Мне приходилось постоянно быть начеку и из-за всего этого, и из-за своей страсти к слежке, но главное, что не давало мне уснуть, — были лица душечки-тети и дяди, которые постоянно возникали у меня перед глазами. То, что я утратил способность крепко и надолго засыпать, только прибавило мне славы. Я считался неутомимым, вездесущим, способным, хотя бы на одну фразу вперед по сравнению с другими, предвидеть политические повороты. Я считался неподкупным, непоколебимым и преданным членом Партии, и я не колебался ни мгновения, когда было объявлено о конфликте с Информбюро, более того, я был очень доволен, поняв, что теперь для меня всегда найдется дело, всегда будет, чем заняться. И действительно, благодаря мне многие своими глазами увидели море с берегов Голого острова.
В моем обществе никто не осмеливался поднять глаз, многие начинали искать несуществующие пылинки на рукаве и застегивать воротник рубашки, подчиненные трепетали, и даже люди, занимавшие, на первый взгляд, более высокие посты, чем я, вечно ходили с потными ладонями. Я провел чистки во многих собраниях сочинений и в томах избранного, в автобиографиях и биографиях, в военных дневниках и исторических исследованиях, в учебниках и энциклопедических словарях, написал тысячи доносов и отчетов, и пока другие болезненно колебались, я, в соответствии с директивами, пополнял архивы и тюрьмы, и нередко в результате моих трудов кого-то закапывали в землю, не оставив ни надгробья, ни таблички, ни даже могилы…
Но на этом я не хотел бы здесь останавливаться. Все это, видимо, можно узнать, открыв архивные материалы или прочитав слова, глубоко выцарапанные на стенах одиночных камер: «Сретен, чтоб у тебя глаза лопнули!» или «Покимица, будь ты проклят вместе со всей своей родней!», — или наткнувшись на стройплощадке, где копают котлован под фундамент нового дома, на побелевшие человеческие черепа, ключицы и позвонки. Здесь я пишу о том, чего не найдешь нигде, о том, что не оставило никаких следов…
Собственно говоря, о тех первых годах, годах восстановления страны, мне и добавить-то больше нечего, потому что никакой личной жизни у меня не было. Не было и друзей. Старый чекист Голя Горохов в марте 1947 года был отозван в Москву и там вскоре подал рапорт о том, что в свое время, еще в феврале 1938 года, усомнился в правильности одного выступления товарища Сталина, опубликованного в газете «Известия». В общем, съел он последний в жизни горячий пирожок, поцеловал жену, отдал честь своим выстроившимся шеренгой детишкам и, захватив наган, медали и признание в совершенной ошибке, отправился в здание на Лубянской площади, предать себя в руки компетентных товарищей. Трофейный револьвер и награды окончили свои дни на стенде в мемориальной комнате в Черемоднове, родной деревне Голи Горохова, а сам он — на принудительных работах где-то неподалеку от берегов Восточно-Сибирского моря. С ним одним я иногда обменивался парой не относящихся к работе фраз, а когда его не стало, мне и словом перемолвиться оказалось не с кем.
Кроме того, не помню уж когда точно, я переехал от родителей в самую маленькую из предложенных мне квартир, выбрав ее только потому, что находилась она на улице Народного фронта. Да в большей я и не нуждался. С понедельника по субботу, работая в три смены, я отдавался ударному труду, вчитываясь во все и вся, а по воскресеньям старался поддерживать общепринятое существование в реальной действительности, но родителей навещал редко, стыдясь сошедшего с ума и застрявшего в прошлых временах отца. В этот свободный от работы день я обычно промывал усталые глаза отваром ромашки или давал утомленному зрению возможность отдохнуть на берегу Дуная, где, гуляя по парку, я старался дышать поглубже, чтобы изгнать свинцовую бледность, пропитавшую мою кожу, а по праздникам от нечего делать приводил в порядок свою коллекцию значков. Мать сначала упрекала меня за то, что я отдалился от них, потом лишь горько молчала, а при последней нашей встрече, преодолев свою вечную стыдливость, спокойно сказала:
— Я знаю, чем ты занимаешься. Люди рассказали. Шпионишь. И не стыдишься этого. Отец ошибся насчет твоего славного зачатия 28 июня 1919 года. Это было не попаданием в десятку, а самой большой ошибкой в нашей с ним жизни.
