Краб, если бы ему пришлось выбирать между глухотой и слепотой, не поколебавшись и секунды, тут же бы оглох. Но музыку при этом он ставит куда выше живописи. Да, Крабу, как будет видно, не чужды противоречия. Если бы вслед за этим ему пришлось выбирать между потерей правого глаза и правой руки, он бы принес в жертву правый глаз. Так же и если бы выбирать пришлось уже между левым глазом и левой рукой, именно оную он и сохранил бы. Сохранил бы ее и ценой правого глаза. А скорее, чем левый глаз, сохранил бы правую руку. Но попросите его, вроде бы предпочитающего каждую из своих рук каждому из глаз, выбрать между двумя глазами и двумя руками — и он без труда откажется от обеих рук, лишь бы по-прежнему смотреть в оба.
Ничего другого от Краба ждать и не приходится. Тщетно было бы призывать его не быть таким переменчивым или проявить в своем выборе больше логики. Краб неуловим, хоть и не бежит, не прячется, скорее туманный, словно врожденная близорукость понемногу разъела все его ткани.
Ножнами для его шпаги служит живой уж. Все только что проговоренное он буквально через несколько мгновений на редкость энергично опровергает, опираясь на многочисленные доводы, прежде чем в свою очередь противопоставить им весомые аргументы, которые их полностью разрушают, если не подключить что-то новенькое. Новенькое же Краб всегда готов обеспечить. Так что линия его поведения вырисовывается не вполне ясно.
С другой стороны, Краб не из числа тех, кто говорит: «Ну как это можно сравнивать одно с другим!» Он не видит, что могло бы помешать ему сравнить, например, собаку с иголкой. Напротив, нет ничего проще, нежели вскрыть их отличия, сравнительные преимущества и специфические качества, а также прочие характеристики, касающиеся размера, веса, объема и т. д., каковые достаточно в дальнейшем сопоставить и привести в соответствие, и тогда Краб с полной ответственностью решит в пользу собаки или иголки, солнца или пепельницы, ненависти или апельсина, деревни или зонтика, изгнания или чтения, некоего философа или свинца. А для тех, кого это удивляет, он терпеливо, пункт за пунктом, повторит свое рассуждение в других терминах.
Но не надо думать, что Краб принимает решение, руководствуясь непосредственной пользой, которую сулит та или иная вещь в сравнении с той или иной другой. Он выше таких мелочных деталей. Если он пришел к выводу, что собака в абсолютном плане иголку вытесняет, что собака в целом иголку превосходит, а нужно пришить оторвавшуюся пуговицу, Краб использует для этого собаку. Любой, глядя, как он мучится над своей задачей, не преминет ему тогда указать, что с иголкой он бы уже давным-давно преуспел. И Крабу приходится спустить на этих умников свою собаку, чтобы доказать им справедливость, а также и убедительность своих рассуждений.
Это только начало, но Краб уже здесь предстает во всей красе. Может показаться, что на сей раз мы имеем дело отнюдь не с кем попало. Надо будет подкрепить это первое впечатление.
В жизни Краба выдался решающий день, нельзя о нем не вспомнить, то утро, когда все показалось ему незнакомым. Перед зеркалом, которое отразило какого-то чужака. Он вгляделся в лежащую на стеклянной полочке бритву, в зубную щетку, расческу — для чего могут служить все эти предметы? А эти готовые пуститься в путь, один на восток, другой на запад, башмаки, эта сваленная на стуле в кучу одежда — чего ждут они от него, какой поддержки, каких решительных действий, каких торжественных жестов? И какая нужна мощь — ему, все еще голому, ее уже не хватало, — чтобы держаться стоя? Краб рухнул обратно на кровать. Он внезапно перестал понимать, что к чему, что он здесь делает, а главное, что должен делать, чтобы не попасть впросак, чтобы выполнить свои обязанности, какие такие обязанности, и что делать дальше, и с чего начать, начать что?
