаза платком, потом сложила его и сунула к себе в карман. И этот выверенный жест, каким она сложила свой несчастный платок и сунула его назад, в карман, — жест, достойный швейцарского часовщика, — вызвал во мне прилив бешеной ярости. Как будто вся моя злость вдруг нашла точку опоры, нашла себе оправдание. Так ты, оказывается, любишь складывать платочки? Очень любишь? Она не знала, что ответить, и в ее повлажневших глазах я прочитала страх. Она меня боялась, и я поняла, что она в моей власти. От этого мой гнев распалился, а она стояла, застыв как истукан, готовая получить оплеуху. Ее страх открыл передо мной огромную территорию, внутри которой я могла диктовать свою волю. Я галопом скачу по своим землям, на которых никогда не заходит солнце. Я на «ты» с королями, в руке моей — воздетый скипетр. Я должна тщательно подготовить удар. Нет, я не стану бить сразу. Сначала дам себе время насладиться тем сладостным теплом, которое наполнило меня всю, обожгло изнутри и затопило волной удовольствия. Вот именно тогда, в тот самый момент я поняла, что такое удовольствие, физическое удовольствие.

Объект моего желания стоял рядом со мной, но я не собиралась с ходу раздавить его своей грубостью. Он трепетал от ужаса. Он вручил свою судьбу в мои руки, я чувствовала, как он потеет, ожидает худшего и заранее мирится с этим. Я могу пощупать его панику, помять ее в пальцах, попробовать на вкус и облизнуться. Я ощущала себя сильной, как лев, величественной, как инфанта в тюрбане. Жизнь показалась мне чудесной, еще бы, ведь я держала в руках трепещущую кроткую добычу, которая целиком принадлежала мне, растворялась во мне, для которой я стала явившейся из глубин ада любовью. Отныне моя жертва всегда будет платить за то, что я ее мучаю.

Потом я отведу девочку домой и с улыбкой сдам ее с рук на руки матери, которая скажет мне: спасибо, детка, ты очень меня выручаешь тем, что приглядываешь за Анник. Благодаря тебе я успела обойти все магазины. Анник, что ты молчишь? Скажи: до свидания и спасибо.

До свидания и спасибо. Только, знаете, придется немного поднять плату, потому что ваша дочка, ну, она совершенно не умеет себя вести, от нее буквально на минуту нельзя отвернуться. В общем, работенка еще та.

Я забирала ее каждую субботу, и каждую субботу изобретала все новые пытки, новые наказания. Я шла на наши свидания, как бесстыжий развратник идет на встречу с невинной барышней. Я заранее готовилась к ним, изобретала тысячи трюков. Я вся горела от едва сдерживаемого запретного удовольствия и находила особенное наслаждение в том, что тешила свой порок под маской милосердия.

— Эй, Анник, собирайся, малыш! Пойдем гулять! Повеселимся!

Ребенок с ужасом смотрел на меня, потом целовал мать и безропотно сдавался мне на милость.

Так, что там у нас с этим платком? Знаешь что, лучше всего тебе его съесть. Да-да, засунь его в рот, целиком, чтобы я тебя больше не слышала. Попробуй пикни у меня! Что зенки вылупила? Кто тебе разрешил на меня смотреть, а? В землю смотри, в землю! Следи, куда ногу ставишь, поняла? Зайдешь за линию, схлопочешь по морде! Вот уродина! Опять ревешь? Нюня! Ты хоть знаешь, на кого ты похожа? Страхолюдина! Давай, иди вперед, а то еще люди подумают, что я с тобой знакома!

С раздутыми щеками, уткнувшись носом в землю, она шла, обливаясь потом и слезами, но шла. Прогулка, называется! Но ни разу, ни разу она никому не проговорилась. Она меня так и не выдала.

Мы успели привыкнуть к состоятельному толстяку. И он к нам привык. Привык к своей откидной койке в подвале. К чекам, которые выписывал недрогнувшей рукой по первому требованию нашей матери. К своему положению земляного червя, созерцающего с балкона далекую звезду.

