Однако, к несчастью, шевалье де ла Гравери не был ни игроком в шахматы, ни игроком в шашки и никогда не помышлял извлечь выгоду из данного обстоятельства, которое составляло счастье Мери и г-на Лабурдоне.
Снаружи дом имел тот холодный и грустный вид, какой присущ большинству зданий в наших старых городах; покрывавшая ее известковая штукатурка осыпалась большими кусками, и на оголенных местах хорошо просматривалась кладка из бутового камня, а поверх ее местами одна рядом с другой были прибиты дранки; все это придавало фасаду дома сходство с человеческим лицом, изуродованным какой-то кожной болезнью.
Рамы окон, утратившие свою первоначальную сероватую окраску и почерневшие от обветшалости, были составлены из маленьких квадратиков, к тому же из экономии стекла для этих квадратиков были выбраны среди тех, что называют бутылочными донышками, и через них в комнаты проникал лишь зеленоватый свет.
Поскольку мы с вами пока всего лишь пересекли двор и продолжаем пребывать на первом этаже, необходимо слегка приоткрыть дверь на кухню, чтобы получить полное и верное представление о хозяине дома; в щель приотворенной двери видны кухонные плиты из белого фаянса, вычищенные и сверкающие, как пол в голландской гостиной, и большую часть времени рдеющие красноватыми отблесками раскаленного угля. Рядом с плитой — очаг колоссальных размеров; в нем весело и, как во времена наших предков, без мелочной бережливости пылают огромные поленья; он служит противнем и подставкой для вертела, вращающегося при помощи известного классического механизма, так славно подражающего перестуку мельницы. Очаг выложен кирпичом, на котором пламенеют раскаленные угли: без них немыслимо хорошо зажарить мясо; раскаленные угли ничто не сможет заменить, а современные экономисты — в большинстве своем отвратительные гастрономы — вздумали заменить их железной плитой. Напротив очага и плит, словно ряд багряных солнц, сверкала дюжина выстроившихся шеренгой соответственно своим размерам кастрюль (их ежедневно начищали до блеска, подобно тому, как каждый день драят пушки на корабле высокого класса), начиная с громадного котла без полуды, предназначенного для варки сиропов и варенья, и кончая микроскопическим сосудом для приготовления подлив, острых овощных соусов и различных приправ тонкой кухни.
Для тех, кто уже знает, что г-н де ла Гравери живет один, не имея ни жены, ни детей, ни собак, ни кошек, ни разного рода сотрапезников, с одной только Марианной, заменяющей ему всех домашних слуг, весь этот кулинарный арсенал явился бы откровением, и они так же легко узнали бы в шевалье утонченного гурмана, изысканного гастронома, предающегося радостям стола, как в средние века узнавали алхимика по горнам, тиглям и ретортам, перегонным кубам и чучелам ящериц.
А теперь, закрыв дверь на кухню, продолжим осмотр первого этажа.
Более чем скромную прихожую украшали лишь две вешалки с закругленными концами в виде грибов, на которые шевалье, вернувшись домой, вешал: на одну — свою шляпу, а на другую — зонтик в те дни, когда он выходил из дома с зонтиком вместо трости; дубовая скамья, на которой слуги ожидали своих хозяев, когда шевалье случалось принимать у себя кого-нибудь, а также квадраты из белого и черного камня, жалкая подделка под мрамор, но такие же холодные и сырые, как мраморные: холод и сырость, исходившие от них, не исчезали ни зимой, ни летом.
Просторная столовая и внушительных размеров гостиная, где огонь разводили только в те дни, когда шевалье де ла Гравери приглашал на обед гостей, то есть два раза в год, вместе с кухней и прихожей составляли весь первый этаж дома.
Впрочем, обе эти комнаты вполне соответствовали ветхой наружности дома: паркет в них разошелся и вздулся, потолок был серый от грязи, а рваные, запачканные и отошедшие от стены обои колыхались от дуновения ветра, когда открывали дверь.
Шесть деревянных стульев, выкрашенных в белый цвет, в стиле ампир, стол орехового дерева и буфет составляли всю обстановку столовой.