Может быть, он сумеет найти ответ на свои вопросы снаружи, на месте. Надо посмотреть. В конце концов Краб решил выйти из дома; но, не в состоянии припомнить, какие именно из четырех конечностей — двух рук и двух ног — действительно подходят для ходьбы, поколебавшись мгновение-другое, встал на сторону рук, более широких и гибче сочлененных, чем ноги, да и более плоских, сочтя, с другой стороны, высокомерным излишне отдаляться головой от земли, тем паче что четыре настороженных в ней чувства откроют перед ним дорогу и помогут обойти препоны любой природы, ибо как раз об этом, как ни странно, он помнит: о препятствиях, кустарниках, ямах, указательных столбах, лужах, колючках, антропоморфных, если можно так выразиться, собачьих какашках: привыкнув есть с тарелки своих хозяев и участвуя во всех их делах, собаки преуспели уже и с очень похожим, верным человеческому прототипу дерьмом, остальное приложится, лишний раз свидетельствуя о незаменимой педагогической ценности примера. Но как раз таки примера и не имеет в это утро перед глазами Краб: как ведут себя люди? Полагаться приходится единственно на интуицию. Ноги или руки, на самом деле у него один шанс из двух попасть в точку, поскольку неравная длина рук и ног исключает действенное участие в процессе всех четырех конечностей или же, более скромный вариант, одной руки и одной ноги — ограниченная свобода их сочленений не позволяет продвинуться в этой последней позиции даже на шаг.
Краб выбрал руки, и, когда на улице, без особых усилий пробежав сотню метров, повстречал себе подобных, их положение открыло ему, что он ошибся. Посему он последовал их примеру: гордо поднял голову и упал на колени. Одно плечо для ярма, одно для креста — но тут Краб встряхнулся. Эксцентрика не для него. Плохо стояли другие, не он. То, что он поспешил назвать своей ошибкой, напротив, весьма поучительно в качестве реставрации, на руку которой сыграли внезапный отказ памяти и душевное смятение этого утра. Чтобы выйти, Краб инстинктивно прибег к естественному для человека способу передвижения, забытому из-за какого-то ложного шага или землетрясения, перевернувшего род людской на ноги — неудачное положение, каковое, наперекор здравому смыслу, и было сохранено, к чему приложило свою руку и чувство привычки; и вот человечество, не видя для себя не только ничего лучшего, но и ничего возможного, продолжало влачить подобное положение из поколения в поколение, так и не обретя тем не менее ни равновесия, ни счастья, скорбя и по сей день по тому исходному порядку, который оно почитает отмененным, тогда как он всего лишь перевернут с головы на ноги, возможно, впрочем, все же смутно это ощущая, свидетельством чему — завистливое восхищение, выказываемое танцующим на руках акробатам, — и Краб под аплодисменты продолжал свой путь.
Ничто и никто его в этом не разубедит, орошайте слюной собственные грядки, он не изменит своего решения. Итак, Краб решил встать на сторону безумия. Вовсе не очертя голову, не обманывайтесь. Очертить голову было бы слишком плоско. Это долго лелеемый, долго вынашиваемый план. После растянувшихся на годы размышлений и ежедневных упражнений своего разума Краб обнаружил, что в действительности действенно оградить его и от посредственности, и от скуки (которые живут вместе) способно только безумие. Он не станет повторять здесь во всей строгости рассуждения, которые привели его к этому открытию, это было бы против его новых принципов, вполне достаточно сказать, что смерть — палка о двух концах.
Как сходят с ума? Ведь все не так-то просто. Рассудок, принимаясь за дело, сталкивается с методами, а каждый метод ставит своей целью упорядочить круговращенье звезд. Не станет ли для Краба панацеей трепанация черепа? Что может для нее понадобиться, кроме, само собой, бурава, — тиски? рашпиль? Или же достаточно положиться на силу сосредоточенности — пока избыток напряжения не застит ему наконец свет? Стойкое и чересчур ясное сознание, драгоценная звезда, острая, колючая, пронзительная, проницающая — внезапно распавшаяся, взорванная, рассеянная, притушенная: так рождаются туманности.
Но Краб не ищет выгод от алкоголя и психотропных препаратов. Ему не нужны считанные часы опьянения или отключенного сознания, на протяжении которых все идет на лад. Чего ради изображать отупение, прикрываясь патетической карнавальной маской с остекленевшими глазами, купоросными щеками, с огромными лиловыми ушами и опухшим сизым носом, чего ради предаваться подцепленным на панели галлюцинациям — плодам экзотического огорода или грибницы, — о которых поутру не остается никаких воспоминаний, кроме пустой пороховницы. Краб стремится кануть в безумие головой вперед, одной лишь головой, продолжая наслаждаться своим потерявшим голову телом, покоиться на длинных и широких лужайках, коим нет сносу: предоставленным благосклонному попечению облаченных в льняные одежды людей, помещенным в светлую, неприступную комнату, питаемым молочными продуктами и варенным на пару мясом, рыбой без костей и без того огромного остановившегося глаза, который составляет всю рыбью голову и холодит кровь; в общем и целом, весьма скромные чаяния.