Он стал меньше следить за собой. Без конца подкладывал себе, жареной картошки, пил стаканами красное вино, с тяжким вздохом валился в кресло в гостиной, поддергивал брючину чуть ли не до колена и чесал ногу. Так он и сидел, одна нога в штанине, другая — голая. Белая, волосатая, в красных болячках. Мы, конечно, все это видели, но больше над ним не насмехались — он давал нам бабки. Мы звали его Дядей, он выучил наши имена, менял нам колесо у велосипеда, притаскивал на Новый год елку, дарил нам перочинные ножики, свечи и клубки бечевки, которые приносил из своего магазина, учил нас вязать морские узлы и пилить доски для постройки шалаша.

Время от времени он наряжался, сменив нейлоновую рубашку на красивую хлопковую, проводил по плешивому черепу расческой, втягивал под ремень живот и предлагал матери выпить шампанского, а потом отправиться ужинать в город. Иногда она отказывалась, но иногда соглашалась, и тогда они уходили вместе, она — высокая и элегантная, и он — семенивший рядом с ней. Допоздна они никогда не задерживались. Мы слышали, как хлопали дверцы его машины, потом раздавались шаги — ее, поднимавшейся наверх, и его — спускавшегося вниз, в подвал.

Так могло продолжаться очень долго.

Его звали Анри Арман. Он один воспитал сына — крупного парня, которому только что стукнуло двадцать четыре года и который учился на дантиста. Мадам Арман погибла, сбитая насмерть английским автобусом. Она переходила лондонскую улицу, торопясь к своему любимому, и плохо посмотрела по сторонам. Он никогда не говорил — Англия, но всегда — коварный Альбион. С таким мрачным и даже скорбным видом, что нечего было и думать в его присутствии затянуть какую-нибудь песенку из репертуара «Битлз» или «Стоунз». Он носил широкие колониальные шорты с вставками и белые льняные рубашки, курил трубку, которую называл «моя носогрейка», разгуливал в тирольской шляпе, толстых шерстяных носках и грубых ботинках со шнурками. Он много ходил пешком, уверенным упругим шагом, походкой человека, привыкшего править миром.

Именно эта его походка и соблазнила мою мать. В первый раз, когда он еще только поднимался по деревянным ступенькам нашего шале — Дядя в это время храпел в своем любимом кресле в гостиной, а мать пилила ногти, размышляя, каким лаком их покрыть — бесцветным или ярко-красным, — она подняла голову и зачарованно произнесла, обращаясь ко мне: «Ты слышишь этот шаг? Так ходит человек, который правит миром. — Я бы на твоем месте взяла бесцветный, — ответила я. — Красный простит. — Нет, ты прислушайся, какой шаг! Э-э, да он к нам! Давай-ка, быстренько убери тут все!» — Она закинула пилку подальше, а ногти спрятала за спину.

Анри Арман правил миром. Анри Арман был Большой Начальник. Анри Арман жил с нами по соседству и явился засвидетельствовать свое почтение. Он бросил недоуменный взгляд на Дядю, мирно посапывавшего в кресле. Она с видом школьницы лукаво подмигнула ему и увлекла за собой на балкон, шепча на ходу: «Это дальний родственник, я от него в шоке, но, знаете, семья…» Он снисходительно улыбнулся и договорил за нее: «Семья есть семья, не так ли?» Она засуетилась, предложила ему кофе, он стал отказываться — к чему утруждаться? — он ведь только так зашел, ах, да что вы, какие хлопоты, у меня «Нескафе», это одна минута… Ну, раз уж вы настаиваете… Хотя я ведь совсем не за этим зашел… Как, простите, вы сказали, вас зовут, я что-то не расслышала? Арман, Анри Арман… О, так это вы — предприятия «Арман», обалдело переспросила мать. Подумать только, она здесь, в своей «Таре», у подножья Альп, и вот он перед ней — прекрасный принц. Без обручального кольца. Это она проверила первым делом, еще до того как предлагать ему кофе.

Мы с сестрой и братьями присутствовали при их знакомстве с отчетливым ощущением катастрофы. У нас на глазах творилось худшее, что только можно себе вообразить, — явление на сцену Большого Начальника.