В гостиной три кресла и семь стульев как бы гонялись друг за другом, но им никак не удавалось соединиться вместе, в то время как кушетка со спинкой (и сиденье и спинка кушетки были набиты соломой) дерзко узурпировала место и название канапе; убранство и обстановку этой комнаты для приема гостей, комнаты, куда, за исключением торжественных случаев, владелец никогда не заходил, завершали круглый столик для кипятильника с подогревателем, часы с застывшими стрелками и неподвижным маятником и зеркало, которое состояло из двух половинок и отражало коленкоровые занавески в желтую и красную полоску, грустно висевшие на окнах.
Но на втором этаже все было совсем иначе; правда, там жил сам шевалье де ла Гравери, и прямо туда привела бы нас из кухни нить клубка, если бы у лабиринта на улице Лис была своя Ариадна.
Представьте себе три комнаты, отделанные, обставленные, обитые с такой тщательностью и заботой, так изящно и с таким вкусом, как это, кажется, бывает лишь у богатых вдовушек или франтих: все было предусмотрено, все было устроено так, чтобы сделать жизнь сладостной, удобной и приятной в этих трех похожих на бонбоньерки комнатах, у каждой из которых было свое назначение.
В гостиной — а она благодаря своим размерам была главной комнатой — стояла современная мебель, с внушительной респектабельностью и утонченной предусмотрительностью обитая во всех местах, которые предназначены были служить точкой опоры для телес шевалье. Книжный шкаф из черного дерева с инкрустациями из кожи — считалось, что он вышел из мастерской самого Буля, — был полон книг в переплетах из красного сафьяна; надо признать, что рука шевалье редко прикасалась к ним и они никогда надолго не привлекали его внимания; часы, изображающие Аврору на колеснице, колеса которой служили циферблатом, показывали время с безукоризненной точностью; по бокам их стояли два канделябра по пять свечей каждый; занавески из плотной шерстяной ткани, подобранные в тон мебели, были задрапированы на окнах с элегантностью, уместной и в будуаре на Шоссе д’Антен, а вот белые лепные украшения, на которых местами сохранились кое-какие следы позолоты, доказывали, что прежние жильцы или владельцы этого дома изысканностью вкуса даже превосходили г-на де ла Гравери.
Из гостиной перейдем в спальню.
Тому, кто входил в эту комнату, сразу же бросалась в глаза кровать колоссальных размеров как по высоте, так и по ширине. Вознесена она была непомерно, и увидевшему ее прежде всего приходило на ум, что человек, честолюбиво вознамерившийся лечь в эту кровать, должен, чтобы взобраться на нее, прибегнуть к помощи лестницы. Но человек, который покорил эту гору из шерсти и пуха, окруженную тройным рядом занавесок полога, достигнув вершины и находясь в самой середине алькова, своей теплой и мягкой обивкой напоминавшего гнездышко щегла, — этот человек чувствовал себя хозяином положения: оттуда он мог, проникнув взором в каждый уголок комнаты, провести смотр всем этим стульям, креслам, стульчикам у камина, софам и канапе, скамеечкам для ног, подушкам, лисьим шкурам, выставленным напоказ, красовавшимся, разложенным на толстом, шириною во всю комнату ковре, который заглушал любой шум, подобно коврам из Смирны. Кое-какие из этих предметов в расчете на зиму были покрыты мягкими бархатистыми тканями, другие, предназначенные для лета, были обиты кожей или сафьяном; все они отличались изысканностью и удобством формы, неожиданными, хитроумными изгибами, были приспособлены для отдыха и послеобеденного сна и, казалось, охраняли находившийся в их окружении камин со стоявшими на нем подсвечниками и канделябрами, украшенный экраном и устроенный так, чтобы не терялось ни частицы его тепла. Эта комната, наиболее удаленная от улицы, выходила в сад, и ни шум проезжающей повозки или кареты, ни крики продавцов и лай собак не могли потревожить сон спящего.
