Советский детектив. Том 7. Один год - Герман Юрий Павлович 2 стр.


— Разумеется, — подтвердил Окошкин. — Дактилоскопия, привлекаются служебные собаки…

— Вот придешь работать — тогда увидишь.

Мальчик ушел расстроенный. А через шесть лет, когда в милицию прибыло пополнение по мобилизации комсомола, Лапшин узнал в одном из новичков того самого мальчика, которому советовал «закинуть пиркентонов на шкаф». Юноша трудился неумело, но старательно и даже страстно, и вскоре Лапшин взял его в свою бригаду. Внимательно приглядываясь к Окошкину, Иван Михайлович решил про себя, что у Василия Никандровича горячее сердце и чистые руки, не хватает же ему холодного ума, а именно три этих слагаемых, по формуле Дзержинского, и составляют настоящего чекиста. «Наживет со временем и ум, — думал Лапшин, — а вот с горячим сердцем, пожалуй, надо родиться».

В первой же серьезной перепалке Окошкин показал себя человеком далеко не трусливым, хотя и изрядно бестолковым, за что и получил соответствующее внушение.

— Лезть под пулю ума не требуется, — говорил Лапшин багрово-красному Василию, — а вы сунулись, даже не предполагая, что вам окажут вооруженное сопротивление…

— Я не мыслю себе… — начал было Окошкин.

— Мыслят мыслители, — сурово сказал Лапшин, — а толковому оперативному работнику надо соображать. Идите.

Окошкин ушел. Тупо-сухие звуки пистолетной пальбы еще не забылись ему. И то, как повис он на руке бандита, и то, как оба они упали на вонючий асфальт, и то, как блеснул нож, — все это произошло так недавно, всего два часа назад, и никто не поблагодарил Василия, никто не пожал ему руку «коротко и сильно», как бывает это в книгах, никто не призвал брать пример с мужественного и скромного комсомольца товарища Окошкина. Ничего себе угодил он в коллективчик! И ухо саднило — бандит в драке больно его укусил.

В санчасти к укушенному уху отнеслись тоже довольно бездушно. Намазали йодом и заявили, что все в порядке.

— А если у меня хрящ перекушен и теперь ухо повиснет, как у сеттера? — спросил Окошкин.

— Не повиснет! — таков был ответ.

То, что Лапшин сказал Окошкину насчет мыслителей, было уже откуда-то известно в бригаде, и старший оперуполномоченный Бочков теперь часто говорил Василию:

— Вы мыслите так, а я рассуждаю иначе.

Раза два в неделю Иван Михайлович спрашивал:

— Ну как, Окошкин? Отыскались чемоданы?

— Вот, ищу, товарищ начальник.

— А собаки? А дактилоскопия? А дедуктивный метод.

— Так какие же собаки? Она заявление написала через восемь дней после кражи. Поразительная, должен отметить, несознательность. Мы тут тоже не боги, мы люди…

— Да ну? — удивлялся Лапшин, уходя к себе.

Вначале Окошкин обижался на своих товарищей по работе и даже на самого Лапшина, но потом, и довольно скоро, понял, что подшучивать друг над другом, замечать самомалейшие черточки хвастливости друг в друге и выставлять эти черточки на всеобщее осмеяние, никогда не произносить высокие слова и даже наоборот — все крупное, из ряда вон выходящее превращать в норму поведения — таков тут стиль работы, иначе нельзя, иначе пропадешь. И не Бочков, и не Побужинский, и не сам Лапшин это придумали, так здесь повелось с того далекого времени, когда на смену старым царским сыщикам пришли работать парни с Лесснера, с фабрик Голодая, матросы из Ревеля, суровые солдаты в пропотевших гимнастерках. Тогда погнали отсюда полицейских репортеров в канотье и в котелках, заломленных на ухо, тогда исчезли из газет заголовки типа «Кроваво-кошмарная драма на Гончарной»; наверное, именно тогда, как казалось Окошкину, был издан приказ о запрещении хвастаться.

Впрочем, все это теперь для Окошкина не имело большого значения. Он пошел в ногу с лапшинской бригадой, хотя наедине сам с собой еще и употреблял такие фразочки, как «холодный глаз пистолета», «львиная отвага» или «скупая мужская слеза».

Тем не менее работать Окошкину было не легко, и далеко не сразу он понял, что к чему в бригаде у Лапшина.

Однажды Василий, очень бледный, в черной старенькой косоворотке под пиджаком и в сапогах бутылками, вошел в кабинет к Ивану Михайловичу и сказал срывающимся голосом:

— Товарищ начальник! Положение складывается так, что я у вас работать не могу категорически.

— Это с чего же? — спокойно удивился Лапшин.

— А с того, что вы совершенно невинных людей, да еще больных, арестовываете. Это ужасно — то, что здесь происходит. И я не намерен потакать, а желаю вывести некоторые явления на чистую воду ввиду нетерпимости вопиющих фактов…

— Может, вы заболели? — осведомился Лапшин. — Или личные неприятности?

— Я не шучу! — почти крикнул Окошкин. — Здесь происходят средневековые жестокости.

— Застенок здесь? — улыбаясь, спросил Лапшин.

От этой улыбки Василию стало немножко не по себе, но он не сдался.

— Да, — сказал Окошкин, — это ужасно!

— Кого вы допрашиваете? — спросил Лапшин.

— По обвинению в вооруженном налете Чалова Ивана Федоровича, — скороговоркой сказал Окошкин. — Но он в налете участия не принимал, он душевнобольной. А мне приказывают…

— Пойдем! — сказал Лапшин.

Они вошли в комнату, где был стол Окошкина. Чалов в шапке сидел за столом и, мелко нарывая бумагу грязными пальцами, ел кусочки один за другим.

— Хорошо, — при этом говорил он, — люблю, хорошо…

В глазах у него было отвращение, и кадык, как и все горло, содрогался от рвотных судорог.

— Встать! — сказал Лапшин.

Чалов встал.

— Узнаешь? — спросил Лапшин.

— Хорошо, — падающим голосом пробормотал Чалов, — люблю, хорошо…

Подумал и прибавил:

— Семьдесят один.

Некоторое время Лапшин молча глядел на Чалова. Тот было еще протянул руку к бумаге, чтобы пожевать, но под взглядом Лапшина сжал пальцы в кулак.

Назад Дальше