А мы-то считали себя в безопасности. Лето, Альпы, Хайди и ее дедушка, книжки и сугробы, ароматный чай с листьями иссопа, звяканье колокольчиков на овечьих шеях, когда молчаливые и сумрачные пастухи ведут стадо, подгоняя животных палками. Что он тут забыл? Большие Начальники должны отдыхать в Сен-Тропе, на своих яхтах, в окружении букетов гладиолусов и загорелых нимфеток. Они не любят карабкаться к заснеженным вершинам, окунаться в ледяные источники и набивать себе мозоли на ногах, гоняясь за ланями.

Но мы ошибались. На краткий миг нас охватило горячее желание разбудить Дядю, потрясти его за плечи и сказать: кончай дрыхнуть, Дядя, смотри, кто сюда явился, он уже запускает лапу в твой сундук с золотом, вставай, заправь рубашку в штаны, втяни живот, вставай и защити нас. Ты нам нужен, слышишь? Неужели так и будешь спокойно сидеть и переваривать свиной паштет и персики сорта Мельба, пока владелец предприятий «Арман» умыкает у тебя невесту?

Мать стало не узнать. Она все время что-то напевала себе под нос, одевалась в летящие по ветру юбки, обтягивающие майки, подставляла тело солнцу, без конца меняла прическу, раздавала нам поцелуи, не глядя гладила нас по голове, а то вдруг обнимала и говорила, как она нас любит. Любовь и ее сделала способной любить. Любовь — это такой флюид, который перетекает от одного к другому по извилистым путям. Любовь благородна, она раздает себя всем встречным, касается одиноких сердец и оставляет на них свою печать — пока не перетечет к другим, избранным.

Порой ее глаза наполнялись слезами. Она смотрела на нас и спрашивала: я красивая? Я веселая? Я статная? Я выгляжу достаточно изысканно? И мы, словно повернутые к ней зеркала, дружно расхваливали ее на все лады и не скупились на комплименты. Мы наполняли ее своей любовью, подпитывали своим теплом. Она закрывала глаза и улыбалась. Потом бросала взгляд на часы и давала нам деньги, чтобы мы пошли на озеро и покатались на взятых напрокат водных велосипедах. Мы бормотали: «Спасибо» — и исчезали. Вместе с младшим братом мы изо всех сил крутили педали велосипеда, пытаясь догнать старших, и говорили друг другу, что ее стало совершенно не узнать. Она превратилась в другого человека, в незнакомку — пронизанную светом, цветущую, веселую. Легкую, такую легкую.

— Как ты думаешь, а с папой, в самом начале, она тоже была такая? — спрашивал у меня младший брат.

— Наверняка. Когда люди влюбляются, они всегда становятся такими. Любовь — волшебное чувство.

— А ты откуда знаешь?

— В книжке читала.

— Ты думаешь, что с папой оно тоже было волшебное?

Когда он заходил за нами, чтобы утащить за собой по бродяжьим тропам, секрет которых знал он один, мы никогда не могли понять, откуда он взялся. Он возникал из-за угла улицы, по которой мы шли из школы, выпрыгивал из машины, мчавшейся на красный свет, залезал в окно, а на Рождество выскакивал из камина, бросался нас обнимать и с криком: «Детки мои! Деточки мои родные!» — подкидывать нас в воздух. Перед матерью нам приходилось скрывать свою радость, пряча довольный смех в истертую кожу его куртки, потираясь щекой о его плечо и вдыхая исходивший от него приятный терпкий аромат. От него пахло сильным и щедрым разбойником, плюющим на законы, изданные покорными и хорошо воспитанными людьми. Он был обманщик, мошенник и жулик, из которого фонтаном били любовь и жизнерадостность.