Направляясь из спальни в гостиную и пройдя ее насквозь, вы бы наткнулись на огромную старинную лаковую ширму — ее родиной был даже не Китай, а Коромандель. Этой ширмой была прикрыта дверь, ведущая в третью комнату; в этой комнате, увешанной коврами, из всей мебели стояли только круглый столик и кресло, оба красного дерева, и того же красного дерева сервант, на мраморной подставке которого виднелись два ведерка из накладного серебра, предназначенные для охлаждения шампанского; однако все стены — разумеется, стены комнаты — были заставлены рядами застекленных шкафов: их содержимое служило достойным и драгоценным приложением к кухне.
У каждого из этих шкафов, в самом деле, было свое назначение.
В одном из них сверкало массивное столовое серебро, сервиз белого фарфора с зеленой каймой и с вензелем шевалье, красный и белый богемский хрусталь — изящество его форм и тонкость линий несомненно должны были улучшать букет вина, которое в нем подносили ко рту и мимо двух чувственных губ доставляли к нежным частям верхнего нёба.
Во втором шкафу возвышались пирамиды столового белья с шелковистыми переливами, свидетельствовавшими о его изысканности.
В третьем, как дисциплинированные солдаты на параде, неподвижно выстроились, встав по росту в две или три шеренги, крепкие и десертные вина, произведенные во Франции, Австрии, Германии, Италии, Сицилии, Испании, Греции и заключенные в свои национальные бутылки: одни коренастые с коротким горлышком, другие изящные и вытянутые, вот эти с этикеткой на пузатом животике, а те оплетенные соломой или тростником, — все пленительные, многообещающие, будоражащие одновременно и воображение и любопытство и окруженные с флангов, подобно тому как армейский корпус бывает окружен легковооруженными отрядами, ликерами-космополитами в стеклянных кирасах всех цветов и всех форм.
И наконец, в последнем, самом большом, цеплялись за стены, висели по углам, нежились на полках разнообразные съестные припасы: паштеты из Нерака, колбасы из Арля и Лиона, абрикосовый мармелад из Оверни, яблочное желе из Руана, конфитюры из Бара, сухие варенья из Ле-Мана, горшки с имбирем из Китая, пикули и разнообразнейшие английские соусы, стручковый перец, анчоусы, сардины, кайеннский перец, сушеные и засахаренные фрукты — все то, что милейший мудрец Дюфуйю определяет и обозначает двумя словами, полными выразительности и достойными того, чтобы быть запечатленными в памяти всех гурманов: оснастка застолья.
После этого осмотра дома, возможно излишне подробного, но тем не менее показавшегося нам необходимым, читатель без труда догадается, что шевалье де ла Гравери был человек, весьма милостиво относящийся к своей собственной особе и проявляющий огромную заботу об удовольствиях своего желудка; однако, чтобы ни одна из черт того наброска портрета шевалье, что мы делаем, не осталась в тени, мы добавим, что эта ярко выраженная склонность к чревоугодию противоречила другой мании достойного дворянина — воображать себя постоянно больным и каждые четверть часа щупать свой пульс; добавим также, что он был ревностным коллекционером роз; и вот, дойдя до этого места в нашем повествовании и чувствуя, что дальнейший наш рассказ будет невозможен не только если мы не сделаем здесь остановку, но прежде всего если мы не вернемся на сорок восемь — пятьдесят лет назад, мы просим у нашего читателя позволения поведать, каким образом бедный шевалье приобрел эти три слабости.
Пусть никто особенно не удивляется этому возврату в прошлое, который, впрочем, читатель должен был предугадать, видя, что мы встретились с нашим героем в том его возрасте, когда обычно самые интересные приключения в жизни, то есть любовные, уже позади; при этом мы обязуемся не заходить дальше 1793 года.
В 1793 году господин барон де ла Гравери, отец шевалье, находился в тюрьме Безансона под двойным обвинением: в отсутствии гражданских чувств и в переписке с эмигрантами.
Барон де ла Гравери вполне мог бы в свою защиту сослаться на то, что, с его точки зрения, он повиновался всего лишь самым священным законам природы, посылая своему старшему сыну и своему брату, находящимся за границей, некоторые суммы; но бывают такие периоды, когда общественные законы стоят выше законов природы, и барон де ла Гравери даже и не подумал прибегнуть к этому оправданию. А его преступление было из числа тех, что в то время неизбежно приводили человека на эшафот.
