Море выступило таким образом в роли женского органа, который увлажняется, возбужденный фаллосом.
Море непрерывно онанирует.
Твердые элементы, содержащиеся и перемешиваемые в одушевляемой эротическим движением влаге, брызжут оттуда в форме летучих рыб.
Эрекция и солнце шокируют точно так же, как труп и пещерный мрак.
Растения размеренно тянутся к солнцу; напротив, человеческие существа, хотя они, как и деревья, в противоположность остальным животным фаллоподобны, неизбежно отводят от него глаза.
Человеческие глаза не выдерживают ни солнца, ни совокупления, ни трупа, ни темноты, но реагируют на них по-разному.
Когда мое лицо наливается кровью, оно становится красным и непристойным.
И в то же время своими извращенными рефлексами непроизвольно выдает кровавую эрекцию и ненасытную жажду бесстыдства и преступных излишеств.
Так что я не боюсь утверждать, что мое лицо возмутительно, а страсти мои способен выразить только ИЯЗУВИЙ.
Земной шар покрыт вулканами, которые служат ему анусами.
Хотя шар этот ничего и не ест, он подчас извергает вовне содержимое своих внутренностей.
Это содержимое брызжет с грохотом и падает обратно, стекая по склонам Иязувия, сея повсюду смерть и ужас.
В самом деле, эротические сотрясения земли не плодородны, как движения вод, зато они намного стремительнее.
Земля дрочит подчас с неистовством, и все рушится на ее поверхности.
Иязувий — это тем самым образ эротического движения, взламывающего дух, чтобы дать содержащимся в нем представлениям силу шокирующего извержения.
Те, в ком сосредоточивается сила извержения, по необходимости находятся снизу.
Коммунистические трудящиеся кажутся буржуазии столь же уродливыми и столь же грязными, как и заросшие срамные или же низменные части тела: рано или поздно отсюда проистечет шокирующее извержение, в ходе которого благородные и бесполые головы буржуазии будут отрублены.
Бедствия, революции и вулканы не занимаются любовью со звездами.
Революционные и вулканические эротические сполохи непримиримо противостоят небу.
Как и необузданная любовь, они происходят, саботируя веления плодородия.
Небесному плодородию противостоят земные бедствия, образ земной бескомпромиссной любви, эрекция без исхода и правил, шок и ужас.
Так и вопиет любовь в моем собственном горле: я есмь Иязувий, гнусная пародия знойного, слепящего солнца.
Я желаю, чтобы мне перерезали горло, когда я насилую девицу, которой мог бы сказать: ты — ночь.
Солнце любит исключительно Ночь и устремляет к земле свое светозарное насилие, отвратительный фалл, но оно оказывается неспособным достичь взгляда или ночи, хотя ночные протяжения земли постоянно стремятся к нечистотам солнечного луча.
Солнечное кольцо — solar annulus — это нетронутый анус ее восемнадцатилетнего тела, с которым ничто столь же слепящее не может сравниться, разве что солнце, хотя анус — это ночь.
Я, я существую — зависнув в реализованной пустоте, подвешенным на своей собственной тревоге — отличным от любого другого существа и таким, что разные события, способные случиться с кем-либо еще, а не со мной, жестоко вышвыривают это я вовне совокупного существования. Но в то же время стоит мне рассмотреть свое появление на свет — а зависело оно от рождения, от соединения определенного мужчины с определенной женщиной, да еще и от момента этого соединения, ведь на самом деле существует всего один-единственный момент, соотносящийся с моей возможностью, — и тут же проявляется бесконечная невероятность этого самого на свет появления. Ведь случись в череде событий, закончившейся мною, наиничтожнейшее отклонение — и вместо этого насквозь жадного быть мною я оказался бы кто-то другой.