Он никогда не оставался одинаковым. Сегодня — паразит без гроша за душой, живущий за счет очередной бабенки, завтра — генеральный директор предприятия по производству искусственных газонов или владелец парфюмерной линии, сегодня — в рваных башмаках, завтра — в итальянских мокасинах. Порой карманы у него лопались от денег, а порой следом за ним в дом являлся судебный исполнитель. Но он только смеялся. Деньги должны путешествовать от одного к другому, не то они умирают, а значит, перестают доставлять удовольствие. Кто из вас видал мертвеца, которому весело лежать в гробу? Ненасытность и отвага, опасность и желание — вот слова, не сходившие у него с языка, и чихать он хотел, если реальность вступала с ними в противоречие. Жизнь должна быть живой, твердил он мне, подбрасывая меня на коленях, а чтоб быть живой, надо уметь отдавать, надо лететь вперед сломя голову и не мелочиться. Никогда не экономь, дочка, потому что экономия — это медленная смерть. Рискуй, ставь на все и ничего не бойся. Обещай мне, что не спасуешь перед опасностью! Хорошо, папочка, отвечала я, убедившись, что мать не слышит. Да, восклицал он, потирая руки, эта — точно моя. Вот моя дочь! И подкидывал меня в воздух, заставляя рычать от веселого страха. Я падала ему на колени с бьющимся сердцем и просила: еще, еще!

Он был чужеземец. Смуглый взбалмошный цыган. Его дед с бабкой жили в кибитке. Когда его матери исполнилось восемнадцать, она внезапно почувствовала тягу к оседлому образу жизни и заявила, что дальше Тулона никуда не двинется. Пришлось им подчиниться. Она умела убеждать. В странствиях она успела выучить французскую грамматику и правила правописания и пользовалась большим авторитетом. Мужчины распрягли лошадей, убрали сбрую и отправились в город наниматься на работу. Шорниками, жестянщиками, кузнецами — профессии кочевых народов. Женщины попрятали свои пестрые юбки, коротко подстригли волосы, стерли с ногтей красный лак, а с век — зеленые тени, побросали сигареты и поснимали со лбов платки, застящие взор. Поселились в тесных домишках, где кружили, как в клетке, натыкаясь на стены, и выходили на улицу глотнуть воздуха. Все члены табора дружно начали новую жизнь, дабы не разочаровать «малявку», решившую заделаться приличной женщиной.

Не подчинилась только бабка, промышлявшая гаданием. Она вылезала в окно и, тряся цветными юбками, шла в порт — прочитать симпатичным девушкам судьбу по руке, а заодно освободить их от кошелька. Возвращалась либо с добычей, либо в сопровождении двух жандармов. Арестовать ее они не смели, опасаясь сглаза. Посверкивая своими золотыми зубами — ух, укушу! — она на чем свет крыла и их, и всю их поганую полицию.

Мать моего отца, моя бабка, оставалась совершенно равнодушной ко всем этим жертвам и с несгибаемым упорством продолжала добиваться осуществления своей мечты. Она купила себе красивых материй, нашила строгих и элегантных платьев, которые не давали ей нормально ходить, научилась разговаривать, не поднимая глаз, ссутулилась, сняла в пансионе, принимавшем исключительно порядочных девушек, комнату, записалась на курсы хорового пения и вышивания и стала ждать счастливого избранника, который сделает из нее даму.

Наконец он объявился. Им оказался мой дед, наследник стеклодувного завода с филиалами в Италии. Чтобы не приглашать на свадьбу свою слишком экзотичную родню, она назвалась сиротой. Позже, гораздо позже дед все-таки узнал правду, но его восхищение перед бабкой от этого только выросло.

У них родилось трое детей, которых они научили хорошим манерам и хорошему французскому и которым внушили мысль об огромном значении диплома. Двое старших строго последовали советам родителей и выросли законопослушными гражданами с безупречным поведением. Только младший, мой отец, проявил строптивость. Чаще, чем в школе или на уроках катехизиса, его можно было встретить в Тулонском порту, где он ошивался поблизости от пестрых юбок своей бабки. Здесь он выучился заговаривать людям зубы, врать не краснея, тырить полные кошельки и строить глазки слишком доверчивым иностранцам. Он умел ввернуть комплимент, схватить девушку за руку, чмокнуть ее и как ни в чем не бывало удрать. Еще он умел рассказывать сказки. Послушать его таинственные истории собирались целые толпы. Он плел им про солнце и звезды, про злых божеств и ангелов-хранителей, его голос звучал то вкрадчиво-нежно, то устрашающе, и у слушателей тряслись коленки. А он, довольный, продолжал трепать языком, на ходу импровизируя и приделывая своей байке то страшный, то счастливый конец — в зависимости от реакции внимавших ему зевак.