Баронесса де ла Гравери, оставшись на свободе, предпринимала, несмотря на последние месяцы беременности, самые отчаянные шаги, чтобы устроить побег своего мужа.
Благодаря золоту, которое направо и налево расточала эта несчастная женщина, ее небольшой заговор продвигался довольно успешно. Сторож обещал ослепнуть, смотритель — передать заключенному напильник и веревки, с помощью которых тот мог перепилить решетку и спуститься на улицу, где его ждала г-жа де ла Гравери, чтобы покинуть вместе с ним Францию.
Побег был назначен на 14 мая.
Никогда ни для кого время не тянулось так медленно, как тянулось оно для бедной женщины накануне этого рокового дня. Каждое мгновение она смотрела на часы и проклинала их неторопливый ход. Временами у нее кровь приливала к сердцу и она вдруг начинала задыхаться; ей казалось, что она не переживет эту ночь и никогда не увидит столь желанного рассвета.
К четырем часам дня, не в силах более оставаться на месте, она решила, чтобы заглушить снедавшую ее тревогу, пойти к одному отказавшемуся принести присягу священнику, которого один из его друзей прятал у себя в подвале, и обратиться к нему с просьбой присоединить его молитвы к ее собственным, дабы Божье милосердие снизошло на несчастного узника.
Итак, г-жа де ла Гравери вышла из дома.
Пытаясь пересечь в людской давке одну из улочек, ведущую к рынку, она услышала доносившийся с площади глухой и неумолчный шум огромной массы людей. Тогда она попробовала вернуться назад, но это было уже невозможно: выход был перекрыт, толпа, продвигаясь вперед, увлекала ее с одним из своих потоков, и, подобно тому как река впадает в море, людской поток, захвативший ее с собой, выплеснулся на площадь.
Площадь была забита народом, и над всеми головами возвышался красный силуэт гильотины, на верху которой багрово сверкал в последних лучах заходящего солнца роковой нож, ужасный символ равенства, если не перед законом, то, по крайней мере, перед смертью.
Госпожа де ла Гравери вздрогнула всем телом, ей захотелось убежать.
Но это было еще более невозможно, чем раньше; новый поток людей заполнил площадь и вынес г-жу дела Гравери в самый центр. Немыслимо было разорвать эти сжатые ряды людей; попытаться это сделать — значило бы подвергнуться риску выдать себя, обнаружить в себе аристократку и поставить на карту не только собственную жизнь, но и жизнь мужа.
Ум г-жи де ла Гравери, вот уже несколько дней направленный к достижению одной-единственной цели — бегству барона, приобрел удивительную ясность.
Она предусмотрительно подумала обо всем.
Госпожа де ла Гравери безропотно покорилась неизбежности и сделала над собой усилие, чтобы стойко вынести, не слишком выдавая свой ужас, это отвратительное зрелище, которое должно было развернуться на ее глазах.
Она не прикрыла лицо руками (этот жест привлек бы к ней внимание соседей), а поступила иначе — закрыла глаза.
Ни с чем не сравнимый шум, подкатывавшийся все ближе и ближе, подобно тому как горит подожженный пороховой привод, объявил о том, что везут жертв.
Вскоре толпа заволновалась и пришла в движение: это проехала и встала на свое место повозка с осужденными.
Сдавленная, раскачиваемая толпой из стороны в сторону, порой повисая в воздухе, г-жа де ла Гравери до сих пор держалась очень стойко и не открывала глаз; но в эту минуту ей показалось, что какая-то неведомая, а главное, непреодолимая сила приподняла ее веки. Она открыла глаза и увидела в нескольких шагах от себя повозку, а в этой повозке — своего мужа!
При виде этого она рванулась вперед, закричав так страшно, что окружавшая ее толпа любопытных раздалась и пропустила эту обезумевшую, задыхающуюся женщину с блуждающим взором; она с силой, которую даже самой хрупкой женщине придает приступ горя, переходящего в полнейшее отчаяние, оттолкнула тех, кто еще продолжал стоять между нею и повозкой с осужденными, и, пробив, подобно пушечному ядру, в этой плотно сжатой массе проход, достигла повозки.