Какому же пути следовать? Все усилия Краба оборачиваются против него. Само напряжение ума, необходимое для того, чтобы не отступать от избранного им абсолютного безразличия и откликаться при этом вопреки себе на малейшие внешние позывы, для того, чтобы никогда не выходить из состояния отупения, в котором он пытается удержаться ценой неусыпного ни на мгновение бдения, нагнетает в Крабе еще большую тревогу, проявляющуюся в нервозности, раздраженный перфекционизм, желание упорядочить мир согласно своим собственным законам, убедительным для него, неприемлемым для других.
Краб завидует глупости животных, их всецело органичной (без ужаса органов) и чувственной (без ужасающих чувств), лишенной забот жизни, он жаждет вольного, мечтательного безумия, присущего самому вялому осьминогу, самой плоской ящерице, самой медлительной гусенице. Его же подстерегает маниакальное, неуютное безумие, дотошное, подозрительное, педантичное; настоящее исступление порядка и симметрии — и это вместо бескрайнего парка для бесцельных прогулок в неряшливом виде, с отсутствующим взглядом и бесцельно болтающимися руками; холодный и чистый, словно среди зимы, геометрический ад, которым заправляет коллегия аллергологов, а посреди — растянутый между четырьмя булавками Краб и бесшумно закрывающаяся дверь.
Каждая бабочка переносит на крыльях ровно столько пыльцы, чтобы, пустив ее Крабу в глаза, на короткое мгновение убедить его, будто мир ему под стать. Но стоит рассеяться эффекту этого галлюциногена, как вновь надвигаются заботы, меланхолия, хладный бред уносит его в апокалипсические пейзажи, которых бегут даже птицы, — ему кажется, что деревья сбрасывают свою листву, дни становятся короче, такие странные дела, а ветер пробирает до костей.
(И тогда хотелось бы Крабу погрузить свои стылые ноги в миску хорошего супа.)
Краб мог бы преотлично обойтись без своего воскового языка. Как прикажете жить с восковым языком? Приходится постоянно следить за тем, что ешь. Посему для Краба не существуют горячие напитки — ни целебные отвары, ни кофе. И все же самая насущная проблема даже не в вопросе питания — никакого, естественно, дымящегося мяса, никаких панировок, только простые, подаваемые свежими блюда (овощи, фрукты), желательно густой, вязкой консистенции (мягкие сыры, кремы), но с пропитанием Краб худо-бедно справляется, — главные хлопоты связаны с неминуемым затвердеванием языка. Чтобы замедлить процесс, Крабу приходится непрерывно говорить, даже если ему нечего сказать, — и как прикажете без устали удерживать внимание публики у себя на устах? В его речах неизбежны моменты пустословия, спады ритма, надоедливые повторы. Если бы Краб избавился наконец от подобного принуждения, он мог бы вступать в разговор, лишь имея на то основания, или полнее соизмерял бы значение своих редких высказываний; его всегда разумные наблюдения воспринимались бы по заслугам, его мнение приобрело бы авторитет. Только не надо на это рассчитывать. Ведь стоит Крабу смолкнуть, и язык застынет у него во рту. И посему он говорит, он несет невесть что, нечто вместе со своей полной противоположностью, что слону пошла бы замша, и все считают, что он бредит, тогда как он борется со смертью.
И, точно так же, все пошло бы для Краба куда лучше без его ртутных век: он бы не выглядел таким угрюмым, постоянно удрученным брюзгой, а его взгляд, обретя остроту, возможно, приоткрыл бы перед ним далекие и не слишком заметные, но способные его очаровать красоты. С отменными зубами из слоновьей кости, а не из подкисленной мяты, с роговыми, а не инеистыми ногтями, с волосами вместо этих теплых соплей, поубавив чешуи и перьев, плесени на животе, с двумя одинаковой длины ногами, без этого голубого глаза в ноздре, без всех этих ушей по бокам, без мошонки под подбородком, без множества вкусовых сосочков, заполонивших его кишки, все пошло бы для Краба куда как лучше. Незначительное хирургическое вмешательство, безусловно, весьма желательно, но Краб боится сложить на этом свою голову.
В то утро Краб опять натянул три носка из трех разных пар. Каждый день одно и то же. А все потому, что Краб, ко всему прочему, рассеян.
Ищите в комнате предмет, который там не находится, но ищите тщательно, долго — столько, сколько понадобится, — терпеливо, с лупой и частым гребнем, и, наперекор всему, вы в конце концов его обрящете. Таково мнение Краба. Вот доказательство.