До самой их смерти я никогда больше не переступал порог родительского дома. Только иногда сворачивал на их улицу и подходил к располовиненному бомбежкой зданию, которое никто не хотел ни сносить, ни ремонтировать, и, спрятавшись за дерево, смотрел на неподвижного отца, похожего на поставленное на подоконник растение. Весной, когда окна были открыты, на его плечи и голову слетались птицы, они переступали лапками по его взлохмаченным волосам или что-то доверчиво щебетали ему в уши. Мать появлялась, когда солнце перемещалось в сторону запада, и уводила отца на другую сторону, к окнам, выходившим во двор, где было еще тепло.
Хочу особо подчеркнуть, что Косана была единственным человеком, который относился ко мне не так, как другие. После окончания ускоренных курсов стенографии и машинописи ее приняли в нашу Службу на должность секретарши, довольно часто мы с ней засиживались до поздней ночи, я диктовал свои наблюдения, она записывала, удивляясь целым страницам деталей и мелочей, которые мне удавалось вытянуть из нескольких фраз. Да, я узнал позже, она была влюблена в меня, и ее не смущало то, чем я занимаюсь, не смущало злобное шушуканье у меня за спиной, не смущало даже то, что частенько ей от меня доставалось:
— Товарищ Косана, что здесь такое написано?! Кто это может прочитать?! К тому же ты и буквы пропускаешь! От тебя никакой пользы! Да остановись же ты наконец, то, что я сейчас говорю, печатать не надо!
— Я помню, товарищ Сретен. Я помню все, что ты сказал за последний месяц. Я все исправлю после окончания рабочего дня. Ни о чем не беспокойся, каждое твое слово помню, а все остальное забываю, даже когда мне другие товарищи говорят, что у меня красивые колени, — тепло улыбалась она.
— Колени?! Я не заметил, у меня времени на это нет, — отвечал я смущенно, возвращаясь к чтению и оставаясь слеп и глух к ее намекам.
Вот так и текла моя жизнь до одной ноябрьской среды 1947 года, когда я получил полномочия «от имени народа» присутствовать при национализации книжного магазина «Пеликан», принадлежавшего некоему Гавриле Димитриевичу. Дело для того времени обычное: решение, инвентаризация товара, новый замок, пломба на входную дверь — и готово. Если бы только не дочь хозяина магазина, Наталия, барышня с огромными глазами. И ее решительное требование оставить себе несколько книг чисто сентиментального содержания.
— Вообще-то не полагается, ну да ладно, берите, тем более что это не та литература, которая интересует классово сознательных граждан, — ответил я, сам не веря тому, что могу быть настолько чувствительным к просьбам такого рода, правда, при этом я не упустил отметить, что она забрала с полок все тридцать экземпляров одной и той же книги, романа «Мое наследие» некоего Анастаса Браницы.
Я был вдвойне заинтригован. Не только ее подозрительным поведением, но и тем, что впервые в жизни обратил внимание на нечто, выходившее за рамки моей специальности, а именно, на привлекательность, которой может обладать существо женского пола. Первого обстоятельства было достаточно для того, чтобы завести дело. Второго — для того, чтобы сделать первый шаг к собственной гибели. Оставив все другие дела, я бросил все силы на изучение ситуации, принялся плести сеть вокруг дочери книготорговца, не чувствуя, что нити судьбы стягиваются вокруг меня самого.
Положение, которое я занимал, позволяло мне беспрепятственно получать всю нужную информацию.