Реализованная необъятная пустота и есть та бесконечная невероятность, через которую повелительно разыгрывается безусловное существование, каковым я являюсь, ибо простое присутствие, подвешенное над подобной необъятностью, сравнимо с отправлением владычества, словно сама пустота, посреди которой я есмь, требует, чтобы я был мною и тревогой этого я. Непосредственная потребность в небытии подразумевает тем самым отнюдь не недифференцированное бытие, а мучительную невероятность уникального я.
В этой пустоте, где проявляется мое владычество, эмпирическое знание общности структуры этого я с я другими стало бессмыслицей, ибо сама сущность того я, каковым я являюсь, состоит в том, что никакое мыслимое существование заменить его не может: полнейшая невероятность моего появления на свет повелительно утверждает полнейшую разнородность.
Тем паче рассеивается любое историческое представление образования я (рассматриваемого как часть всего того, что является объектом знания) и его повелительных или безличных модусов, оставляя взамен себя только насилие и жадность я в отношении владычества над пустотой, в которой оно висит: по собственной воле — вплоть до тюрьмы — я, каковым я являюсь, реализует все ему предшествовавшее или его окружающее — чтобы все это существовало как жизнь или просто как бытие — в качестве пустоты, подчиненной его беспокойному владычеству.
Предположение о существовании возможной и даже необходимой точки зрения, настаивающей на неточности подобного откровения (предположение это кроется в обращении к выражению), ни в чем не отменяет непосредственную реальность опыта, пережитого безусловным присутствием я в мире: этот пережитый опыт составляет равным образом и неизбежную точку зрения, ту направленность бытия, которой требует жадность его собственного движения.
Выбор между противоположными представлениями должен быть связан с немыслимым решением проблемы того, что существует: что существует в качестве глубинного существования, освобожденного от форм кажимости? Чаще всего дается поспешный и необдуманный ответ, словно задан был вопрос: что безусловно (какова моральная ценность)? — а не что существует? В других случаях — если философию лишают ее объекта — не менее поспешным ответом служит всего-навсего полное и непонятное уклонение от (а не уничтожение) проблемы, когда в качестве глубинного существования выступает материя.
Но исходя из этого можно заметить — в заданных, относительно ясных пределах, вне которых исчезает вместе с остальными возможностями и само сомнение, — что, в то время как значение любого позитивного суждения о глубинном существовании не отличимо от суждения о фундаментальных ценностях, за мыслью, напротив, остается свобода составить я как фундамент любой ценности, не смешивая это я (ценность) с глубинным существованием — и даже не вписывая его в рамки некоей проявленной, но укрытой от очевидности реальности.
Я, совсем другой из-за определяющей его невероятности, был отброшен по ходу традиционных поисков «того, что существует» как произвольный, но незаурядный образ несуществующего: я отвечает предельным требованиям жизни в качестве иллюзии. Иными словами, я — как тупик вне «того, что существует», в котором оказываются соединенными без какого-либо иного выхода все предельные жизненные ценности, — хотя и образуется в присутствии реальности, ни в каком смысле этой самой реальности, которую превосходит, не принадлежит и нейтрализуется (перестает быть совсем другим) по мере того, как перестает осознавать законченную невероятность своего появления на свет, исходя к тому же из фундаментального отсутствия у себя отношений с миром (поскольку последний известен в явном виде — представлен как взаимозаменяемость и хронологическая последовательность объектов — мир как общее развитие того, что существует, должен в действительности казаться необходимым или вероятным).
В произвольном порядке, в котором каждый элемент самосознания ускользает (поглощенный судорожной проекцией я) от мира, в той мере, в какой философия, отказываясь от всякой надежды на логическую конструкцию, доходит, как до конца, до представления отношений, определяемых как невероятные (каковые суть всего лишь нечто промежуточное по отношению к окончательной невероятности), можно представить это я в слезах или в тревоге; можно его и отбросить в случае мучительного эротического выбора к некоему другому, отличному от него — но и от совсем другого — я и тем самым приумножить, вплоть до потери из виду, мучительное сознание ускользания я из мира — но только на смертном пределе откроются с неистовством терзания, составляющие саму природу безбрежно свободного и превосходящего «то, что существует» я.
