Советский детектив. Том 7. Один год - Герман Юрий Павлович 16 стр.


— Пожалуйста! — сказал Лапшин. — Прошу.

Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, — вдруг подумал он, — то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».

Машина к подъезду еще не подошла.

Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:

— Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…

Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:

— Чинуша, чинодрал, фагот!

«Почему же фагот? — растерянно подумал Лапшин. — Что он, с ума сошел?»

Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.

«И не чиновник я, — рассуждал Лапшин, — и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! — неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. — Чудак, ужели все наши артисты такие — в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»

Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.

— Я уж и в Управление звонил! — сказал Окошкин. — Ждем, ждем!

Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.

— Алексей-то Владимирович не появлялся? — спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.

— Сейчас заявится, — ласково ответил Егор Тарасович. — Большое теперь начальство наш Леха.

На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны — вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина — портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова — флакон одеколона, про который доктор сказал, что он — «мужской», от Пилипчука — шкатулка карельской березы неизвестного назначения.

— Изящно сделано! — произнес Егор Тарасович. — Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.

Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.

— Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, — сообщил Окошкин. — Переживает, я считаю, вторую молодость.

— У меня всегда губы удивительно красные! — рассердилась Патрикеевна.

— Как у вампира, — сказал Окошкин.

В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.

— До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, — говорил Антропов, — нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок — порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.

В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:

— Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек — и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.

— А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, — фальцетом сказал Тамаркин. — И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.

Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.

— Тоже Тамаркин? — угрожающе спросил Окошкин.

— Нет, как раз у него другая фамилия.

— А то мы проверим через Академию наук, — сказал Вася. — Эти лица все там на учете, верно, Иван Михайлович? Мы по нашей линии вполне можем проверить. Ты скажи, Тамаркин, может, врет твой родственник?

Потом рассуждали о событиях в Австрии и Чехословакии.

— Все ж промолчали, когда они вкатились в Вену, — задумчиво говорил Лапшин. — Промолчали и признали. А стратегическое значение этого дела нешуточное. Австрия для фашистов мост на пути в Италию, Венгрию, Югославию, вообще на Балканы, и охватывается фланг Чехословакии. Муссолини теперь тоже не сам по себе, а, извините-подвиньтесь, без фюрера пискнуть не сможет.

— А вы не чересчур мрачно рассматриваете вопрос? — вежливо осведомился Тамаркин.

Иван Михайлович не ответил, только слегка покосился на Тамаркина.

— А теперь смотрите, что дальше получается, — говорил Лапшин Пилипчуку. — В газетах писали, что английская какая-то там «Дейли» имела бесстыдство заявить, будто захват Австрии ничего не меняет, поскольку она всегда была германской страной, и что, дескать, англичане должны заниматься своими собственными делами, а Чехословакия — это их, дескать, не касается…

— Нахальство! — со вздохом заметил Окошкин.

— Что именно — нахальство? — с неудовольствием спросил Лапшин.

— Так вы предполагаете, что мирового пожара не избежать? — почтительно осведомился Тамаркин.

Лапшин опять ему не ответил и заговорил о Бенеше, который отверг помощь Советского Союза и пошел на капитуляцию. Спокойно и подробно он рассказал, что вся каша у озера Хасан минувшим летом была, конечно, заварена японцами для того, чтобы проверить нашу боеспособность.

— Так они ж там по морде схлопотали! — живо сказал Окошкин. — И сами пардону запросили — японцы…

Пилипчук, покуривая и пуская дым в печку, кивал. Ему приходилось часто бывать за границей, и, невесело посмеиваясь, он рассказал, какую шумиху учинили правительства Англии и Франции перед Мюнхеном. Егор Тарасович сам видел призыв резервистов, видел, как раздают населению противогазы, видел, как готовят убежища и щели на центральных улицах, видел, как пугают народ возможностью близкой войны.

— Коммунисты так и считают там, что это шантаж войной, диверсия. И правильно считают: буржуазным правительствам нужно вбить в головы людей мысль, что лучше капитуляция перед Гитлером за счет Чехословакии, чем война. Старый метод провокаторов. Расчет на подлость: своя рубашка ближе к телу.

— Мыслишка в основе одна, — сказал Лапшин. — Хоть с чертом, но против коммунизма. Не вышло Черчиллю удушить большевизм в его колыбели, надеется теперь, когда мы взрослые…

— Но это же смешно! — воскликнул Тамаркин. — Крайне смешно! А если еще они не учитывают массированные налеты нашей авиации, которые должны дать огромные результаты…

Назад Дальше