Очень скоро я знал о Гавриле Димитриевиче все: о его поведении во время войны, о добровольном участии в спасении слов из сгоревшей во время бомбежки Национальной библиотеки, а также и о конвертах из вощеной бумаги, содержащих его переписку с профессором Чайкановичем и владыкой Николаем Велемировичем. Очень скоро я узнал все о его меланхоличной женушке, о ее необыкновенном голосе, который унаследовала и Наталия. Но к ней самой мне приблизиться не удавалось. Она была немного старше меня, в конце двадцатых посещала класс оперного вокала примадонны Палладии Ростовцевой, потом неожиданно бросила пение и занялась обычной работой в отцовском магазине. Никто к ней не приходил, сама она тоже никуда особенно не ходила, разве что имела привычку в дни поминовения навещать могилу автора того самого романа, все экземпляры которого она оставила у себя, автор был неизвестный, вернее известный тем, что, как я разузнал, утопился в Дунае после того, как критики плохо отозвались о его литературном дебюте. Все это не могло меня удовлетворить, и я решил посетить ее там, где она проживала, — в родительской квартире по адресу улица Пальмотича, 9. Хотя я и пишу здесь — посетить, но на самом деле я хотел ее припугнуть, дав понять, кто такой Сретен Покимица.
— Пожалуйста, ищите, делайте свое дело, — насмешливо заявила она, когда я предъявил ей свое удостоверение и ордер на обыск в семейной библиотеке, расположенной в комнате с большими пятистворчатыми окнами, разделенными переплетом на множество мелких квадратов и похожими на стенку оранжереи в ботаническом саду.
— Желаю успеха в подъеме уровня вашего образования, — дерзко добавила она, когда я протянул ей расписку взамен якобы временно изъятых экземпляров «Моего наследия», но меня это не смутило, я заметил, что нескольких не хватает, по-видимому, она ловко спрятала их среди огромного множества других книг.
— Я бы предложила вам черного хлеба и чаю, но ваша комиссия по перераспределению излишков жилья распорядилась поставить новую перегородку таким образом, что мы остались отрезанными от кладовки со старыми реакционными формочками для печенья и оппортунистической соковыжималкой, — холодно проводила она меня до двери.
Роман я прочитал на одном дыхании.
— Товарищ Сретен, что будем записывать? — важно спросила Косана, держа наготове карандаш и блокнот.
— Ничего, на этот раз ничего… Здесь нет ничего достойного внимания… Никаких событий… Нет действия… Даже нет героев… Досужие фантазии… Воображение… — ответил я задумчиво, а секретарша окинула меня разочарованным взглядом.
— А может, принести чего-нибудь поесть? Американцы прислали такие вкусные рыбные консервы! А у меня есть зрелый, сочный помидорчик, и если вы дадите мне вашу бритву, я разрежу его пополам… — Косана искала предлог, чтобы еще немного побыть в моем обществе.
— Какую бритву?! Товарищ Косана, о чем ты?! Я не голоден! Можешь отправляться домой! — мне пришлось повысить голос, она вышла обиженная, а я остался обдумывать, что мне делать с новыми, тревожно-упоительными чувствами.
Каковы бы ни были результаты моих прежних расследований, я никогда ничего не скрывал от Партии. Никогда не пытался что-либо оставить при себе. Но история Анастаса Браницы ввела меня в искушение. История без истории, страницы и страницы описаний, и все это ради женщины, которая за пределами книги его не узнала. Сад и вилла, созданные так, что ясно видишь и то, о чем, казалось бы, ничего не сказано, слышишь звуки и чувствуешь запахи. Да, и запахи, одновременно со мной роман читала еще одна особа, кухарка Златана, так она мне представилась, совсем глухая, потом я навел о ней справки — оказалось, что она значилась в списках пропавших без вести во время войны, хотя на самом деле целыми днями занималась приготовлением еды на кухне «наследия» трагического Браницы, и стоило мне там появиться, принялась гостеприимно угощать меня всякими деликатесами, кстати, может быть именно поэтому я и не был голоден, когда закрыл книгу.