Откройте пошире глаза. Посмотрите: Краб кладет свою трубку на малюсенький круглый столик в гостиной. Затем проходит к себе в комнату и закрывает за собой дверь. Он охотно выкурил бы теперь трубочку. Он обшаривает карманы, трубки нет; бросает взгляд на столик в изголовье — трубки нет; на письменном столе трубки нет — ах да! — раздвигает занавес, отделяющий ванную: бессмертная душа мыла на блюдечке, бритва, зубная щетка и стакан выстроились под раздосадованным зеркалом, трубки нет — а, ну да! — Краб поворачивает кругом, медленно, методично обшаривает из конца в конец взглядом пол комнаты, разбивает его территорию на квадраты, трубки нет, совершенно ничего, ни тени, ни дымка, ни пенки. Краб встает на цыпочки, он раздражен, его рука вслепую обследует сверху платяной шкаф — memento, homo, quia pulvis es, — посыпает голову пылью, чихает, хладен прах: нет трубки. И под подушкой кресла тоже. Краб вынужден признать свою ошибку. Его теория не верна. Он честно признает это. Тем не менее в глубине души его не оставляет сомнение. Но он склоняется перед фактами. И, смиренно склонившись, торжествует, отыскав наконец ее, свою трубку, под кроватью.
Убедились? Или желаете, чтобы он повторил опыт?
Хотите верьте, хотите нет, Крабу наплевать, но вот как было дело: один верблюд убеждал его, что с легкостью пройдет через игольное ушко: «Ну что здесь трудного? Это может сделать даже вода, а я способен много дней не пить». Он, впрочем, готов был это доказать — когда вам будет удобно. Потом, прощаясь с погруженным в свое занятие Крабом, он добавил: «Как только отыщете ее в этом стоге сена, сразу позовите меня».
Краб приобщается к живописи — для начала без красок, кисти и холста, что было бы простым переводом материалов; Краб несведущ даже в ее основных принципах, он должен всему научиться: в первую очередь, законам перспективы, которые порождают иллюзию объема, рельефности и глубины, но также и тому, как подбирать, противопоставлять, смешивать цвета, таким образом, он практикуется в уме, набрасывая голыми руками невидимые формы, то неистово жестикулируя, то шевеля всего парой пальцев, в зависимости от того, пишет ли он широкими мазками фон или скрупулезно прорабатывает детали, стремясь для начала просто воспроизвести имеющееся перед глазами, дабы обрести технику и мастерство, коих ему пока недостает, с тем чтобы перейти к масштабным воображаемым композициям, о которых он едва осмеливается мечтать.
Как бы там ни было, Краб прогрессирует, хотя первые его попытки никуда не годились — он в ярости уничтожил их, с остервенением пиная ногой пустоту, — теперь ему удается расположить на поле, до последней травинки схожем с тем, что видно ему поутру из окна, самую что ни на есть неоспоримую корову. К вечеру ветерок приподнимает легкий муслин занавески над мандрильей задницей заката: в Крабе обнаруживается не имеющий предшественников пейзажист, тонкий, хотя и лишенный красок, колорист, в полной мере оценить которого из-за этого затруднительно.
Откровенно говоря, его работа должна, наверное, представляться все еще излишне академичной — не академична ли сама по себе уже корова, плоть от плоти академии, вплоть до своего навоза, куда более академичного, нежели любой другой вид дерьма.
Но сегодня Краб наконец-то чувствует себя во всеоружии своего искусства, способным сломать содержащие в себе мир набыченные формы, прямые и окружности, эту меловую геометрию, способным ее стереть, насытить семь цветов до ослепительности или просветлить до прозрачности, — в ближайшее время надо ждать существенных изменений на земле, в небесах и на море.
— Это чрезвычайно точная работа, тончайший труд, мне необходимо уединение.
Так говорит обосновавшийся в кишках Краба шелковичный червь.
Впредь никто более не будет испытывать разочарования, открыв раковину мидии: там обнаружится самый настоящий глаз — серый, голубой, зеленый или карий; на смену придет то особое изумление, которое чувствуешь, обмениваясь первым, чреватым любовью, взглядом.
Ведь, по мысли Краба, на редкость нелепо погребать мертвецов с их вполне исправными, но хрупкими глазами, не забывая, однако же, снять с них драгоценности — рожденные землей, в которой они безо всякого ущерба могли бы вновь обрести пристанище, камни и металлы, — в то время как мы с готовностью уступили бы весь этот хлам, лишь бы сохранить в неприкосновенности навсегда живым тот дружеский взгляд, которым эти глаза нас некогда одаряли.