С приходом смерти появляется структура я, целиком отличного от «абстрактного я» (открытого не активно реагирующим на любой противостоящий предел размышлением, а логическим расследованием, наперед задающим себе форму своего объекта). Эта специфическая структура я в равной степени отлична и от моментов личного существования, заключенных — по причине практической активности — и нейтрализованных в логической видимости «того, что существует». Я получает доступ к своей специфичности и полной трансцендентности лишь в форме «я, которое умирает».
Но не всякий раз, когда тоске и тревоге открывается обычная смерть, дано откровение я, которое умирает. Такое откровение предполагает безусловное завершение и верховенство бытия в тот момент, когда оное проецируется в ирреальное время смерти. Оно предполагает потребность и в то же время безграничный упадок безусловной жизни, последствие чистого искушения и героической формы я: тем самым оно достигает душераздирающего ниспровержения бога, который умирает.
Смерть бога происходит не как метафизическая порча (на основе общей меры бытия), а как засасывание жадной до безусловной радости жизни тяжеловесной животностью смерти. Грязные аспекты растерзанного тела отвечают за целостность отвращения, в которое рушится жизнь.
В этом откровении свободной божественной природы настойчивая обращенность жадности к жизни в направлении к смерти (какою она дана в каждой форме игры или грезы) появляется уже не как потребность в уничтожении, а как чистая жадность быть я, причем смерть или пустота оказываются всего лишь областью, где бесконечно возвышается — самим своим упадком — владычество я, представлять которое нужно как головокружение. Это я и это владычество получают доступ к чистоте своей отчаявшейся природы и тем самым реализуют чистую надежду я, которое умирает: надежду пьяного, раздвигающую границы грезы за любые мыслимые пределы.
В то же время исчезает — не в точности как пустая видимость, а как придаток отвергнутого мира, основанного на взаимной подчиненности своих частей — заряженная любовью тень божественной личности.
Именно воля очистить любовь от всяких предваряющих условий и поместила безусловное существование Бога в качестве высшего объекта вос-хищения вне себя. Но условный противовес божественного величия — принцип политической власти — запускает в ход эмоциональное движение в сцеплении подавляемых существований и моральных императивов: он отбрасывает его в пошлость прилежной жизни, где хиреет я в качестве я.
Когда человек-бог появляется и умирает — сразу и как тухлятина, и как искупление высшей личности — с откровением, что жизнь откликнется на жадность лишь при условии, что будет прожита на манер я, которое умирает, он тем не менее уклоняется от чистого императива этого я: он подчиняет его прикладному (моральному) императиву Бога и посредством этого преподносит я в качестве существования для другого, для Бога, и только мораль — как существование для себя.
В идеально блистающей и бесконечной пустоте, хаосе вплоть до обнаружения отсутствия хаоса, открывается тревожащая утрата жизни, но теряется жизнь — на пределе последнего дыхания — лишь для этой бесконечной пустоты. Когда я возвышается до чистого императива, живя-умирая для бездны без стенок и дна, императив этот формулируется как «подыхаю как собака» в самой странной части бытия. Он уклоняется от любого применения в мире.
В том факте, что жизнь и смерть с полнотой страсти обречены на упадок пустоты, уже не проступают отношения подчинения раба хозяину, а, словно любовники, в конвульсивных движениях конца смешиваются и спутываются жизнь и пустота. Да и жгучая страсть — отнюдь не приятие и реализация ничто: то, что зовется ничто, — все еще труп; то, что зовется блеском, — кровь, которая течет и сворачивается.
И так же, как непристойная, высвобожденная природа их органов связывает самым страстным образом обнимающихся любовников, так и предстоящий ужас трупа и настоящий ужас крови куда негласнее связывают я, которое умирает, с бесконечной пустотой: и сама эта бесконечная пустота проецируется как труп и кровь.