От матери он унаследовал горделивую осанку и благородные черты лица, от отца — щедрое сердце и способность приходить в восторг от самой малости. Красивый, высокий, смуглокожий, всегда хорошо одетый, он разливался соловьем, выдумывая себе биографию, достойную величайших авантюристов, перед какой-нибудь разомлевшей дурочкой или, заложив руку за отворот жилета, солидно вещал, вешая на уши лапшу скуповатой мещанке. Мать обзывала его негодяем, но загоравшийся в ее глазах горделиво-влюбленный огонек выдавал ее с головой. Он был так красив, что порой она забывала, что он ее сын, и с видом собственницы вцеплялась ему в руку. «Ты поступишь, как я, радость моя, — говорила она ему. — Ты женишься на девушке из хорошей семьи, и она введет тебя в лучшее общество и сделает богатым». Она все ему прощала и, глядя на него, приговаривала: «Этот ребенок — вылитый принц». Не признаваясь самой себе, она испытывала к нему благодарность за то, что он не поддался той правильной жизни, которую она навязала себе, принеся ей в жертву свою молодость. Словно крохотная частичка цыганки — свободной, беззаботной и непокорной — перекочевала от нее к сыну и укоренилась в нем.

С моей матерью он познакомился на ярмарке. Он пришел в светлом костюме из ткани альпага, сшитом бабушкой; вылез, хлопнув дверцей, из «линкольна», угнанного тем же днем из порта. Наврал про себя, что он — владелец каруселей и тира, что у него целая куча передвижных палаток-шапито, но он собирается все продать и махнуть в Америку, потому что это — единственная страна, где можно сколотить состояние. Еще чуть-чуть, и он ляпнул бы, что его фамилия — Барнум, но он вовремя сообразил, что моя мать — не дура, и сообщил свое настоящее имя — Джейми, Джейми Форца, цыганский барон и будущий князь Уолл-стрит. Он нисколько не волновался, потому что любил добавить к своему вранью мелкую правдивую деталь и тем самым успокоить совесть.

Удостоенный приглашения к деду, отцу матери, он завел с ним речь о рынках, долларах и Новом Свете и без труда получил руку его дочери. Дед придерживался мнения, что дети по достижении восемнадцати лет должны покидать отчий дом. В лохмотьях или в золотой карете — не важно. Поскольку от бабушки никаких возражений не последовало, они все по очереди приняли к исполнению этот жестокий приказ, сознавая, что нехорошо быть лишним ртом и обузой, — к великому облегчению отца, который отныне смог спокойно заняться приумножением сбережений, ведь больше никто не требовал у него каждый месяц отстегивать энные суммы на прокорм, одежду и обогрев отпрысков. Расход-приход, расход-приход; приклеившись ухом к приемнику, он с карандашом в руках следил по газете за курсом акций, вычислял прибыльность и делал новые вклады. Рядом у него всегда стоял пузырек с сердечными каплями — на случай резкого падения котировок, которого он мог бы и не пережить.

Из пятерых детей двое попробовали было оказать сопротивление выдворению. Две дочери — моя мать и одна из ее сестер, решившая поступить на юридический и получить профессию. Они поделились своими планами с матерью, моей бабушкой, которая не знала, чем им помочь. Так надо, сказала она. Вы должны слушаться. Сначала отца, потом мужа. Особенно сильные сомнения испытывала моя мать. Будет ли Джейми Форца хорошим супругом? Она не была в нем уверена. «А еще кто-нибудь предлагал тебе руку и сердце?» — спросила бабушка. «Да нет… Ходят вокруг да около. Говорят, что умирают от любви. Но я еще такая молодая. Я же не разбираюсь в мужчинах, да и в жизни тоже. Я бы хотела подумать». — «О! Жизнь сама тебя научит. Может, приготовить на ужин рубленые бифштексы под соусом „пармантье“? Ты же любишь хорошие бифштексы и „пармантье“ любишь?»

Назад Дальше