Возможно, в ту ночь, сидя у себя в кабинете, я не имел полного представления о том, что делать дальше. Возможно, я не сдал эту необычную книгу в архив, решив, что пусть лучше она останется неизвестной даже самой Службе. Возможно, я подумал, что это уединенное место могло бы стать вполне достойной резиденцией, домом отдыха для наших высших руководителей, тем чтением, в котором благодаря мне они смогли бы навсегда взять на себя роль отсутствующих обитателей виллы. А кроме того, и это я полностью осознаю, где-то в глубине души я пожелал чего-то похожего и для себя, и для Наталии Димитриевич — я был убежден, что она здесь появляется часто…
Как бы то ни было, я совершил недопустимый проступок — не занес в протокол ничего из того, что узнал. Более того, на всякий случай я осуществил некоторые чисто формальные процедуры, но сделал это только для того, чтобы замести следы на случай появления будущих читателей, а вовсе не затем, чтобы дать им необходимые пояснения, как это предписывали Правила службы. Все экземпляры книги, кроме своего собственного, личного, я отнес в книгохранилище, основанное еще в старой, довоенной Югославии, не заполнив при этом формуляров и не внеся в каталог ни имени автора, ни названия книги, ни года и места издания. Я знал, что в катакомбах коридоров и полок книги без инвентарного номера будут спрятаны надежнее, чем где бы то ни было. Позже я пополнял эту подземную бездну. Я начал собирать экземпляры, недостающие до полного, весьма скромного, тиража книги, я отыскивал их в личных библиотеках и в читальных залах, в букинистических магазинах и на книжных развалах, конфисковывал или покупал, одну за другой, злоупотребляя своим служебным положением. Я даже направил секретное предписание моим коллегам в другие города, с тем, чтобы они и там провели аналогичные розыски. Одну из книг я просто вырвал из рук у какой-то старухи, читавшей на скамейке в Калемегданском парке, и она кричала мне вслед так, словно с нее сдирают кожу…
Принимая во внимание бурные события недавнего времени, разрушения, вызванные войной, уничтожение фонда Национальной библиотеки, а впридачу и традиционно короткую память, которой так славится наш народ, я был удовлетворен, когда оказалось, что собран почти весь тираж, недоставало всего нескольких экземпляров. Кроме того, меня приятно волновала мысль, что, вполне возможно, единственными владельцами этой книги во всей стране, а может быть, даже на планете, остались только я и большеглазая барышня Наталия Димитриевич.
Я читал и читал, выжидая, что появится и она, иногда даже начинал сомневаться в себе и отправлялся на улицу Пальмотича под предлогом необходимости проконтролировать записи ее отца, все еще занимавшегося пеплом сгоревших слов, собранным с пепелища на улице Косанчичев Венац. Она встречала и провожала меня по-прежнему холодно, независимо от того, во что выливался мой визит: в многочасовое строгое и педантичное расследование деятельности Гаврилы Димитриевича или же в великодушные предложения вернуть ее на работу в «Пеликан», который теперь был превращен в магазин по продаже канцелярских товаров и бланков, кстати говоря, в конце концов я добился, чтобы ей это разрешили.
— Так-так-так, а не скрываете ли вы от меня что-нибудь? — перелистывал я десятки тысяч страниц ее библиотеки.
— А то, что вы вместе с вашей школьной подругой Ангелиной и бывшим королевским ординарцем, эмигрантом, майором Найданом встречаетесь в путевых заметках? Известно ли вам, что этого достаточно, чтобы завести на вас дело? — пытался я вызвать ее на разговор.
— Откуда в ваших глазах этот светло-темно-желтый особняк, эта пергола с поздними розами, эти несуществующие птицы, где и когда вы это видели? — смотрел я ей прямо в глаза, но без толку, теперь при встрече со мной она просто жмурилась.
Мне удалось завербовать жильца, который, после того как у Димитриевичей отобрали часть жилплощади, получил квартирку с выходом на их бывший балкон, и я поручил ему вести за ними слежку через оконное стекло. Он сообщал мне, когда она встает, как целыми днями занимается грядками и клумбами библиотеки, как переворачивает страницы и разрезает неразрезанные книги, как вместе с отцом прислушивается к потрескиванию кобальтового чайного сервиза, как уговаривает свою мать, больную меланхолией, все-таки что-нибудь спеть, как облачными вечерами изображает на оконных стеклах круг Луны и Полярную звезду, как перед сном долго рассказывает что-то содержимому своей девичьей подушки. Уже после того, как меня досрочно отправили на пенсию, а она осталась одна, без матери и отца, сосед Наталии еще долго с патриотической преданностью сдавал отчеты, всегда подчеркивая одно и то же и всегда ничего не понимая:
— Сказала почтальону, что ее не будет несколько дней. Отменила молоко у молочницы. Накрыла мебель белой тканью. Упаковала багаж, столько, словно отправляется в кругосветное путешествие. Закрыла на замки все двери. А потом уселась в плетеное кресло и начала читать. Не знаю, что думаете вы, но мне это кажется крайне, крайне подозрительным!