И никуда не годится, продолжает Краб, что мидии занимают такую территорию, ничего особого с этого не имея: они покрывают наши прибрежья, словно множество крохотных лакированных туфелек, предусмотрительно оставленных на скалах куклами, которые способны ходить, но, не умея плавать, никогда не вернутся с трагического купания — сегодня их проплывающие мимо красивые разноцветные юбочки называют медузами. Увы, это не так. Подобная иллюзия не выдерживает ближайшего рассмотрения. Вскрытие показывает, что все мидии укрывают в своих раковинах одну и ту же мягкую конфету, этакую гнилую фасолину, орешек прогорклого масла, черепаший помет, сомнительный и тут же тошнотворный глоток, выплюнутый вместе с ее крохотным и столь живучим сожителем-крабиком.
Воздадим же хвалу начинанию Краба. Чтобы убедить нас в его уместности, хватило бы и одного из двух приведенных выше замечательных доводов. Глаз вполне уместен в подобной двустворчатой раковине, привитый к приводящей мышце, периодически освежаемый соленым приливом, мигающий и слезящийся, как в свои лучшие дни. Родственникам, друзьям понадобится всего-навсего приоткрыть драгоценную ракушку, чтобы вновь окунуться в ясный взгляд, который даровал им жизнь.
Нужно ли взамен переселять мидий в пустые глазницы трупов? Пусть решают сами семьи. По мнению Краба, было бы нескромно и неуместно диктовать по этому поводу законы.
Неужели только он один и знает, что в действительности ракушки — не что иное, как пустые безделушки фабричного производства? Некогда пираты потопили торговое судно, перевозившее их весьма значительную партию. Разорившаяся на этом компания свернула деятельность и была вынуждена закрыть свои цеха. Все это ныне забыто. Подчас волна выносит на пляж пригоршню ракушек, обжитых нежными, пугливыми моллюсками, — вот почему их по простоте душевной и воспринимают сегодня как плоды моря, в отличие от аналогичных им чашек, спиц, свистков или наперстков. Все, кроме Краба.
Машину для растирания черной краски придумал именно Краб. Чрезвычайно хитроумная и производительная машина, мастерства во владении которой можно достичь буквально за несколько недель. Краб имеет все основания ею гордиться. Тем не менее Национальный институт по авторским правам отказывается выдать ему патент, полагая, что его изобретение ничем не отличается от классической пишущей машинки.
По большей части вклад Краба в науку не вызывает того интереса, которого заслуживает, — как, например, в случае того невидимого лака, который, будучи равномерно нанесен на поверхность зеркала, позволяет заиграть на отражении вашего лица гордости и удовлетворению, как бы вы себя ни оценивали и что бы ни выражало на самом деле ваше лицо, так что каждое утро вы будете приятно удивлены, что являетесь сами собою.
Но Краб может приумножить примеры.
Его революционный космогонический проект — мы же, как-никак, не собираемся на веки вечные оставаться сферичными, не так ли? — ну да, этот грандиозный проект принят научными светилами весьма прохладно.
И почему же, как не потому, что эти господа умирают от зависти?
И вот Нобелевская премия по физике за выдающиеся работы по молниеносному распаду была присуждена профессору Y, а Крабу и на этот год пришлось довольствоваться Нобелевской премией мира, поскольку он сумел выкрасть и уничтожить планы этого жуткого изобретения.
Краб принялся рисовать ласточек, одну за другой, всех до единой. Если не он, то кто же? Трудность в том — разумеется, в их количестве, но это вопрос терпения, настойчивости, которых Крабу не занимать, — трудность прежде всего в том, чтобы не нарисовать дважды одну и ту же. К счастью, Краб обладает великолепной памятью. Требуется также особое внимание. Когда какая-нибудь ласточка умирает, он сжигает изображающий ее рисунок — сей устаревший, не нужный впредь документ.
Как известно, Краб честолюбив, но в меру. Когда он покроет китов лаком, Краб почувствует, что удовлетворен. Когда он наделит черепаху соколиными крыльями, сокола упругими лягушачьими ляжками, лягушку павлиньим хвостом, павлина оленьими рогами, оленя лебедиными лапками, лебедя львиным хвостом, льва петушиным гребнем, петуха совиными глазами, сову лососьими плавниками, а лосося черепашьим панцирем, когда он восстановит наконец справедливость, Краб почувствует, что удовлетворен.
Но не ранее.