— Села читать?! А может, ты когда-нибудь видел у нее в руках этот роман? — показывал я доносчику книгу Анастаса Браницы.
— Вот этого я сказать не могу. Но, во всяком случае, читает она так увлеченно, что кажется совершенно отсутствующей!
Я думал, что схожу с ума. Или что безумно и безответно влюблен.
Как-то раз мне показалось, что кто-то побывал на вилле, пока я отсутствовал по служебным делам, мы тогда уничтожали в разных изводах старинных церковных книг любое упоминание о церкви Святого Николая, которая была возведена на фундаменте из крепкого верного слова средневекового деспота Йована Оливера и тогда же завещана паломникам. Вернувшись, я обнаружил, что цветы в каменных вазах вдоль ограды наружной лестницы политы, комнаты проветрены, завернувшиеся края ковров расправлены, стерта пыль с мебели и с рам пастельных пейзажей, с углов, соединявших страницы стен; сметена паутина, серебро начищено и на нем нет больше старых пятен, а кресло, которое я передвинул в середину салона, снова стоит у окна.
— Не будь я Сретен Покимица, здесь недавно прошла ее рука! — вырвалось у меня, а товарищ Косана ревниво прищурилась.
В другой раз я увидел кого-то, похожего на нее, в бежевых нитяных перчатках, соломенной шляпе и платье из натурального шелка, страниц на пятьдесят впереди меня, возле большой реки, которая протекала в долине. Я устремился туда, но никого не застал, хотя течение еще не успело унести с поверхности воды у берега отражение ее лица, и я, нагнувшись, зачерпнул его вместе с водой в сложенные ковшиком ладони и погрузил свое лицо в лик Наталии Димитриевич, оставаясь с ней щека к щеке до тех пор, пока хватало воздуха.
— Сейчас принесу чистое полотенце… Товарищ Сретен, ты мог бы позвать меня… Я бы тебе полила… — вошедшая в этот момент Косана решила, что я умывался водой из графина над раковиной в углу кабинета, и бросила на меня такой взгляд, словно хотела полностью раздеть и облить водой с головы до ног.
В третий раз, когда я следил за какой-то делегацией славистов, слово в слово читая то же, что и они, я услышал издалека звуки арфы. Безответственно бросив доверенное мне задание, я схватил «Наследие», роман всегда лежал у меня под рукой, в верхнем ящике стола, — струны стройного инструмента еще трепетали, когда я ввалился в большой музыкальный салон, он же малый зал для танцев… Нигде ни души. Постоянно проживавшая там кухарка Златана ничего мне толком не смогла объяснить:
— Как бы я, глухая, могла что-нибудь услышать! Арфа?! Да я и слово-то это у вас по губам читаю!
Мне с трудом удалось сделать так, что никто не заметил моей халатности по отношению к иностранным славистам, которых я после целых суток напряженной работы все же догнал, хотя кто его знает, что они успели прочитать без моего контроля. Вообще, в моем окружении поползли слухи, что Покимица уже не тот, что его часто видят сидящим с отсутствующим видом, что иногда он даже кое-что пропускает, не может сосредоточиться. С другой стороны, стали поговаривать и о том, что кое-кто из нашей Службы берет на себя слишком много, что их полномочия неоправданно широки, что они осмеливаются следить даже за высшими государственными деятелями, что позволяют себе грубо шутить над самим Президентом, который якобы, стоит ему взять в руки книгу, засыпает уже на второй строчке. Из всего этого я понял, что грядет реорганизация. Что же делать, если вдруг обнаружится, как непринципиально поступил я с романом Анастаса Браницы? Чтобы предвосхитить возможные обвинения со стороны отдела внутреннего контроля, я был вынужден внести в текст некоторые изменения, как зачастую мы поступали в отношении многих произведений буржуазной литературы, хотя от этого на сердце у меня было тяжело.